Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2006, 8

Четыре маленьких рассказа

Владимирова Татьяна родилась в Донецкой области. Окончила Московский экономико-статистический институт. Живет в Москве. Печатается впервые.

БАБУШКА

Мы жили в большом доме, родители работали, на бабушке было пятеро детей, свой младший и четверо внуков, дети сына и дочери. Был сад, а в нем вишни, черешни, абрикосы, яблоки, груши, сливы. И у нас была полная свобода в поедании всего этого. Бабушка попросила, чтоб мы не рвали только белую сливу, плодов было немного, а она хотела сварить какое-то особенное варенье. Однажды я оказалась в саду именно у этого дерева. Мне было лет пять-шесть. Я потянулась вверх, наклонила ветку и стала рвать белые сливы, складывая их в подол платья. Это было мое любимое ситцевое платье, первое не отрезное по талии (так говорила моя тетя-портниха), как у маленьких девочек, а с этой самой талией удлиненной, как, опять же, говорила тетя. И тут я увидела в саду-огороде бабушку, которая, вероятно, пришла за петрушкой-укропом. В установленной раз и навсегда технологии приготовления борща была такая операция: в то время, пока пассеруется лук, морковь, свекла и сладкий перец, хозяйка должна сбегать (иначе все сгорит) в огород за петрушкой-укропом. Мы встретились с бабушкой глазами. Она ничего не сказала, нагнулась к грядке, нарвала зелени и ушла. Внутри у меня что-то оторвалось, стало горячо. Я так ее любила! Как же мне дальше жить, так опозорившейся навек? Слезы. Сквозь ткань я прижала сливы к животу и в полном отчаянии стала растирать их по всему платью.

Некоторые косточки падали на землю. Потом, с готовым пюре на животе, я все продолжала стоять у дерева. Слез уже не было, первая в жизни безысходность. Куда я в таком виде пойду, как объясню? Через некоторое время у калитки снова появилась бабушка и позвала меня. Я стояла, стояла, она ждала; наконец я медленно сдвинулась с места. Увидев платье, она сказала спокойно, подожди здесь, и ушла. Пришла с другим платьем, отрезным по талии, снимай, переоденься. Взяла снятое, тяжелое и сладкое, иди во двор, и пошла на кухню.

Во дворе играли мои родной и двоюродный братья. Я была младше, и на мне оттачивали они свою молодецкую удаль. Если только они узнают! Через некоторое время бабушка вышла из кухни, повесила на веревку выстиранное платье и позвала нас есть. Потом пришла с работы мама. Высокие каблуки, сумка, в сумке стопка тетрадок, чтобы вечером зачеркивать в них что-то красной ручкой и выводить в конце свои красивые двойки, тройки, четверки и пятерки. Я любила наблюдать за процессом и, вероятно, именно тогда на всю жизнь испугалась змеиной двойкиной головы. А что это Танино платье постирано? Я… что я! — набрала воздух и оставила его внутри. Да она там пятно посадила. Я выдохнула. И потом никаких объяснений с бабушкой не было.

Наверное, ей было просто некогда: пять детей, пять взрослых и она. На обед ставили одиннадцать тарелок. Ее руки были почти черными, с большими-большими синими венами, подушечки пальцев все в мелких порезах от бесконечной картошки. Когда она гладила меня по волосам, пальцы не разгибались до конца и волосы цеплялись за эти трещинки. Я не знала и до сих пор не знаю ласки ласковей. Я не знаю нежности нежней.

Она любила Анну Каренину. Всей семьей мы смотрели фильм вечером, а потом только с бабушкой вдвоем повторение утром, это был ее единственный отдых. Бабушка тихо плакала, когда Анна приходила в свой петербургский дом повидаться с Сережей, а потом появлялся Каренин. После фильма она опять чистила картошку и вздыхала, а я сидела рядом. В кухне около печки стояло ведро с углем, а рядом консервная банка с какими-то отбросами для кошки. Эта кухня и даже наш зал были так не похожи на комнаты, в которые приходила Анна.

А из истории я прежде всяких учебников усвоила от бабушки две даты. Даже не война была на устах, а эти два события и вокруг них все рождения и смерти. Это было перед голодовкой тридцать третьего, а это после голодовки сорок седьмого года... То есть было в ее жизни кое-что и пострашнее немцев.

