Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2006, 2

Детское чтение

Горелик Михаил Яковлевич — публицист, эссеист, культуролог. Окончил Московский экономико-статистический институт в 1970 году. Постоянный автор “Нового мира”. Публикация цикла “Детское чтение” начата нашим журналом в 2005 году (№ 6).

 

Альтернативная версия

В энциклопедическом словаре о Мамине-Сибиряке так говорится: “Рус. писатель. Ром. └Приваловские миллионы” (1883), └Горное гнездо” (1884), └Золото” (1892) реалистически изображают нравы и быт Урала и Сибири 2-й пол. 19 в.”. Литературная судьба его была судьбой всякого реалистического изобразителя нравов и быта: он в своем времени (во 2-й пол. 19 в.) так и остался. Кто читает нынче “Приваловские миллионы”? Разве что специалисты.

Между тем есть у Мамина-Сибиряка одна мелочь, недостойная упоминания в энциклопедии, сущая безделица, писатель, надо полагать, не придавал ей значения, всего-то странички три, но именно она пережила его прах и тлен и обеспечила ему место в большой, неподвластной времени литературе, в русской точно, а может статься, что и в мировой.

Я говорю о “Серой Шейке”.

Мамин-Сибиряк писал неплохие сказки, “Серая Шейка” — одна из них, одна из многих, никак не выделена; создается впечатление, что сам не понимал, что написал, точно не понимал, вышло случайно, шел в комнату — попал в другую, писал сказку о животных — написал притчу о смерти, об ожидании смерти, об экзистенциальном одиночестве, об абсолютной оставленности, об отчаянии. Вовсе не для детей.

Притчи в чистом виде, конечно, нет: текст перегружен отвлекающими подробностями, избыточными персонажами, слишком много быта и нравов, квазиреалистической басенной фактуры, конец не вполне внятен. “Серая Шейка” — она ведь как переснимательная картинка моего детства: слегка смочить и потереть пальцем, катышками сойдет пленка — и воссияет. Не знаю, есть ли сейчас такие. Правда, с катышками сойдет то, что было дорого и важно автору, что он писал с мастерством и видимым удовольствием. Он же сказку писал — не притчу. В рамках его замысла нет ничего отвлекающего, избыточного, ничего слишком много. Все вроде как надо, все адекватно. Однако сюжет обладает мощным потенциалом, перерастает определенные ему повествовательные рамки, сбрасывает слишком тесные одежды, вылетает из кокона сказки о животных, как бабочка. Я бы очень удивился, если бы Мамин-Сибиряк согласился со мной. Но как автор он уже сказал все, что мог и хотел, — как читатели мы равны, у него нет преимущества.

Мама-утка вынуждена сделать чудовищный выбор — выбор между детьми, страдает, разрывается. Тема ХХ века, тема Освенцима. С разбитым сердцем улетает осенью с семьей, со стаей — в дальние теплые страны. Оставляет несчастную дочь-калеку со сломанным крылом, дает практические советы, следование которым разве что чуть отсрочит неминуемую гибель, лелеет безумную надежду: говорят ведь, и зимой выживали, утиное предание такие случаи знает.

Дальше начинается одиночество и ужас Серой Шейки. Мороз крепчает, полынья становится все меньше, каждый день к полынье подходит лиса и неторопливо беседует: вылезай, все равно моей будешь. Лиса — смерть Серой Шейки. Куда от смерти деться! Вот, ужо, не сегодня завтра замерзнет полынья... Непременно замерзнет: смотри, какие морозы. Умирание растянуто во времени. Лиса, само собой, не прочь съесть Серую Шейку мометально, но в этом пролонгированном предвкушении у нее свой кайф, входит во вкус, процесс сам по себе хорош, ежедневный ритуал встречи и разговора (монолога, конечно), наслаждение от нарастающего смятения и ужаса жертвы. Ну как себя чувствуешь? Что, сердчишко-то небось бьется? Ох, бьется! Ничего, ничего, все будет хорошо, выходи, милая.

