Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2006, 4

Событие стиха

Сурат Ирина Захаровна — исследователь русской поэзии; автор нескольких книг о Пушкине, книги “Опыты о Мандельштаме” (2005). Доктор филологических наук, постоянный автор “Нового мира”.

 

Определять поэзию это все равно, что форму ветра искать...

Олег Чухонцев, “Спорить о стихах”.

 

Природа лирической поэзии таинственна. Как личное переживание претворяется в стихи, за счет чего личный опыт поэта получает универсальность, сверхценность, долгую жизнь? А рядом с этим вопросом встает и другой: что за птица такая — поэт, чем его жизнь отличается от жизни других людей?

Мы исходим из того, что поэзия — не занятие, а форма бытия. Поэт проживает свою жизнь в слове, слово и есть его реальность, подлинные события происходят с ним в стихах. Или не происходят — тогда мы имеем дело со словесным упражнением, с игрой, имеющей свое законное место на периферии всякого творчества. Отражают или не отражают стихи реальную жизнь поэта — вопрос, конечно, интригующий, но к тайне поэзии он почти не имеет отношения. Такие мертворожденные стихи, которые что-то “отражают”, узнаются сразу — открываешь толстый журнал или свежий поэтический сборник и попадаешь на кладбище готовых смыслов, уложенных в строфы с большей или меньшей поэтической культурой.

У Пушкина этого не встретишь почти никогда, за исключением буквально двух-трех стихотворений, вызванных внешними поводами. Во всех других случаях пушкинские стихи являют саму внутреннюю жизнь поэта в ее словесной реальности, являют в настоящем времени душевный труд и само вдохновение, пробужденное глубоким впечатлением, сильным чувством. Из такого впечатления стихотворение вырастает на глазах как живое древо (в иных случаях уместнее сказать: как цветок), и по мере его развития от строфы к строфе можно стать свидетелем внутреннего события, происходящего в процессе творчества. Чувственный, духовный, интеллектуальный опыт находит форму в стихе, но не застывает, остается живым, а потому события пушкинской поэзии никогда не сводимы к какой-либо формуле смысла. Как сказал однажды тончайший исследователь поэзии Ю. Н. Чумаков, стихи — как солнце или как звезда, излучают что-то, и мы, попадая в поле их излучения, можем лишь приблизительно очертить его контур1. Событие стиха уловить описанием почти невозможно, но можно почувствовать на себе — оно объединяет читателя с поэтом в общем переживании. Магия поэтического слова приобщает нас к чужой тайне — обнародованной, но далеко не всегда доступной. Душевный труд, затраченный поэтом, требуется и от читателя, и если он читателю посилен, то подымает его в те сферы, в которых протекает истинная жизнь поэта.

Стихотворение “К морю” Пушкин начал писать в Одессе в июле 1824 года, узнав о предстоящем вынужденном расставании с возлюбленной, с благословенным краем, где он был счастлив, с той свободой, которую давала ему ссыльная одесская жизнь.

Прощай, свободная стихия!
В последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой.

Как друга ропот заунывный,
Как зов его в прощальный час,
Твой грустный шум, твой шум призывный
Услышал я в последний раз.

.............................................

Завершены стихи уже в Михайловском в октябре 1824 года. Их исходная тема — утрата, прощание, но внутренний сюжет развивается не в русле этой темы, а в некотором смысле вопреки ей. Словарь, в первых строфах, можно сказать, депрессивный (“ропот заунывный”, “грустный шум”), меняется по мере поэтического развития главного образа, который раскрывается, разрастается и переходит постепенно из интимно-лирического в монументальный план. Сам этот центральный, столь существенный в целом для Пушкина и столь общекультурно значимый, традиционный поэтический образ как будто обретает власть над душою поэта — как будто, ибо такова на самом деле породившая его творческая сила. “Свободная стихия”, охарактеризованная вначале вполне традиционно и конкретно (“волны голубые”), стихия, с которой прощались, оставляя ее в прошлом, обнаруживает в ходе стиха свою духовную природу и мощь. “Бездны глас”, “своенравные порывы”, “прихоть”, “неодолимый”, “могущ, глубок и мрачен”, “ничем неукротим” — эти свойства сильного, свободного духа, раскрытые и названные поэтическим словом, становятся достоянием и поэта, и читателя. Работа над стихом выводит лирическое Я из прошлого в будущее, из замкнутого круга исходных унылых и сугубо личных настроений в большой мир европейской истории, в круг сомасштабных поэту исторических фигур (Наполеон, Байрон), в открытый мир духовной свободы. В этом и состоит событие стиха, происшедшее в процессе творения и преобразившее самого творца — к концу стихотворения лирическое Я обретает черты мужественности и того, что позже Пушкин назовет уникальными словами “самостоянье человека”.

