Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2006, 7

КНИЖНАЯ ПОЛКА МАЙИ КУЧЕРСКОЙ

+8

Ина Кузнецова. Зона милосердия. М., Издательство им. Сабашниковых, 2006, 160 стр.

Читая эту документальную книгу, действительно ощущаешь себя в “зоне”.

Не в буквальном смысле и не в сталкеровском — иначе. С первой же страницы попадаешь в волшебное пространство абсолютной человеческой подлинности, нравственности и предельной душевной чистоты. Я тоже не очень люблю пафос. Но это не пафос, это правда.

Дело происходит в спецгоспитале (или “зоне”) для немецких военнопленных. Автора воспоминаний, двадцатидвухлетнюю выпускницу мединститута, распределили сюда сразу после войны. Госпиталь был создан при лагере, в котором военнопленные трудились на шахте, и для многих из них стал настоящим островом спасения. “Здесь нет победителей и врагов. — Остается лишь открытая человеческая душа и Божеское в ней. Это был удивительный коллектив. Это были удивительные люди. Они, несомненно, отличаются от современных. Они — другие, из другой жизни. В них ощущалось глубокое чувство самоуважения <…> Даже внешне они выглядели иначе. В них было больше скромности, больше женского достоинства, меньше суеты”.

Ина Кузнецова подробно рассказывает много примечательных историй. Вот заведующая терапевтическим отделением Фаина Александровна Аренгольд, уже немолодой и опытный врач, у которой немцы сожгли в печах всю родню, целую ночь проводит над умирающим больным, то есть делает то, чего делать вовсе не должна, — и спасает ему жизнь. Вот начальник госпиталя Виктор Федосеевич Елатомцев, суровый военный врач, упрямо борясь с сопротивлением Центра, пытается как можно больше больных оставлять при госпитале врачами, поварами, портными, рабочими, кем угодно — лишь бы не отправлять их снова в лагерь. Сама Ина три ночи проводит в поезде рядом с больным туберкулезом юношей Вальтером, которого включает на свой страх и риск в число репатриированных — несмотря на жесткий запрет брать тех, кто может умереть в дороге. Вальтер не умер, Кузнецова его довезла.

Рассказы всех врачей чем-то похожи: их работа неотделима от подвижничества и жестких разговоров со смертью. Воспоминания Кузнецовой все-таки иные. Их отличает не только уникальность материала (это первое подробное документальное повествование про госпиталь военнопленных), но и отменное художественное качество. Они написаны строгим и метким языком — языком врача, однако врача, обладающего большим литературным даром, — очевидно, неслучайно в 1940 году Ина Кузнецова, как сообщает нам издательская аннотация, “выбирала между литературным и медицинским образованием”. Выбрала все-таки медицину. Но через шестьдесят лет написала свою первую книгу.

 

Бибиш. Ток-шоу для простодушной. М., “Азбука”, 2006, 256 стр.

Оказываясь на рынке, мы не слишком хотим иметь что-нибудь общее с теми, кто продает нам китайский ширпотреб и абхазские мандарины. В сознании среднестатистического покупателя “они” маркированы как “морлоки”, как обитатели иного, чуждого мира.

Представьте себе: разделяющий два мира прилавок опрокинут. Опрокинут легким движением руки автора этого удивительного повествования.

Монолог “простодушной” принадлежит женщине, родившейся в кишлаке под Хивой. Первая книга Бибиш, “Танцовщица из Хивы”, рассказывающая о ее детстве и юности, вызвала в прессе много толков1. Кого-то страшно поразили истории о прежде совершенно неизвестных широкому читателю первобытных буднях узбекской деревушки, о ее жестких неписаных законах, железной хваткой скручивающих души и выжимающих из них все живое. Кого-то — подозрительная гладкость стиля Бибиш, не раз повторившей, что русский язык для нее неродной и своей неграмотной русской речи она стесняется… Но кажется, никто и не отрицал, что у Бибиш был редактор — и это ничего не меняет. Ограненный алмаз сияет только ярче, а в подлинности представленного в книгах жизненного материала сомневаться невозможно.