Когда-то в далеком, уже неправдоподобном, весеннем детстве эта самая лиса пыталась утащить Серую Шейку — отважная мама отбила. Но крыло осталось поврежденным. Папа-селезень: зря отбила, для чего? чтобы бедняжка страдала всю свою утиную жизнь? И ведь потом все равно окажется в лисьих зубах. Или замерзнет. Или погибнет от голода. Лучше кошмарный конец, чем кошмар без конца.

Сломанное крыло — черная метка смерти: жди, скоро опять приду. Серая Шейка, уже с младенчества не такая, как все, все более внутренне отчуждается от шумного птичьего сообщества, одиночество рождается задолго до отлета птиц, они еще рядом, но она не одна из них — ведь она знает, что в небо ей не подняться. Ей еще предстоит в полной мере понять, что это для нее означает.

Рожденный ползать летать не может. Ничего страшного: ему бы научиться хорошо ползать. Страшно, когда летать не может рожденный летать. Серая Шейка как бы и не вполне утка: она никогда не была в небе, у нее нет нормального утиного опыта.

Потом она остается совершенно одна.

Потом приходит зима.

Потом приходит лиса.

Во многих отношениях “Серая Шейка” близка к “Смерти Ивана Ильича”. Но есть кардинальное отличие. Обыкновенный человек Иван Ильич жил “неправильно”; болезнь, заботливо ведущая его к смерти, дает ему возможность нового взгляда на жизнь. Умирая, Иван Ильич видит свет — жизнь он прожил во тьме. Его смерть осмысленна.

Не так с Серой Шейкой. Простодушный вопрос-протест-вопль Ивана Ильича и многих, многих других Иванов Ильичей: за что?! ведь я такой хороший! Но не задающая таких вопросов Серая Шейка действительно “хорошая”. Она напрочь лишена “грехов”, всего того, что могло бы рационализировать и оправдать ее предсмертный опыт. За что ее одиночество, ее ужас? Каков смысл ее страдания? Как это лишена грехов! Да что это вы такое несете! Нет человека, который жил бы и не согрешил! Но ведь Серая Шейка не человек — утке можно. У Мамина-Сибиряка экзистенциальный эксперимент поставлен в дистиллированно чистом виде.

Уменьшающаяся день ото дня полынья — иссякающая жизнь Серой Шейки.

Душа смотрит на приближающуюся смерть. Слышит ее голос. Трепещет.

И тут, как бог из машины, выскакивает лесник с ружьецом. В засаде вместе с Маминым-Сибиряком сидел: ждал, когда несчастная уточка настрадается вдосталь. Я сказал: “как бог”, но типологически он и есть бог: убивает лису — смерть Серой Шейки, — забирает несчастную в рай, где каждая слезинка ее будет отерта.

На самом деле (в тексте) лесник лису не убивает: промахивается. Странная завитушка сюжета. Вовсе непонятно — зачем. Хотя как смотреть: хотел принести мертвую лису старухе — принес живую уточку внучатам. Хороший ход. Но в памяти остается: убил лису. Все знают: убил лису, спас Серую Шейку. Как же иначе: сюжет требует настоятельно. Прихоть автора. Хозяин — барин. Оставил лесникову старуху без воротника. Нравилась ему, что ли, эта рыжая? И то: хороша! ох, хороша! на сверкающем (мороз и солнце) снегу! Леснику что — лесник не понимает, эстетическое ему чуждо. Вишь, прямо в глаз старый целится, шкуру попортить не хочет. Толкну-ка я его тихонько в плечо. Вот так. Пусть еще побегает. Не вышло с Серой Шейкой — ничего, эта голодной не останется.

А может, сохранил для следующего раунда. Лиса заявляется в гости к леснику и все-таки утаскивает наконец Серую Шейку, успевшую позабыть прежние ужасы, раздобревшую на райских пажитях, очень, очень похорошевшую, такую, знаете ли, славную, аппетитную, совсем не похожую на комок ужаса с перьями, там, зимой, в полынье, впрочем, и в этом был бы свой тонкий шарм, если кто понимает, — достойное завершение их затянувшегося романа.