Ее отдали замуж в шестнадцать лет. Родители спросили, пойдешь за Ваську? — Пойду. Бабушкина свекровь рассказывала, что наутро после первой ночи, проведенной в доме мужа, Варя собрала свой узелок, подошла к ней и сказала, что хочет к маме и уже пойдет в свою станицу…

Я всегда украшаю селедку тоненькими белыми колечками лука, раскладывая их бабушкиным узором. А ее праздничное горячее — это сливочного цвета картофельное пюре на большом блюде, обложенное по периметру золотистыми котлетами. Но сейчас в Москве не принято угощать на праздники пюре и котлетами, да и селедку разжаловали. Хотя что может быть вкуснее?

 

ЕЛКА

Я опбисалась, рассказывая стихотворение у елки в детском саду. Стихотворение было не про Новый год, а про одуванчик. Мы с мамой его учили. В тот момент, когда я зарифмованно дула на цветочек и отпускала пух в полет, что-то теплое потекло за белый новогодний гольф. Я замолчала, стала искать глазами маму среди больших теть, усевшихся на маленькие детские стульчики с нарисованными на спинках вишенками и грушами. Мама кинулась ко мне, укрыла серым пуховым платком, вывела из зала. Было стыдно. Мама меня жалела и переодевала, подошла воспитательница, стала гладить по голове и целовать. А мама ей тараторила, да это все я, замоталась совсем с этим платьем, забыла сводить ее в туалет.

Чья-то бабушка, проходя мимо, остановилась, сказала, бедная ты моя деточка. Другая воспитательница принесла подарок, из него пахло мандаринами. Когда мы с мамой уходили, мои коллеги-снежинки молча провожали нас глазами, они понимали, что со мной произошло что-то нешуточное, а все потому, что мама замоталась

Я уселась в санки, подарок маме не отдала, пусть лучше со мной будет, просовывала в пакет нос, вдыхала. Там внутри было счастье. Мы ехали домой, и там тоже стояла елка, мне было спокойно, я чувствовала, что мама меня прикроет перед братом, папой, бабушкой, дедушкой. Это ведь она замоталась и не сводила ребенка. И стыдно уже не было. А в синем небе было золотое солнце, еще один мандарин, я смотрела на него, и у меня текли слезы. Мама обернулась, вздохнула, Танечка, не плачь, так бывает, я никому не скажу.

Так, куда бы спрятать конфеты от брата, самое надежное, конечно, отдать маме, но тогда у меня тоже не будет свободного к ним доступа. Бедная мама несколько раз пыталась завести порядок, чтобы стояла ваза, как у людей, а в ней бы лежали конфеты. Просто себе лежали, и кто хотел, брал бы по одной, а не греб горстями. Она приносила кулек, высыпала в вазу, которая стояла на серванте. Через очень короткое время ваза пустела. После нескольких неудачных попыток зажить культурно эксперимент был прекращен, и конфеты опять стали распределяться по старому принципу, выдавцем. Я думаю, сколько ж кульков надо было бы маме перетаскать домой, чтоб мы наконец насытились и чтоб эти нехитрые помадки и батончики могли уже спокойно себе лежать в вазе. Варенья было много разного, но это было совсем не то, что стеклянная карамелька. Когда нас уж совсем припирало, выручал клубничный кисель в брикетах, мы его грызли.

А вечером пришла Наташка, мы из одной группы, и она была на этом празднике. Сказала, что потом ничего интересного не было. Конечно, все интересное случилось со мной. Мама пекла блины. Нам поставили маленький столик возле елки, на столик поставили вазочку с вареньем и две тарелки. Блины пока не принесли. Мы радостно переглянулись, это была наша любимая игра, ателье. Мы были портнихами, блины — материалом, наши зубы — ножницами, вареньем мы скрепляли платья. Готовые заказы отправляли в рот — там обитали заказчицы. А тарелка была персональным столом для раскроя ткани. Вот завезли первую партию. Началась работа. Перед Новым годом всем нужны были новые платья. Нашими заказчицами были воспитательницы, заведующая, знакомые продавщицы, медсестры, соседи. Ткацкая фабрика еле успевала. Мы тоже сидели не поднимая головы. Надо было всем еще фасоны разные придумывать, они ж в одном поселке живут и обязательно встретятся на празднике. Фу-у-у. Тяжело.