“Танцовщица” завершалась рассказом о работе Бибиш на вещевом рынке в одном из подмосковных городов. И вот продолжение. Товарки по-черному завидуют пришедшей к Бибиш литературной славе, муж просаживает все заработанное на игровых автоматах, дети смеются над “знаменитой” мамой: “Мама, мама, иди скорее, тебе опять Владимир Владимирович Путин звонил!” Неудивительно, что на этом мрачном фоне посещение двух ток-шоу описывается с замирающей от восхищения интонацией: Останкино приравнено едва ли не к раю, а телеведущие Андрей Малахов и Елена Ханга — к небожителям. Полезное чтение для иных телеаналитиков, забывающих, что определенные слои населения действительно испытывают к телереальности едва ли не религиозное чувство… Впрочем, это полезное чтение для всех.

В книге есть место, где Бибиш называет себя писательницей, ее поправляют: “Какая ты писательница, ты — феномен”. На самом деле Бибиш — не феномен, Бибиш — великолепный социальный проект. Пусть ее книги параллельны литературе и художественности, и вторая, очевидно, не будет пользоваться успехом первой: с эстетической точки зрения эта проза — явление одноразовое, но есть вещи и поважней эстетики. Иначе прилавка все равно не опрокинуть, а обывателю никогда не взглянуть на “чурку нерусскую” глазами читателя русской литературы, который, возможно, не разучился сострадать.

Воспоминания русских креcтьян ХVIII — первой половины ХIХ века. Вступительная статья, составление В. А. Кошелева; комментарии В. А. Кошелева, Б. В. Мелькунова и В. П. Бударагина. М., “Новое литературное обозрение”, 2006, 784 стр. (“Россия в мемуарах”).

Романтические представления о чернобровых селянках в ромашковых венках, девчатах, водящих хороводы с парнями в белых рубахах на изумрудных лугах и косогорах, представления, распространившиеся в России много позже, чем в Европе, — в 1830 — 1840-е годы, оказались на диво живучи. Бесчисленные фольклорные сборники с действительно проникновенными текстами народных песен, а затем поющие эти самые песни ансамбли песни и пляски довольно удачно поддерживали легенду о мечтательной и поэтичной душе русского крестьянина до сегодняшнего дня.

Читая только что изданные воспоминания крестьян, не то чтобы совершенно разочаровываешься в этих красочных картинках, но отчетливее осознаешь их лубочность. Конечно, праздничные мгновения в жизни крестьян присутствовали, но то были именно мгновения. Растворенные в очень практичной и очень тяжелой жизни.

Понятно, что воспоминания, собранные под обложку сборника, написаны самыми активными, самыми успешными: крестьянами-торговцами, писарями, приказчиками, дворянами по отцу. Все это люди, крепко стоящие на ногах, думающие, смекалистые, нередко весьма начитанные — в избах их водились не только “Четьи Минеи”, “Еруслан Лазаревич” и “Бова Королевич”, но и “Вестник Европы”, и “Почта духов”, и сочинения Карамзина. И все же читательских впечатлений мы здесь не встретим, а вот рассуждений о росте цен на муку, задатках, прибылях, удачных вложениях — сколько угодно.

Любопытнейшим образом в воспоминаниях одного из авторов, бывшего крепостного крестьянина Николая Николаевича Шипова, описывается собственная его свадьба. Вот как рассказывает он о своей нареченной невесте, которую впервые видит за пять дней до венчания: “Она была в шелковом, вышитом золотом сарафане и в белой, как снег, рубашке; на шее было ниток 40 разной величины жемчуга, в ушах жемчужные серьги, на голове жемчужная повязка и в косе целый пучок алых лент”. На этом рассказ окончен. Ни слова если не о замершем сердце, то хотя бы о красоте невесты. Шипов ощущает себя скорее этнографом, чем взволнованным женихом. И это несмотря на то, что воспоминания свои он писал в 1860-е годы, когда русская психологическая проза уже многое умела.