Я спрашивал разных людей разных поколений про “Серую Шейку”. И среди прочих получил удивительные (для меня) ответы. Детям (то есть этим моим собеседникам, когда они были детьми) нравилась лиса, а Серая Шейка вовсе не нравилась. Потому что терпеть не могли сюсюкающей взрослой сентиментальности; потому что Серая Шейка слишком положительная, а это раздражало.

Оба аргумента слабы. Чистой воды ретроспективная рефлексия и рационализация. У Мамина-Сибиряка нет сюсюкающей сентиментальности, по-моему, там вообще никакой сентиментальности нет. И с избыточной положительностью — тоже мимо: Серая Шейка, правда, лишена грехов, но лишена и добродетелей. Я думаю, невозможно им было идентифицироваться со слабостью, с беззащитностью, с возрастающим страданием, с пассивным ожиданием смерти, с заведомым поражением, с парализующим ужасом. Инстинкт восставал. Подышишь воздухом одним — заразишься. Вот и Пьер от умирающего Платона Каратаева внутренне отстранялся (стыдясь самого себя). Лиса — красивая, сильная, победительная, не объект посягательств, но субъект действия. В обиду себя не даст. О! Это в точку! Это лиса. Никак не Серая Шейка.

Зимой я купаюсь в проруби. Лед оставляет все меньше пространства воде. Последняя пара уток улетает. Полынья застывает. Лед разбивают и вылавливают металлическими сетками. Прямо у пруда стоит избушка с заслуженной железнодорожной печкой. Распаренные, краснокожие, покрытые капельками пота люди ведут неторопливые беседы. Выходят на снег в облаке пара, погружаются, неторопливо возвращаются в жар. Очки моментально запотевают.

Я рассказал “Серую шейку” — к моему удивлению, не знали ее, думал, все знают. Общее мнение: про неправду писано. В альтернативной (реалистической) версии, составленной тут же у печки коллективным разумом, лиса была подстрелена, шкура продана и пропита, жена осталась без воротника, Серая Шейка пошла на закуску, мужик грохнул динамитом, забрал рыбу, слил в реку остатки солярки (вариант: мазута).

 

Седьмой лепесток

Валентин Катаев. “Дудочка и кувшинчик”. Девочка идет в лес по ягоды с родителями и братиком. Мама приводит ее на земляничную поляну. Девочке быстро надоедает кланяться кустикам в поисках спрятавшихся ягодок. Вот бы земляника подросла, так чтобы ягодки выглянули из-под листиков. Тут же появляется старичок-лесовичок и предлагает волшебную дудочку, обеспечивающую желаемое. Но только в обмен на кувшинчик, в который девочка собирает ягодки. Девочка охотно соглашается. Теперь искать ягодки не надо, но зато и собрать их невозможно. Девочка меняется обратно. Статус-кво восстанавливается: ягодки есть куда собирать, но зато их опять надо искать, а этого ей совсем не хочется. Даже еще сильней не хочется: она ведь теперь знает, как легко и приятно могло бы быть это занятие. Есть вещи, которые лучше не знать: во многом знании много печали.

Девочка вновь обращается к лесовичку: нельзя ли одновременно попользоваться дудочкой и кувшинчиком. Лесовичок отказывает, причем приходит в такое гневное возбуждение, что проваливается сквозь землю: глаза б мои тебя, гадкую, больше б не видели! Девочке волей-неволей приходится удовольствоваться одним кувшинчиком. Потрудившись, она наполняет его ягодами. Вот и все: сказке конец, а кто слушал — молодец!

Что разгневало старичка-лесовичка столь сильно? Что такого ужасного захотела девочка, что, дотоле добрый, он озлился вдруг до невозможности? Вроде бы решительно ничего.

