Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2006, 12

Алфавита

Книга соответствий. Окончание

Урегулирование

Лейтенант Ремешков часто произносит звук, который трудно передать на бумаге. Что-то вроде сдавленного бульканья. Примерно как — бм! Натура лейтенанта требует выражения, а выражаться по-привычному ему не позволяет форма. Бм! — и все выражение.

— Да что ж, бм, разве до утра не могли дотерпеть!

Сидим в сумрачной по раннему утреннему времени горнице. Я делаю более или менее отсутствующий вид. Кососеев горбится на лавке и смотрит в сторону.

— Да вот не хватило маленько... завелись... ни в хомут, ни в шлейку, — с натугой отвечает он и горестно разводит руками. — Я ж тебе говорю: я к Райке пошел... честь по чести, постучал, так и так, говорю, Раиса Пална, шурин с города наехал... Мол, жалеть вина — не видать гостей... Уж, говорю, по такому случаю не могли бы... — нервно сглатывает, — поспособствовать... а уж мы-то, мол, в долгу не останемся... мужик за спасибо семь лет работал.

— Ну! — нетерпеливо говорит лейтенант Ремешков.

— А она чуть не по матушке меня... дескать, будят всякие... Нет, ну ты скажи, Вася, ну как так можно, а? Это что ж?! — Кососеев поднимает на Ремешкова страдальчески сощуренные, мутные с похмелья глаза. — Ну что она, в самом деле! Или я бандит какой! Или вор-грабитель! Разве нельзя было по-соседски, по-хорошему!.. А она вон чего: невзначай — как мордой об стол!

И, сжав кулак, стукнул по лавке.

— И вы, значит... — снова взбадривает его Ремешков.

— Ну а мы... чего... Я говорю шурину — так, мол, и так, говорю, не хочет открывать торговую точку... видишь, какое дело... Ну, ему сцы в глаза — все божья роса: ладно, говорит, Леха, пошли тогда спать... утро вечера мудренее... А я говорю — спать? Нет, говорю, тут кость на кость наскочила! Вот вам, говорю! Скачи баба хоть задом, хоть передом, а дело, говорю, пойдет своим чередом!.. Шурин меня хватать! Ты, говорит, черт карамышевский! Я ему по ряшке... не учи плясать, я и сам скоморох! Иди, говорю, теля, ночуй, я мигом...

Кососеев замолкает.

— Ну и?..

— Да ты же знаешь! Пошел один... У баньки взял колун... ну, думаю, пытки не будет, а кнута не миновать... да и сшиб засов... видимость одна, что засов... Ну что я тебе скажу, Вась! Пьяный был...

— Понимаю... — тянет Ремешков. Чиркает спичкой, прикуривает и в сердцах крепко бьет коробком об стол.

Кососеев сокрушен.

— Ну и... позаимствовал пять бутылок... и пакет еще, чтоб не в руках...

Молчание.

— Дела... Дверь-то починил?

— Вчера еще! И деньги принес, и засов поправил... две скобы забил — трактором не оторвать... А она стоит — руки в боки, — ты, мол, колоти, колоти! все равно по тебе тюрьма плачет!.. Денег брать не хотела — мол, откуда я знаю, пять бутылок ты взял или пятьдесят пять! Теперь, говорит, ревизию надо!.. Да мне что! Я что взял — вернул, что поломал — сделал, а там хоть трава не расти...

Опускает голову почти до колен.

— Дурак ты, Леха, — говорит лейтенант. — Нашел, бм, приключений... В сельсовет-то ходил?

— Ходил, — вздыхает Кососеев. — Там-то нормально... Валерьян поругал... мол, в миру как в пиру... разбирайся, говорит, а мне, говорит, чтоб ты по отсидкам шастал, невыгодно...

Он торопливо потирает ладонью рот, будто наелся чего-то кислого, и жалобно спрашивает:

— Заберет она заявленье-то, Вась?

Ремешков с утробным свистом тянет папиросный дым и щурится.

— Это если б ты ей спьяну плетень повалил, — строго отвечает он, — тогда гадали бы — напишет, не напишет, заберет, не заберет... А тебе вон чего взбрело — магазин, бм, подломить!

Кососеев хватается за голову и мычит, раскачиваясь на лавке из стороны в сторону.