Вокруг столика околачивался брат, мечтая сделать нам какую-нибудь гадость. Не придумав ничего другого, он стал включать-выключать лампочки на елке. В ателье стало совсем красиво. Брат не знал, что со мной произошло утром, а мы знали, и от этого мы над ним хихикали, а он стоял и включал-выключал лампочки. Ну, Наталья Васильевна, может, хватит уже работать, пойдемте на улицу. Два кутюрье устало застегивали потертые шубейки. Как хорошо, что у Натальи Васильевны есть свой, точно такой же подарок, а то б пришлось угощать ее конфетами. Вот приду с улицы, тогда...

 

ЗДОРОВЬЕ

Я гуляла одна среди бела дня (буднего) в Серебряном бору. Шедшая навстречу женщина, видимо проверяя, гожусь ли я ей в спутницы, спросила: гуляете, а вы что, больная? Если кто гуляет, значит, больной, а если в церковь пошел, значит, стряслось что-то.

Когда я болею телом, то беру и сплю себе. Это мое самое главное лекарство. А при острых болезнях души, моя же душа болит когда горячей, а когда холодной болью, делаю такую штуку. Я разрезаю время на тонюсенькие промежутки, slice, как ветчину в супермаркете, день, час, минутку каждую, когда невозможно их прожить одним махом. И одолеваю каждый кусочек отдельно. С тоненьким кусочком боли проще справиться, легче что-нибудь против него выставить. Например, заглянувшее в комнату солнце или маленькую чашечку кофе, только нужно, чтоб она стояла на таком же маленьком блюдце. Я долго пила кофе из чашки без блюдца и не понимала, почему у меня день не залаживался, потом догадалась. А однажды, когда разрывалось сердце, а надо было идти, я, глядя себе под ноги, на которых были черные туфли, почувствовала, что часть моей боли исходит от этого черного цвета. Я почти всегда носила черную обувь, все туфли подходили к одной хорошей черной сумке, очень практично. Я остановилась, еще раз пригляделась к туфлям, точно, это от них, срочно надо купить вишневые, посочней, будет легче. Я легко нашла то, что хотела, для придания большей сочности они были еще и лакированными, надела, иду, будто под ноги смотрю, а сама — на туфли. С каждым шагом душа наполнялась спелыми вишнями. У меня есть такой пунктик, я терпеть не могу, когда обувь и верхняя одежда остаются на виду в прихожей, устраиваю так, чтоб был шкаф, куда б можно было все это убирать с глаз, но вишневые туфли я всегда оставляла посередине коврика. Потом купила еще розовые, а к ним розовую сумочку. Как фруктовое мороженое за семь копеек из детства. Уж на это мороженое у меня всегда хватало карманных денег! Это вам не пломбир за девятнадцать.

У одного знакомого мужчины, его звали Игорь, была в жизни такая ночь. Игорь был военный, жил один в однокомнатной квартире за кольцевой дорогой и часто летал в командировки в Чечню. Родина призывала. Однажды прилетел из Грозного в Москву ночью. Ребята встретили, привезли домой. Пока. — Пока, до завтра. А завтра вставать нужно было рано. Лосось из банки (нет сил варить пельмени), чай, ванна — и спать. Когда подошел к постели, понял, что не хочет ложиться на эту простыню и укрываться таким пододеяльником. Вспомнил, что есть новый комплект, желтый, солнечный, с зелеными листочками. Надо постелить его. По-военному быстро снял старое, застелил новое, но… наволочки в новом комплекте были прямоугольные, а его подушка — квадратной. Еще раз попробовал, не запихивается. Нашел в стопке подходящее по цвету полотенце, положил его на подушку вместо наволочки. Нет.

Решение нужно было принимать быстро. Скинул халат на кресло, снова брюки, свитер, носки, куртка, ключи. Подходя к стоянке, понял, что не взял техпаспорт, который выложил из бумажника перед командировкой. Вернулся домой. Запирая дверь во второй раз, спросил себя, не сходит ли он с ума, действительно ли надо сейчас куда-то ехать. Быстро ответил: надо. Снова пришел на стоянку, охранники вышли не сразу. На машине лежал недельный снег. Отчистил, прогрелся, поехал в “Твой Дом”, который был совсем недалеко на МКАДе и работал круглосуточно. Для трех часов ночи покупателей было немало. Видимо, у каждого была своя неправильная подушка. Нашел нужный отдел, вручил девушке-продавщице желтую с зелеными листочками наволочку. Она пошла искать, спросив, сколько ему нужно подушек. Решение нужно было принимать быстро. Наволочек в комплекте было две. Но в последнее время никакой другой головы рядом со своей ему не хотелось. Так лучше, ничего ж нового. И сказал, что две. Потому что в принципе, в принципе…

Пошел снег. Дома он вынул из пакета одну подушку и точным броском прямо из коридора отправил ее в изголовье постели. Когда раздевался, уже не понимал, чего больше хочет: лечь или кофе. Все-таки лег и заснул. Через 55 минут прозвенел будильник. После работы сегодня сразу же домой, только хлеба купить.