Меняя кувшинчик на дудочку, лукавый старичок вольно или невольно вводил девочку во искушение, которого она даже не заметила, потому что была не просто хорошей, а очень хорошей девочкой. Ведь она могла бы вообще обойтись без кувшинчика: ягодки, возвысившись над листочками, казалось, сами упрашивали: съешь нас! Это же невероятное какое-то везение. Может, раз в жизни. Грех не воспользоваться. Нет кувшинчика — и не надо: и без него хорошо! Но ей эта возможность просто не приходит в голову. Она ведь должна угостить маму, папу и братика. Поразительное отсутствие естественного детского эгоизма. Я же говорю: очень хорошая — истинная дщерь категорического императива.

Однако лесной старичок усматривает в невинном желании какой-то ужасный нравственный изъян. То есть что значит “какой-то” — понятно какой: она хочет получить результат, в должной мере не потрудившись. Дело даже не в том, что девочка плохо себя ведет, это-то как раз можно было бы и простить, — она делает нечто худшее: она ставит под вопрос великий мировоззренческий принцип. Допустить это решительно невозможно!

В этой концепции есть определенное противоречие: зачем тогда и предлагать дудочку? Объесть земляничную поляну, значит, можно, а на тех же условиях угостить маму-папу нельзя? На самом деле никакой роли противоречие это не играет. Коварное (как выясняется) предложение носителя дидактической идеи — всего лишь условный прием, позволяющий выявить проблему.

В рамках традиционного менталитета существует сильная потребность, чтобы каждое удовольствие было в должной мере оплачено, чтобы все было по справедливости. Михайло Ломоносов. Закон сохранения вещества. Здесь прибавилось? Пущай там непременно убудется! Катаевская девочка посягнула не только на великий мировоззренческий принцип — она посягнула на фундаментальный закон бытия. И рыбку съесть, и на ... сесть? И дудочку, и кувшинчик?! Так не бывает! Любишь кататься — люби и саночки возить. А если я кататься люблю, а саночки возить совсем не люблю? Придется полюбить. Жизнь заставит. А иначе отнимет и рыбку, и саночки, и кувшинчик, не говоря уже про волшебную дудочку, да треснет для полноты вразумления по потылице. Девочка еще легко отделалась.

Такое отношение хорошо совпадает с библейским пониманием, что вне райских полян плоды земли добываются исключительно в муках и в поте лица своего. Нет, эдак я просто искажаю библейскую мысль: там ведь речь идет не о констатации факта, а о долженствовании: в муках, и только в муках! Дудочка и кувшинчик могут существовать совокупно только в раю, а по нашу сторону забора — лишь по отдельности. Претензия девочки жить в условиях наличного бытия как в раю с негодованием отвергается.

Однако в рамках того же менталитета существует идея прямо и остро противоположная. Пот, муки и справедливость перестают быть этической ценностью. Хорошо бы именно что получить все, сразу и совершенно бесплатно — без пота лица, по щучьему велению, не по заслугам, не по закону, а по благодати. Я лежу на печи, печь едет с мигалкой по Рублевскому шоссе, все принцессы и вся земляника мои, а лучшие из галушек почитают за честь залететь мне в рот, едва я им разрешу. Нет, все-таки не все принцессы, а только самые распрекрасные.

Такое чудесное преображение бытия, конечно, не может происходить повсеместно. И не надо! Достаточно, чтобы оно произошло только в одной точке пространственно-временного континуума — как раз в той, где сейчас нахожусь я. Если госпоже удаче будет угодно, от века тоскующие друг по другу дудочка и кувшинчик сойдутся на брачном пиру и больше никогда уже не разлучатся. Шанс невелик, но он все же есть. Завтра же выиграю в лотерею миллион, поймаю золотую рыбку и вытащу из воды кувшин с заточенным Хоттабычем.

Старичок-лесовичок — да пропади он пропадом! Но дудку пускай отдаст!