По прямому своему содержанию “К морю” — это стихотворение-прощание — с прошлым, с оставленной любовью, с романтическими иллюзиями и прежними кумирами, а главное — со свободой, морем олицетворяемой, однако в развитии стихотворения явлена такая несомненная свобода — чувств, лирического сюжета, стиха, — что реально и отчасти вопреки тексту оно оставляет ощущение именно свободы, которую, оказывается, можно унести в себе как неотчуждаемую ценность:

В леса, в пустыни молчаливы
Перенесу, тобою полн,
Твои скалы, твои заливы,
И блеск, и тень, и говор волн.

Внешнее превращается во внутреннее — так развивается сюжет стихотворения. Может быть, впервые здесь у Пушкина свобода переходит из числа дарованных человеку внешних привилегий в качество внутренней жизни. Но эта внутренняя свобода личности — она же одновременно и “свободная стихия” большого мира в единстве природы и истории, внешнего мира, в котором живет и действует человек, — такова емкость образа моря и здесь, и в пушкинской поэзии вообще2.

Реальная утрата, с которой начались стихи, обернулась в итоге обретением, укреплением духа, “мир опустел”, но душа наполнилась, горькое переживание, давшее импульс стихотворению, изжито усилием творчества, претворено вдохновением в другую, высшую реальность, явленную в гармонии и поэтической роскоши двух последних строф.

Лицейскую годовщину 1825 года Пушкин отмечал в Михайловском в полном одиночестве. К заветной дате он написал стихотворение “19 октября” — 24 восьмистишия элегического пятистопного ямба (впоследствии сокращено до 19 строф).

Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день как будто по неволе
И скроется за край окружных гор.
Пылай, камин, в моей пустынной келье;
А ты, вино, осенней стужи друг,
Пролей мне в грудь отрадное похмелье,
Минутное забвенье горьких мук.

Печален я: со мною друга нет,
С кем долгую запил бы я разлуку,
Кому бы мог пожать от сердца руку
И пожелать веселых много лет.
Я пью один: вотще воображенье
Вокруг меня товарищей зовет;
Знакомое не слышно приближенье,
И милого душа моя не ждет.

.....................................

Хмурый пейзаж, подневольность даже и в природе, “горькие муки” вынужденного одиночества, печаль от отсутствия друзей, жалобы на тщету воображения — с таких настроений начинаются стихи. Но по мере высвобождения творческой энергии что-то меняется в мире, что-то происходит и с самим поэтом. Вдохновение овладевает им, подымает над сиюминутной реальностью — силою воображения он переносится в круг друзей и вот уже реально воссоединяется с ними, становясь председателем пира:

На пир любви душой стремлюся я...
Вот вижу вас, вот милых обнимаю.
Я праздника порядок учреждаю...
Я вдохновен, о, слушайте, друзья:
Чтоб тридцать мест нас ожидали снова!
Садитеся как вы садились там
Когда места в тени святого крова
Отличие предписывало нам.

На место одиночества и пустоты приходит праздник и полнота присутствия, и в таком направлении развивается дальше лирический сюжет. Готовя стихотворение к печати, Пушкин эту строфу исключил и тем самым произвел ключевое преобразование смысла: он стер границу между реальностью и воображаемым пиром с друзьями. Силою вдохновения происходит прорыв сквозь оболочку внешних обстоятельств к подлинной реальности, где нет места одиночеству и тоске, где поэт может соединиться с друзьями за пиршественным столом. Одиночество оказывается временным состоянием, тоска — поверхностным чувством, над всем этим торжествует лицейская дружба, не колебимая разлукой. Унылая элегия превращается в заздравную “вакхическую песнь” — меняется образность, словарь, настроение, происходит праздничное преображение действительности:

Друзья мои, прекрасен наш союз!
Он как душа неразделим и вечен —
Неколебим, свободен и беспечен
Сростался он под сенью дружных муз.
Куда бы нас ни бросила судьбина,
И счастие куда б ни повело,
Всё те же мы: нам целый мир чужбина;
Отечество нам Царское Село.