Однако авторам “Воспоминаний…” было не до описания своих чувств — все они ограничиваются внешними впечатлениями: рассказами об урожае, недоимках, поездках в разные города, паломничестве в Иерусалим, а еще страшными картинами истязаний крепостных. Единственную женщину, повествующую на этих страницах о своей жизни, Авдотью Григорьевну Хрущову, например, барин проиграл приятелю в карты, когда та была десятилетней девочкой. Навсегда она оказалась оторвана от семьи и честно исполнила материнский завет: не выходить замуж, чтобы не пришлось прощаться со своими детьми… Ее воспоминания вообще самые живые и ясные в книге — и, хочется думать, вовсе не потому, что были кем-то записаны со слов Авдотьи Григорьевны.

Благодаря выходу “Воспоминаний…” Савельичи, Захары, Арины Родионовны заговорили своими голосами, заметно скорректировав наши мечтальные представления о русском крестьянстве и обнаружив в таком как будто знакомом до последнего уголка русском ХIХ веке еще больше жесткости и трагизма.

 

Архимандрит Павел (Груздев). Документы к биографии. Воспоминания о батюшке. Рассказы отца Павла о своей жизни. Избранные записи из дневниковых тетрадей. М., “Отчий дом”, 2006, 732 стр.

Еще одна история “простодушного”, вернее — простеца. Отец Павел родился в деревне Молога, с детских лет жил в монастыре, потом прошел лагеря и ссылку, лишь в сорок семь лет став священником. Книга воспоминаний о нем не оставляет сомнений: святой был человек. Из чего ткется святость, конечно, тайна.

Но одна нить несомненна — цельность облика. “Как будто его скульптор Коненков вырубил из цельного куска дерева”, — сказано в одном из опубликованных здесь воспоминаний. Это дерево выросло из русской почвы: обильно цитируемая здесь устная речь отца Павла — счастье фольклориста: шутки, рифмы, присловья. Некоторые из них можно найти в его дневниках. Эти записи поразительны: от человека, учившегося в церковно-приходской школе один год, не ждешь такой четкости формулировок и образованности. В тетрадях батюшки явлено удивительное богатство: здесь и описания паломнических поездок с подробной историей обители, и предания, и загадки, и духовные стихи, и молитвы, и истории из жизни, и приметы, и прибаутки (“Ежик — ни головы, ни ножек”), и смешные, назидательные стишки: “Простой цветочек дикий попал в один пучок с гвоздикой, — и что же? От нее душистым стал и сам. Хорошее знакомство в прибыль нам”. И еще слова песен, в том числе и самой любимой, “Ветки”, — как отец Павел поет ее вместе с народом, пришлось однажды слышать и мне — впечатление незабываемое. После этой книги кажется: жизнь отца Павла — тоже песня, светлая и сердечная.

 

Е. М. Сморгунова. Москва москвичей. М., ОГИ, 2006, 312 стр.

Ностальгическая получилась книжка, и подзаголовок “Сентиментальные прогулки по Москве” свидетельствует о том, что и сам автор это хорошо понимает. Елена Михайловна Сморгунова, кстати, вовсе не профессиональный экскурсовод, а специалист по истории русского языка. И в книге среди очерков об особняке Рябушинского, многострадальной коробке Мельникова, доме Перцова, московских высотках, названиях столичных улиц и переулков есть и лингвистические работы о ранних этапах истории московской книжности. Собственно, таков и ракурс этой книги — Елена Михайловна рассказывает лишь о том, о чем интересно ей, ни в коем случае не претендуя на универсализм и системность. Чтение этой книги — именно прогулка с просвещенным и доброжелательным собеседником, который ведет тебя по своим любимым местам.

Ностальгическим же сборник получился, потому что настоящих “москвичей” (см. заглавие) — тех, кто действительно любит и чувствует свой город, — все меньше. А вместе с их исчезновением растворяется и их Москва. Город, живой и глубокий, “город-мир”, как пишет о нем Елена Сморгунова, за каждым камнем которого простирается бесконечная историческая перспектива, все у большего числа людей превращается в сверкающую огнями реклам смазь за хорошо вымытым окном их машины. Книга Елены Сморгуновой хотя бы отчасти замедляет эту усиливающуюся расфокусировку взгляда.

 

Умберто Эко. Роль читателя. Исследования по семиотике текста. СПб., “Symposium”; М., РГГУ, 2005, 502 стр.