Эта ситуация, точнее, одна из ее проекций рассматривается в другой сказке Катаева — “Цветик-семицветик”. Исполняющий желания волшебный цветок попадает в руки девочки — должно быть, той самой, с которой экспериментировал на земляничной поляне старичок-лесовичок. Попадает, естественно, не за заслуги, а исключительно по благодати.

Теперь у нее в руках и дудочка, и кувшинчик, и саночки, на которых можно кататься до потери сознания, а возить их совершенно не обязательно. И как же она этим упавшим с неба добром распоряжается?

Первые три желания создают ситуации, когда требуется срочное восстановление статус-кво. Вариация на хорошо известную тему последствий желаний. Я уже забыл, когда читал эту историю последний раз — неимоверно давно, и из трех девочкиных желаний помню только одно-единственное, да и то не по книжке, а по популярному полвека назад мультфильму: она захотела оказаться на Северном полюсе. Я помню льдины, удивленных белых медведей и испуганную, замерзшую девочку в летнем платьице с короткими рукавами и сандаликах на босу ногу. Не знаю, обитают ли медведи на Северном полюсе. Наверное, нет. Но без них Северный полюс был бы пуст.

Миф массовой культуры вовсе не обязан совпадать со скучной действительностью. Потому-то и трут зады медведи о земную ось. Зоркая цензура зады отменила, усмотрев в них безнравственность, но близких к оси медведей оставила. Поколениям, выросшим после исторического материализма, объяснить цензурную чувствительность к медвежьим задам едва ли возможно.

В те времена в ходу была романтика полярных исследований, полярники были народные герои. Конечно, не так, как челюскинцы до войны или как потом космонавты, но типа того. Северный полюс представлялся страшно интересным местом. Бедная девочка едва не стала жертвой социальной мифологии. Ее спасла эксклюзивная возможность срочной эвакуации. Хорошо еще, что она не заболела насморком. И другие два желания были столь же абсурдны.

Но это все намеренно затянутая экспозиция перед последним, седьмым, лепестком. Коварная нечетность: осталось только одно желание — последствия необратимы. Наученная опытом неудач девочка хочет теперь потратить лепесток осмысленно. Она встречает мальчика с больной ножкой. Ей становится жалко его, и она, преодолев естественное искушение обратить волшебную силу на себя, исцеляет болящего, навсегда теряя возможность чудотворства.

На самом деле нельзя сказать, что альтруизм девочки беспримесно чист: все-таки она исцеляет не какую-нибудь ненужную тетку, а славного мальчика-ровесника — она в нем нуждается, сейчас они будут резвиться вдвоем. Пусть так. Тем не менее это в высшей степени дидактическая и гуманистическая кода. Она застряла в памяти всех, кто читал (или смотрел) историю про цветик-семицветик.

Однако рассказ здесь не кончается. А кончается он пассажем, в детской литературе едва ли не уникальным. Катаев вдруг отменяет умело слаженный хеппи-энд. И завершает свой рассказ горько и двусмысленно. Вовсе не для детей. Правда, автор кажется столь простодушным, а улыбка его столь добра и невинна, что этот второй конец становится как бы невидим. Потому-то его никто и не помнит.

Итак, девочка исцеляет несчастного мальчика: теперь они могут бегать и играть вместе. Счастливый мальчик бежит — и бежит так быстро, что его спасительница, как ни пытается, не может догнать его. Она отдала ему самое дорогое, он встал на ноги (визуализация метафоры) — и был таков. Она остается одна: без волшебства, без мальчика, без игры. У разбитого корыта. А был ли мальчик? Боже, какая же я дура!

Финал, вобравший в себя множество женских судеб.

Мне только что рассказали, что первая жена Окуджавы, Галина, умершая вскоре после того, как он ее оставил, с горечью говорила: ведь это я научила его играть на гитаре!

 

Дерево фусан

Полгода плохая погода —
Полгода совсем никуда!