Здесь кульминация стихотворения, его энергетический и эмоциональный центр, и здесь вдруг мы видим проблеск самой что ни на есть Высшей Истины. И правда, что значит неожиданное сравнение: “Он как душа неразделим и вечен”? Словарь почти литургический или богословский, звучит почти как “Троица — единосущная и нераздельная”. Лицейский дружеский союз возводится в ранг наивысших ценностей.

В первых строфах, где поэт вспоминал об отсутствующих друзьях, преобладало отрицание — “...И милого душа моя не ждет”, “Еще кого не досчитались вы?”, “Он не пришел, кудрявый наш певец...”. Теперь картинка меняется с негатива на позитив: вспоминаются не отсутствующие — умершие, плавающие и путешествующие, а вспоминаются недавние дружеские встречи, здесь, в Михайловском, “в забытой сей глуши”, — радостные встречи с Пущиным, Горчаковым, Дельвигом. И в связи с Дельвигом, а затем и с Кюхельбекером в стихи врывается главная тема — поэзии, вдохновения, муз, “осенняя стужа” побеждается внутренним огнем (“сердечный жар”, “дух песен в нас горел”, “огнем волшебного рассказа”, “сердцем возгоря”), на волнах вдохновения поэт подымается все выше, до восторга и ликования — по количеству восклицаний некоторые строфы стихотворения сравнимы лишь с “Вакхической песней”:

И первую полней, друзья, полней!
И всю до дна в честь нашего союза!
Благослови, ликующая муза,
Благослови: да здравствует Лицей!

Начаты стихи за упокой, а кончаются за здравие, поэзия спасает от уныния и одиночества, на месте которых теперь торжество дружбы, радость дружеского застолья. Властью поэзии преодолеваются время и пространство, и все становится возможным, и уже не судьба играет поэтом (“Из края в край преследуем грозой, / Запутанный в сетях судьбы суровой”), а он сам овладевает ею в полной мере, так что может уверенно пророчествовать о будущем:

Пора и мне... пируйте, о друзья!
Предчувствую отрадное свиданье;
Запомните ж поэта предсказанье:
Промчится год, и с вами снова я,
Исполнится завет моих мечтаний;
Промчится год, и я явлюся к вам!
О, сколько слез и сколько восклицаний,
И сколько чаш, подъятых к небесам!

Все сбылось в точности — через год Пушкин был на свободе, в кругу друзей. Такая пророческая точность — той же природы, что и полновластное поэтическое воображение — это ЯСНОВИДЕНИЕ ПОЭТА, творческое чудо, или то, что мы назвали событием стиха. Событие состоялось, круг уныния разомкнут, взгляд поэта устремлен в будущее, и настоящее теперь видится иначе. Начавшись с “горьких мук” одиночества, стихотворение завершается признанием, что “день Лицея” поэт “провел без горя и забот”. Перекличка красноречивая и как будто противоречивая, а все дело в том, что этот день был прожит в стихах, внутренним сюжетом которых оказалось магическое, преображающее воздействие поэзии на жизнь и на душу самого поэта.

В лицейскую годовщину 1833 года, 19 октября, в Болдине Пушкин начал стихотворение “Осень. (Отрывок)” — завершено оно, судя по всему, в самом начале ноября. Это был краткий период невероятно интенсивного творчества, сравнимый лишь с Болдинской осенью 1830 года: за месяц с небольшим Пушкин написал “Медного Всадника”, “Анджело”, “Сказку о рыбаке и рыбке”, “Сказку о мертвой царевне и о семи богатырях”, закончил “Пиковую Даму”, “Историю Пугачева”, и к этой осенней плодотворности стихотворение “Осень” имеет прямое отношение — оно и непосредственно являет собой творческий взлет и одновременно дает его поэтическую формулу. Все грандиозное событие Болдинской осени 1833 года как будто вмещено в лирическое событие “Осени”.

Это событие обозначено эпиграфом из Державина, которым Пушкин предварил беловую рукопись, — из послания “Евгению. Жизнь Званская”: “Чего в мой дремлющий тогда не входит ум?” (связь поддержана не только самой темой, но и рядом конкретных реминисценций — “лето красное”, “незримый рой гостей”). В “Осени” мы становимся свидетелями таинства творчества, соучастниками того, как “пробуждается поэзия” в душе, в “дремлющем уме” поэта.