— Ладно, ладно... — бурчит Ремешков. — Погоди выть-то, не баба... Разберемся.

Выходим на улицу.

— Что, и туда тебя вести?

— Обязательно, — говорю я лейтенанту.

Он вздыхает и смотрит на солнце.

— Ну ладно, пошли... писатель.

До Райки-магазинщицы рукой подать.

— Люди-то живые есть? — весело кричит Ремешков, приотворяя дверь. — Али, бм, померзли все, как тараканы?

Нас встречает полная цветущая женщина.

— Ой, — восклицает она, смеясь. — Василий Петрович! Защита наша и законность! Ну прямо на пороге меня поймали! А это кто ж с вами?

— Из района, — со значением отвечает Ремешков. — Да мы на минуточку. Зайти-то можно? А то ведь как: чуть что — защита и законность, а в избу пустить — так, бм, мент поганый!

— Ну что вы, Василий Петрович! Как можно! — Раиса всплескивает руками. — Заходите, заходите! Через полчасика должна машина заехать... все ж на мне, Василий Петрович! И снабжение, и отчетность! голова кругом идет!

— Да уж... Дело хлопотное, конечно... да еще вон эксцессы какие! — машет рукой и хохочет и, хохоча, продолжает отмахиваться — будто это смешное маячит перед самыми глазами.

Заходим. Ремешков раздевается и основательно садится за стол. Я — в уголок.

— Что ж смешного! — говорит Раиса, присаживаясь напротив лейтенанта и складывая руки на животе строгим жестом беспристрастного свидетеля. — Это сегодня он сломал да украл, а завтра что же? украдет да подожжет, чтоб концы в воду? да мне еще поленом по затылку?

— Ну, ну! Лешка-то Кососеев? Да он же смирен, как овца! Подожжет! Что вы, Раиса Пална! И сейчас-то уж я, бм, умом разошелся: что нашло? Ну, с кем не бывает...

Почувствовав по тону Ремешкова, что явился он не с мечом, а с оливковой ветвью, Раиса хмурится.

— Это как же? — надменно поджимает губы и косо посматривает на меня. — Вы Кососеева, что ли, выгораживать пришли? Это что же получается? Он магазин грабит, а законная власть ему потачки дает?

— Да какой грабеж! — морщится Ремешков. — Вы же знаете его, Раиса Пална! Бывает! Нашло на человека! Что ж теперь делать?! Неужели заварим из этого кашу? Он ведь и деньги уж отдал, и дверь, бм, починил, и...

— Деньги его мне не нужны, — повышает голос Раиса. — А то, что он дверь починил, — так мне-то что? Мне за что ему спасибо говорить? Сам сломал, сам и чини!

— И я про то! — встревает Ремешков, поднимая раскрытые ладони.

— Ну! Только зачем ломал? Это что ж, сейчас вы его покроете, а потом он каждый день повадится замки крушить? Так, что ли?

— Да вы что! Раиса Пална! Как же, бм, он повадится, когда...

— Нет! Нет и нет! По всей строгости! Я законы знаю! — Раиса жестко стучит кулачком по столу. — Знаю! Предумышленный грабеж — и все тут!

Ремешков молчит, разглядывая ее раскрасневшееся полное, в меру накрашенное свежее лицо.

— Эка! Предумышленный! Во-первых, не предумышленный... Предумышленный — это если б он приготовился как следует... ну, хоть бы, к примеру сказать, колун бы у баньки взял да с ним бы к магазину и пришел... А то ведь он небось стукнул чем попало — камнем каким или там железякой, — и вся недолга! Какой же это предумышленный грабеж! Это, бм, хулиганство!

— А вот суд и решит! — не уступает Раиса. — Вы только запишите все честь по чести — а там разберутся!

Прошла секунда.

— Значит, так!.. — говорит лейтенант Ремешков с широкой улыбкой, одновременно упираясь ладонями в стол словно для того, чтобы встать, а на самом деле только грозно подавшись плотным телом вперед. — Ты это дело брось! Не буду я на Лешку дело заводить! И не в твоих это интересах — со мной щетиниться!

— Это как это не будете! — Раиса тоже подается вперед, отчего ее тяжелый бюст мягко ложится на стол. — Это как это не будете!

В сенях хлопает дверь, тут же взвизгивает вторая, и на пороге является Степан, муж Раисы Палны.