Книжка “Какая погода?” сделана из толстого картона: чтобы порвать, надо сильно потрудиться. На каждом развороте своя погода: метель, снегопад, гололед, слякоть, грязь, жуткий ветер, гроза, проливной дождь, накрапывающий с мутного неба дождичек, туман, облака, грозящие вот-вот переродиться в злокачественные тучи. Что же касается картинок, то они, несмотря ни на что, вполне веселые, потому что предназначены малышам, а их нельзя пугать. Да и неунывающий герой этой саги — маленький игрушечный паровозик на резиновом ходу — смотрит на мир весело, что бы там ни происходило в небесах, такой уж у него характер.

Когда я был младшим школьником, в детской библиотеке висели портреты русских классиков, каждый изрекал мудрую мысль типа: “Человек — это звучит гордо” — или: “В человеке всё должно быть прекрасно”. Лев Толстой говорил неожиданное: “Никогда не теряй чувства бодрости!” Так и не знаю, из какого это сочинения. Никогда не теряй! Легко сказать! Возможно, этот призыв относился к тому человеку, который звучал гордо и был прекрасен во всех отношениях, но он и без того был бодр и не нуждался в призывах. У Толстого, как известно, это не всегда получалось, не мне его упрекать — у паровозика в книжке получается всегда. Не теряя бодрости, он знай бежит себе по каждой картинке и (разговор его не жалок) в зависимости от обстоятельств говорит: “Туу! Туу! Туу!” — или: “Чуга-чуга-чуга!” — или: “Кланг-кланг!” В конце концов появляется солнышко, и мы все этому рады.

Последний разворот книжки — дидактический: “Что вы надеваете в снегопад?”, “Что вы держите над головой во время дождя?”, “Что вы любите делать в солнечную погоду?”, “Какая погода вам больше всего нравится? Почему?”.

Действительно, почему? нравится — и все, затрудняюсь ответить, нет, ты подумай, а чего тут думать, просто нравится, нет, просто так нравиться не может, нет, может! нет, не может! подумай хорошенько, ты уже большой, когда снег, ты что можешь делать? а когда жарко? а когда жарко, просто нравится.

Социализация неотделима от рефлексии, дидактика поощряет рационализацию. Просто так нравится — не годится. Когда жарко, можно купаться. Молодец! Правильно! Получили что хотели, теперь отстанут? Главное в социализации давать ожидаемые (правильные, как положено, общественно значимые, социально востребованные) ответы, разберись, чего они от тебя хотят, это не так уж сложно, в сущности, даже элементарно, отвечай, не упорствуя, что тебе, жалко, в самом деле, если вовремя понять и навостриться, пройдешь жизнь круглым отличником. Просто так! Ишь чего захотел! За просто так пряника не получишь!

“Какая погода?” — одна из серий большого сериала, цель которого “в забавной образной форме обучить детей основным жизненным понятиям”. Рекомендуется для совместного чтения детей и родителей, дети отвечают на поставленные вопросы, сочетая приятное с полезным.

В представленных книжкой погодных метаморфозах интересна последовательность. Сюжет первый: ночная метель. Вполне новогоднее начало. И елочка есть. Начать ведь в такой книжке можно с чего угодно: с какой точки, для дидактических целей не важно. Но мы начинаем с Нового года, и это естественно и концептуально: начнем с Нового года и пройдем весь годовой погодный цикл. Снег и лед — тоже зима. Дальше гипотеза не работает: времена года в последующих картинках перемешаны. Последний сюжет умилительно летний: улыбающееся солнышко, зеленые деревья, радуга, травка, улыбающиеся (той же улыбкой) цветочки, дружелюбное белое облачко, напоминающее взбитые сливки.

И все-таки почему картинки расположены не в сезонной последовательности? Ясно, что все равно, но если все равно, тогда тем более напрашивается: зима, весна, лето, осень, от первого января до тридцать первого декабря. Если бы так, никаких вопросов, а тут хочется спросить с последней дидактической прямотой: почему? почему именно так? откуда взялась лишенная (казалось бы) всякой логики рядоположность картин природы?