Стихотворение, определенное Пушкиным как “отрывок”, начинается внезапно (“Октябрь уж наступил...”) и обрывается рядами многоточий. Первые девять строф — это “прозаическая поэзия” (Ю. М. Лотман)3 — ряд прозаически конкретных картин, фиксирующих со всеми живописными и неживописными подробностями смену времен года, состояний природы и состояний человека в ней. Этот ряд картин держится на многочисленных глаголах движения и действия и воспринимается как большой, сложный, детализированный процесс, называемый течением жизни, — но за ним и благодаря ему происходит на пространстве стиха и другой процесс, внутренний и таинственный, — приятие и накопление жизненных впечатлений творческим сознанием поэта. За видимой простотой текста проступает вмещенный в отрывок образ мироустройства с творящим человеком в центре. Фрагмент о временах года разомкнут в масштаб почти вселенский — благодаря вошедшему в стихи движению времени, совпадающему с потоком поэтической речи, и субъект речи осваивает это бесконечное время-пространство бытия, чтобы, вобрав в себя его энергию, породить совсем новый, собственный, поэтический мир. Все движение текста, вся внутренняя динамика “Осени”, с замедлениями и ускорениями жизненного ритма, телеологически устремлены к событию последних строф, в которых набранная жизненная энергия преобразуется в творческий порыв, разложенный Пушкиным на его таинственные составляющие. Событие стиха происходит на наших глазах — внешнее превращается во внутреннее, проза жизни и поэзия жизни претворяются в стройные октавы шестистопного ямба. На границе IX и X строф меняется вектор процесса — уже не внешний мир входит в душу поэта, а его внутренний, пробужденный творческий мир ищет способа воплотиться:

X

И забываю мир — и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем —
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.

XI

И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута — и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
Но чу! матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз — и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.

XII

Плывет. Куда ж нам плыть?...................
................................................
................................................

Из самоанализа, учиненного поэтом, мы попали в само событие творчества, о котором нигде еще с такой полнотой и так откровенно не рассказывал Пушкин, как в “Осени”, — только здесь завеса приоткрыта, тайна явлена. На прозаический аналог последних строф “Осени” указал Н. В. Измайлов — это рассказ о минутах поэтического вдохновения Чарского в “Египетских ночах”: “...Чарский чувствовал то благодатное расположение духа, когда мечтания явственно рисуются перед вами и вы обретаете живые, неожиданные слова для воплощения видений ваших, когда стихи легко ложатся под перо ваше и звучные рифмы бегут навстречу стройной мысли. Чарский погружен был душою в сладостное забвение...”4 Близость прозаического и поэтического текстов только оттеняет уникальность “Осени” как самооткровения творчества — в ней процесс совмещен с его описанием, вдохновение синхронно анализу и событием стиха становится само событие стиха.

Развивая финальную традиционную метафору корабля поэзии, Пушкин начал было набрасывать дальнейший маршрут воображения (“...какие берега / Теперь мы посетим — Кавказ ли колоссальный, / Иль опаленные Молдавии луга, / Иль скалы дикие Шотландии печальной...”), но оставил этот путь — лирический сюжет исчерпан, событие стиха уже состоялось.

Истинный поэт никогда не знает, чем кончится стихотворение. Он вступает в текст, как в “неведомые воды”, не с целью зафиксировать переживание, а только потому, что иначе он жить не умеет. Стихи — это факты биографии поэта, верстовые столбы на его жизненном пути. Мы рассмотрели три длинных пушкинских стихотворения, в которых происходящее событие развернуто в поэтическом времени, на некотором ощутимом пространстве слова, и мы можем разглядывать его по кадрам, как в замедленной съемке. В маленьком стихотворении с точечным лирическим сюжетом его внутреннее событие бывает свернуто в одном слове, скрыто в глубине строки — но оно есть, именно его мы, пусть и не всегда осознанно, воспринимаем в эстетических формах.

Во всех трех стихотворениях мы увидели прорыв от сиюминутных настроений и обстоятельств к подлинной реальности. В самом общем виде так можно, наверное, определить не только событие стиха, но и в целом событие творчества.

 

1 Ср. у М. Л. Гаспарова: “...Полагаю, что каждый поэтический текст имеет смысл, поддающийся пересказу” (Гаспаров М. Л. Записи и выписки. М., 2001, стр. 180).

2 См.: Фейнберг И. Л. Море в поэзии Пушкина. — В его кн.: “Читая тетради Пушкина”. М., 1985, стр. 511 — 574.

3 Лотман Ю. М. Две “Осени”. — В сб.: “Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа”. М., 1994, стр. 395.

4 Измайлов Н. В. “Осень. (Отрывок)”. — В сб.: “Стихотворения Пушкина 1820 — 1830-х годов”. Л., 1974, стр. 246.

Версия для печати