О том, что читатель — это не просто пассивный глотатель текстов, но и полноправный соавтор, что отношения витийствующего творца и его молчаливого слушателя полны непредсказуемой драматургии, заподозрили еще немецкие романтики. Спустя сто лет, в конце 1960-х, старинное подозрение развилось в отдельное научное направление, получившее название “рецептивная эстетика”. С тех пор напряжение между читателем и писателем продолжает быть объектом самого пристального внимания критиков, историков, философов да и самих писателей, в конце концов.

Книга литературного гуру посвящена именно этому — процессу создания текста во время чтения. “Читатель строго определен лексической и синтаксической организацией текста”, — замечает Эко; иначе говоря, в любом произведении запрограммирован и его, именно этого произведения, читатель. Если же “Процесс” Кафки или “Улисса” Джойса прочтет “не тот” читатель, текст рухнет, сгорит, как “самокрутка с марихуаной”.

Эко иллюстрирует свои соображения и на более демократичных примерах — мифе о Супермене, детективах Агаты Кристи и романах Александра Дюма. Точно бродячий средневековый умник, он готов подпустить к литературной кухне обывателя и разрешить ему почувствовать себя приобщенным к сложным интеллектуальным играм. Никакого “прочь, непосвященные!”. И потому любой добравшийся до конца книги читатель наверняка осознает не только свою выдающуюся в истории литературы роль, но и то, как эта самая литература устроена.

 

Роже Шартье. Письменная культура и общество. М., “Новое издательство”, 2006, 272 стр.

Крупнейший французский историк Роже Шартье тоже вклинивается в зазор, существующий между текстом и читателем. Эко говорит о том, как книга создает своего читателя, Шартье описывает, как на восприятие книги влияют форма ее существования и “материальность” текстов — пергамент, рукописи, бумага. И потому наступление “экранной цивилизации”, ведущей к уничтожению рукописей или старых газет — под предлогом того, что они уже перенесены на цифровые носители, чревато, по убеждению Шартье, утратой множества смыслов.

Эта основательная и увлекательная книга полна самой нетривиальной и любопытной информации: здесь рассказывается об истории копирайта, о медленном рождении института авторства, неразрывно связанного с развитием книгопечатания, об обстоятельствах формирования фондов Королевской библиотеки и принципах создания библиотеки “идеальной”, о разных читательских сообществах. Сообщается здесь, между прочим, и о том, что читать про себя, глазами, а не губами, человечество тоже стало совсем не сразу, изначально люди читали вслух. Тихое бормотание древних читателей наполняет книгу Шартье странным очарованием, внезапно придавая процессу чтения новый объем, даря ощущение дышащей в полные легкие истории.

 

Антон Уткин. Приближение к Тендре. Повести и рассказы. М., “Ясная поляна”, 2005, 118 стр.

Сборник рассказов Антона Уткина красиво до изысканности описывает ту завесу — со всеми ее прихотливыми узорами и мягкими складками, — которая отделяет героев книги от подлинного, от живого, от места, где спрятаны “тайны свободы и любви” и куда все равно не доплыть. Томление по недостижимому становится даже основой для отдельного сюжета, положенного в основу повести “Приближение к Тендре”, — ее название вынесено в заглавие книги, конечно, неспроста. Герой истории очень хочет попасть на остров Тендра, на котором, по рассказам, живут одичавшие лошади, но гибнет.

На фоне широко и свежо описанных дождей, гроз, моря, облаков, черешни и виноградников (не знаю, кто еще сегодня умеет говорить о природе с таким вкусом) люди здесь выглядят сонными инвалидами. Все они обречены на внутреннюю неподвижность — и обманутый муж, случайно подслушавший, как жена ему изменяет, и сотрудник провинциального музея Мищенко, тихо приторговывающий ценными экспонатами, но так и не распаковавший коробки с книгами из Москвы, и официантка Людочка, работающая в пансионате и мечтающая о лучшей жизни, и герой по имени Брейгель-старший, который хочет, но никогда не сможет вернуться в семью, к любимому сыну. Их воля парализована, и на самом-то деле ни один из них не верит до конца, что действительно существует что-то, ради чего стоит поменять свою жизнь. Героев можно понять. В эстетически совершенном художественном мире Антона Уткина и в самом деле нет костра, к которому можно бежать греться, все бросив и обо всем забыв. Его проза излучает завораживающий матовый блеск, но то и дело чудится, что это всего лишь обманчивое сияние серебристого шара, полого внутри.