Ответить на этот вопрос не так уж и трудно. Следуй книжка природному циклу, чем бы она завершилась? Метелью? Снегопадом? Гнусной оттепельной слякотью? Если только речь не идет о Тель-Авиве, где под Новый год дивная погода, — я просто едва удерживаюсь от того, чтобы не начать ее расписывать. Уж поверьте (кто не видел) мне на слово. Но речь идет не о Тель-Авиве. Книжка для малышей не может кончаться грязными станционными постройками или вымерзающими от стужи поселками городского типа. Да как вам это вообще могло прийти в голову! Не только книжки для малышей, но и книжки для взрослых непременно должны хорошо кончаться. Конец — делу венец. Все хорошо, что хорошо кончается. Они жили счастливо и умерли в один день. Я уж не говорю о блокбастерах.

Карамзин, утопив бедную Лизу, нарушил конвенцию демонстративно; сначала все, разумеется, содрогнулись, а потом, когда выяснилось, что делать это можно совершенно безнаказанно, народ страшно возбудился: еще бы, какие тут открывались возможности! Пушкин (зря, что ли, сидел у ног Карамзина) не отдал Онегину Татьяну; Гоголь (а ведь мы все вышли из его шинели) поднял веки Вию; Чехов уморил несчастного доктора в психушке, правда, по слабости характера, вручил ему утешительный приз: показал перед самой смертью через зарешеченное окно оленей (за что его пожурил жестокосердый Шестов), зато безо всяких уже сантиментов свел под корень вишневый сад и запер несчастного Фирса в покинутом доме. Это по-нашему! Напрасно старик Каренин требовал соблюдения приличий (тех самых, что нарушил Карамзин) — беспощадный граф посредством паровоза отрезал его жене голову, какие уж там приличия! Толстой совершил железнодорожную акцию от имени Всевышего — он не одинок: на Всевышнего в подобных случаях вообще принято ссылаться. Не хотелось бы думать, что злосчастный паровоз — предок нашего паровозика по материнской линии: зачем нам дурная наследственность!

У Вадима Левина есть детский стишок, “с английского”, маленькая литературная мистификация:

Гулял по улице щенок —
Не то Пушок, не то Дружок.
Гулял и в зной, и в солнцепек,
И под дождем гулял и мок.
И даже если шел снежок,
Гулял по улице щенок.
Гулял в мороз, гулял и в сырость.
Гулял, гулял, гулял и...
Вырос!

Хотя здесь перечислены конкретные погодные картинки, но совершенно очевидно, что они репрезентируют все множество явлений плохой погоды. У природы нет плохой погоды? У природы нет хорошей погоды! И в нашей книжке с паровозиком (если изъять happy end) ровно то же самое.

Всепогодные прогулки не проходят для щенка даром: он кардинально меняется — становится взрослым.

Паровозик не меняется ни на йоту: на первой каринке он точно такой же, как на последней, ни стужа, ни дождь, ни слякоть ничуть не отражаются на его внешнем виде и внутреннем мире: что бы ни совершалось в небесах — с него как с гуся вода, никогда не теряет бодрости, всегда и везде как новенький: ни царапинки, ни грязи на боках, ни пылинки; мгла, слякоть и снег не в силах притушить золотого сияния колесных колпаков. Вот так надобно проходить жизненное поприще: посмотри, как в тине светел лотос, и поймешь, как сердце не грязнится. У Чапека в “Как это делается” есть забавное наблюдение относительно тогдашнего голливудского героя: в какие бы передряги тот ни попадал, обувь у него всегда начищена до зеркального блеска.

Конечно, путь паровозика, как и путь щенка, — это жизненный путь. Обоим даны испытания, оба их с честью выдерживают. Скверная погода — естественная метафора бедствий и обстояний. Будет буря, мы поспорим и помужествуем с ней! И со слякотью тоже помужествуем: еще неизвестно, что трудней.