Когда у меня заканчивалась пора тоски и я вставала, первой мыслью было — я встала именно сейчас, потому что именно в эту секунду где-то в глубине себя я перестала хотеть страдать. И… поехали!

 

ПАПА

Он не читал мне добрых книжек. Он ни разу не возил меня покататься на качелях-каруселях в городской парк, находившийся в двенадцати километрах от нашего поселка, хотя у него была машина. Я так мечтала о чертовом колесе, но воспринимала как данность то, что оно мне недоступно, и в конце концов соглашалась, что все это глупости.

Мальчишкой он держал голубей. Их было шестнадцать. Когда папе было шестнадцать лет, началась война. Он сходил в военкомат и попросился на фронт. Ему назвали дату отправки и сказали, что нужно взять с собой; главное — это еда на долгую дорогу. Времена были совсем не сытые, оставлять голубей было нельзя, их нечем было кормить; до войны папа с сестрой ходили в поле собирать колоски, для себя и для птиц. Иногда они попадали под плети объездчиков, охранявших социалистическое имущество, и возвращались домой с красными рубцами на спинах. Бабушка лечила раны травой. Вероятно, по законам строительства коммунистического общества колоскам полагалось гнить в поле, нельзя было, чтоб бабушка пекла из этого зерна лепешки, а папа кормил своих голубей. В общем, перед уходом на фронт как-то мальчишку уговорили поотрывать им головы. Чтоб не обрекать на голодную смерть (они были домашними), чтоб оставить еду бабушке с сестренкой, чтоб взять что-то с собой. И он сделал это. И сказал тогда, что если вернется живым, то где бы и как бы ни жил, будет держать много голубей, очень много, и до конца жизни.

Воевал он долго, вернулся в сорок восьмом году, потому что выполняли советские солдаты еще какую-то миссию в Венгрии и Югославии. Вернулся он с осколками, пошел работать на шахту, женился, родился сын, потом дочь. Дочерью была я. Когда выпивал на День Победы или на Седьмое ноября, всегда пел одну и ту же песню, про артиллеристов, которым Сталин дал приказ. Два-три раза в год я засыпала под и сотни тысяч батарей за слезы наших матерей, за слезы Родины огонь, огонь. Я лежала в синей железной кроватке и любила Родину.

Насмотревшись на фронте на трофейные машины, заболел он мужской автомобильной болезнью. И чтоб вылечиться, влезли в большие долги, продали все, что можно было, даже пластинки, и купили бледно-розовую “Волгу” с оленем. Таких в нашем районе было всего две. И переживала я в этой машине такие приключения. Худющая, с острыми коленками и локтями, болтаюсь на заднем сиденье, там у меня домик с тремя окнами и пара замызганных детей, а папа куда-то едет. И вот оно. Папа останавливается, куда вам? А, нет, извините. Но бывает и иначе. Куда вам? — До Фильтровальной не подбросите?Садитесь, пожалуйста. Я замираю, прикидываюсь спящей. Они говорят о чем-то неинтересном. Я жду, когда доедем до Фильтровальной. Здесь притормозите, пожалуйста, спасибо вам, возьмите. Вот! — Нет, нет, ничего не нужно, какие глупости, заберите деньги, я вас прошу. Я подглядываю сзади и вижу, как прыгает из рук в руки желтый рубль или зеленоватая трешка. И никогда деньги не остаются в наших руках, никогда. Хотя иногда для этого папе приходится даже выскакивать из машины и догонять настырного пассажира. Это победа! Нашей сборной. Мы едем дальше. В следующий раз я опять буду клянчить, чтоб папа взял меня с собой покататься. И опять буду прыгать по окнам обезьяной, Таня, сядь, милиция. И опять кто-то на дороге поднимет руку, и мы притормозим. До Карламаркса не подбросите? Я размазываюсь по сиденью, замираю и жду. Очередной победы нашей сборной. Потом мы приезжаем домой, и я, неся в себе ТОРЖЕСТВО, выхожу из машины. И даже мои двенадцатилетние братья (родной и двоюродный) своими компетентными замечаниями о моих тонких и кривых ногах, с которыми меня никто и никогда не возьмет замуж, не могут испортить моего НАСТРОЕНИЯ.