 

±1

Алексей Слаповский. Оно. М., “Эксмо”, 2006, 304 стр.

Наверное, это хороший роман. Непонятно только, про что он. То есть “оно”. Хотя сюжетный каркас, как и всегда у Слаповского, здесь вполне осязаем — живет на свете мальчик-девочка, гермафродит Валько, и страдает. Общество, чью историю Слаповский прослеживает от застойных лет до наших дней, упорно выталкивает инородное тело: Валько оказывается аутсайдером везде и всюду: в школе, институте, горкоме комсомола, куда приходит работать, даже в собственной странной семье — в его боевой подружке Саше, ощущающей себя мужчиной, в конце концов просыпается женская природа, и она покидает героя. Вывод: люди и общество жестокие — принимать человека таким, каким он родился, не желают. И что?.. Похоже, ответа на вопрос не знает и сам автор. А потому придумывает несколько концовок — словно бы мучась и недоумевая, как покончить со своим уродцем. Очень просто: отняв у персонажа пол и сочинив ему длинную биографию, Слаповский так и не придумал самого героя — Валько получился совершенно неживым, стертым, лишенным не только пола, но и души, говоря по-гоголевски — “задора”. Преследуя гуманистические цели, писатель добился обратного: с блеском доказал, что пока в отечественной литературе, в его прозе во всяком случае, гермафродиту тоже не место.

 

-1

Сергей Минаев. Духless. Повесть о ненастоящем человеке. М., АСТ; “Аст Москва”; “Транзиткнига”, 2006, 352 стр.

Приятно, конечно, стяжать славу автора “Исповеди сына века” или “Героя нашего времени”. В крайнем случае — романа “Casual”. Но трудно. Нужен по меньшей мере литературный талант и способности к аналитике. В крайнем случае — хотя бы техничность, которой повествовательница историй о рублевских буднях, например, обладает. Отличное образование, хорошо подвешенный язык (что встречается, как известно, и в письменной речи), чувство пустоты, отвращение к тому, как ты живешь, и к тем, кто тебя окружает, — неплохой набор, но для застольной беседы. Лучше под виски. Лучше в “Vogue Cafe” на Кузнецком мосту. Для того чтобы садиться за книгу — маловато.

Духless, очевидно, означает “бездуховный”. Сергей Минаев рассказывает именно о них, бездуховных, — тех, кто продался и снюхался (кокаином) на корню. В его книге это почти все. Включая самого героя, от лица которого ведется рассказ, — он работает коммерческим директором большой русско-французской компании и ощущает себя всего лишь “профессиональной блядью”. Рядом люди того же круга — менеджеры высшего звена, удачливые бизнесмены, их подружки на час…

Разумеется, единственный в этой компании симпатичный человек, лучащийся легкостью истинного денди, приятель героя Мишка, кидает его на деньги. После чего бесследно исчезает. А лучший друг просто предает. Любимая девушка, которая терпеливо сносит пьяные исповеди страдальца и необоснованные надежды на то, что именно она вытянет его из болота, помочь, конечно, не в состоянии. Да и детства, в воспоминания о котором погружается герой в финале, тоже не возвратишь.

Вся эта по-человечески вполне понятная безнадега, увы, не превращается в литературу. Сюжет кружится на месте, яркость бытовых наблюдений (здесь, безусловно, присутствующая) выдыхается примерно к середине книги, а чувства тошноты все же никак не достаточно для создания объемного внутреннего мира героя. По-хорошему, надо было или отдать эту книгу талантливому литературному рабу, который нанизал бы бесформенную массу людей и событий на продуманный сюжет и один-два неразрешимых вопроса (главный из которых — если тебе так тошно, что мешает тебе эту жизнь бросить?), или, честно признавшись себе в проигрыше — художественном, разумеется, а не коммерческом, — распотрошить книжку на нравоописательные очерки.

1 См. рецензию Алисы Ганиевой (“Новый мир”, 2005, № 5), высоко оценивающую эту книжку. (Примеч. ред.)

Версия для печати