У паровозика, кроме последней, солнечной благодати, погода от умеренно плохой до отвратительной. У щенка исключение составляет “снежок”, но нет сомнений, что “снежок” нужен только лишь для рифмы, а вовсе не для мимолетного облегчения щенячьей жизни. Кроме того, ведь сказано: “даже если шел снежок”. Что означает это неожиданное “даже”? Очевидно, что ничего хорошего: “снежок” (кавычки тут как нельзя более уместны) ничем не лучше солнцепека, мороза и сырости, а может, и хуже — милое словцо для какой-то невыразимой погодной гадости. Гулял, даже когда снежок, — ясно, что отважиться на такой подвиг может только настоящий герой. Правда, страдал щенок не зря: рост невозможен без испытаний и преодоления себя. Лежал бы в стужу у батареи, а в солнцепек в тенечке — никогда бы не вырос, так бы навсегда в щенках и застрял.

В паровозной истории иная концепция. Во всех сюжетах, кроме последнего, паровозик едет. В последнем — приехал. Приехал наконец в то самое чаемое место, куда стремился на протяжении своего далекого и трудного пути. Не испугался, не остановился. В слякоть и мглу ничуть не усомнился, что солнце в конце концов воссияет. Проявил стойкость, сохранил веру, для которой, казалось бы, нет оснований. Это и называется экзистенциальным мужеством. А ведь солнце никак себя преждевременно не обнаруживало, его как бы и совсем не было. Сокрытие солнца. И тем более прекрасное его обнаружение, когда все испытания пройдены. А паровозик всегда носил его образ на колесных колпаках.

Смысл этого пути, в сущности, метафизический: земные испытания кончились, и вот паровозик прикатил прямо в царствие небесное, солнце во всей своей красоте, милоте и очевидности явилось по ту сторону земных границ, земного ветра, бури и стужи. Деревья на картинке легко узнаваемы: это Древо познания Добра и Зла и Древо Жизни. Любой ботаник, едва взглянув, подтвердит. Как раз у Древа Жизни паровозик остановился. Правильно остановился, в нужном месте. Конечная райская станция — заслуженная награда упорству в движении и стремлению соблюсти себя в чистоте.

Имели ли все это в виду неназванные авторы? Ну конечно же нет! Они выстраивали дидактическое пособие с минимальным набором инструментальных функций. Да только, сами того не ведая, вышивали (крестиком) простенькие картинки по канве архетипа. В детской литературе это сплошь и рядом случается.

На этом следовало бы поставить точку. Но не могу скрыть от вас, что паровозная сага изготовлена в Китае, а в Китае, как вам, должно быть, известно, не только все жители китайцы, не только император в Китае китаец, но и архетипы в Китае тоже сплошь китайские. Конфуцианская, даосская и буддийская парадигмы позволили бы засеять иные поля, на коих взошли бы совсем не похожие друг на друга истории: о благородном муже, жившем во времена Троецарствия и посланном государем в дальнее путешествие на Запад, он прошел уже тысячи ли, он идет и слагает стихи на мотив “Ветки ивы” — о всепогодном пути как Пути-Дао, о череде завершившихся нирваной рождений, о том, что путешествующий пребывает на месте, а пребывающий на месте путешествует; возможно, какой-нибудь комментатор уподобил бы паровозик Алмазной Колеснице, а ботаник из провинции Аньхой заключил бы, что он остановил свой бег у дерева фусан, соединяющего землю и небо.

Значит ли в таком случае, что весь мой рассказ — всего лишь пример вчитывания смысла? Что ж, пристально читающий не может не вчитывать смыслы подобно тому, как пристально наблюдающий не может не влиять на объект наблюдения. Все это столь же очевидно, как и то, что иероглифы о хранящем чистоту лотосе вывела рука Ли Бо. Если только их не начертал, обмакнув кисточку в тушь, Бо Цзюйи. Кто может достоверно помнить это по прошествии стольких лет?

Все-таки не фусан! Я позвонил директору Кайфынского ботанического сада господину Сюань Цзану, моему старинному приятелю, давнему однокашнику по Тимирязевской академии. Он уверяет, что фусан — тутовое дерево. А на картинке не тутовое!

Версия для печати