Еще была плачущая мама, у которой уже зла не хватало, потому что —что это за человек такой, потому что сколько можно жить без холодильника, потому что все участники войны уже давно получили, а этот уперся и не идет. Я ничего не понимаю, маленькая еще, у меня ведь куклы не одеты и не дорисованы, я очень занята, но все мои дела в пределах слышимости, что он ответит. Он молчит, молчит, потом — мать, никуда я не пойду просить, если б ты знала, какие ребята там погибли, а я живу. Жили ж раньше без холодильника... И мне как-то хорошо. Перед ребятами. И сливочное масло опять будет плавать в пол-литровой банке с водой.

Лето и вокзал, билетов нет, а мне надо в Москву, и всем надо. Душиловка у кассы. Ветеранам вне очереди что-то дают на проходящий. Пап, у тебя есть удостоверение? — Да. — Ну подойди, вон дядьке, видишь, дали, ну подойди. Тогда билеты не были именными и продавались без предъявления паспорта. Он смотрит на меня, глаза мечутся, кажется, что его вкопали в этот гулкий плиточный пол. Маленький, растерянный, в чистой рубашке по случаю моего отъезда. Так, может… а что там… да нет, куда идти, может, слушай… проводница возьмет, так возьмет.

Мы бредем к платформе. Проводница поезда Баку — Москва берет меня за двойную цену до Белгорода без места, а там видно будет. Я стою у окна в коридоре вагона. Терриконы уже кончились, а Белгород еще далеко. Мне хочется съесть мамин пирожок, но мои вещи в купе у проводницы. Я пою себе тихонько артиллеристы, зовет Отчизна нас… Ребята, мы опять победили.

Я поборолась с собой и решила в этом году на майские праздники поехать не к родителям, а в Турцию. Ну, один раз. После долгущей зимы так хочется солнца, моря, средиземноморской еды. И я уже выбрала чудесную гостиницу. Но в телевизоре появляется беззубый ветеран в толстых очках, в конце апреля их бывает много, он был летчик, и его сбили, а худенькая, с роскошной косой Любочка откуда-то его вытащила… И он обнимает старческой рукой в пятнах безволосую старушку Любочку. Старики становятся особенно некрасивыми, когда смеются. Много морщин, малюсенькие глазки, железные зубы или нет зубов, и красные гвоздички мелко-мелко дрожат в руках. И значит это, что иду я не в турагентство, а за докторской колбасой. И еще за зефиром и пастилой и скумбрией х/к. Они это все очень любят, надо взять побольше.

За праздничным столом мы обходимся штампами. Ну, давайте за встречу, за победу... Я никогда не говорила тебе каких-то особенных слов. Во-первых, я расплачусь, еще и не начав говорить, во-вторых, здесь, в этой комнате с маленьким сервантиком и аккуратно расставленной посудкой, страшно быть пафосной. Мне накладывают холодец и самодельной горчицы. Выпиваю малюсенькую, знакомую еще с детства рюмочку. Ем. Какое Средиземное море? Праздничный обед завершается, мы накрываем стол к чаю с московскими сладостями с одной стороны и маминым наполеоном — с другой. В этом месте свершается ритуал, за которым я наблюдаю уже лет сорок. Папа собирает со стола недоеденные куски хлеба, выходит во двор, крошит хлеб, потом запускает какого-нибудь голубя в небо и долго смотрит на темную точку. Эти птицы у нас везде. Они живут в большой двухэтажной голубятне. Они склевывают мамины и соседские посевы. Они загаживают крыльцо, лавочку и весь наш большой двор. И еще — господи, сколько же они зерна едят!

А некоторые долетают до моего московского подоконника, и там для них всегда насыпано пшено или гречка.

Я прочитала недавно, что святая Варвара — покровительница артиллерии. У бабушки Вари была ее иконка, она молилась и ей тоже, когда папа был на войне.

Версия для печати