— Бодаетесь, что ли? — хмуро спрашивает он, рассматривая присутствующих. Потом тихо говорит мне: — Здрасти.

— Здрасти, — говорю я.

— Да нет, не бодаемся... — со вздохом отвечает Ремешков, совершая обратное движение — откинулся от стола. — Что нам бодаться... Мы с Раисой твоей всегда общий язык находили... Сейчас вот запинка только вышла... Раиса говорит — сажать Кососеева, а я говорю — не надо!

— А что ж с ним делать? — бурчит Степан, сдирая с ноги сапог. — По головке гладить?

— Ага! — будто бы обрадованно говорит Ремешков, поднимаясь на ноги и оправляя китель. — И ты говоришь — сажать?

Степан молча сопит, возясь со вторым.

— Ну, если двое уже... это уж, бм, голос общественности! Раз общественность говорит сажать — будем сажать! Правильно! И все вообще теперь будем делать, бм, по закону! А, Степан? Согласен?

Тот пожимает плечами не глядя.

— Тогда, во-первых, значит, ружьишко придется изъять, — замечает лейтенант между делом, сдергивая с вешалки шинель. — Где у тебя ружьишко-то, Степан Никитич?

Вопрос совершенно излишен, поскольку тускло сияющая “ижевка” висит на самом виду — над диваном.

— А про во-вторых мы потом поговорим... — добавляет Ремешков, просовывая руку в рукав. — А, Степан? Поговорим ведь?

— Это чего это — изъять! — тихо и без тени уверенности в голосе возражает Степан. — Да ты что!

— Попрошу на “вы” с представителем власти, — режет Ремешков и добавляет неожиданно мягко, немного даже извинительно улыбаясь: — Разрешеньице нужно было по форме выправить, гражданин Хвалин. Вы ж, бм, просрочили!

— Да что ж, что просрочил! Нельзя же мне без ружьишка-то! — восклицает гражданин Хвалин, переступая босыми ногами. — Со дня на день пороша! Ты что!

— Закон, бм, — равнодушно разводит руками Ремешков, делая шажок. Я уже стою у дверей.

— Ладно, ладно! — Степан загораживает собственным телом проход к кровати. — Не надо! Не будем ничего!

— Это как это не будем! — кричит Раиса.

— Не будем, я тебе сказал! Ишь завелась! Все, все, Василий Петрович, базару нет... передумала она!

— Это что ж это я передумала!

— Молчи, сказал! — Степан сверлит жену взглядом побелевших глаз. — После поговорим!

— Это что же мне молчать!..

— Ах ты!..

Степан неприцельно мечет в супругу сапог; предмет обуви перелетает комнату и ударяется об задребезжавшие дверцы серванта.

— Убью! — ревет гражданин Хвалин, шаря по полу в поисках второго. — Не посмотрю, что милиция!.. Тут пороша со дня на день, а она — вона чего!!

— Ну, ну, еще один! Ладно, ладно! — Смеясь, Ремешков поднимает руки вверх. — Дайте выйти-то, бм, молодые! Уж сами тут как-нибудь потешитесь!..

— Да-а-а!.. — говорю я, когда мы оказываемся на крыльце. — Виртуоз!

— А как же, — с достоинством отвечает лейтенант, щупая ноздрями октябрьский воздух. — Надо же урегулировать!..

 

Учет

В молодости научная работа чередовалась с сельскохозяйственной. В колхоз посылали недели на две. Той осенью мы бесконечно долго убирали капусту. Трактор с прицепом волокся по раскисшему полю. Мы брели за ним, поднимая с земли плотные кочаны (кто-то срубил их прежде), чтобы кинуть в кузов. Как-то раз бригадир наказал после окончания работы подойти к учетчице и отметиться. Мы подошли. Она приготовилась записывать на какой-то мятой бумажке.

— Волос.

— Как? — удивилась учетчица.

— Да обыкновенно. Как слышится, так и пишется, — грубовато сказал я. — Волос.

Она тупо смотрела на меня.

— Ну что у вас на голове растет! — сказал я раздраженно.

Она недоверчиво записала.

— Ветр, — сказал Костя Ветр.

— Что? — оторопело спросила учетчица.

Кое-как разобрались с Костей.

— Юр, — сказал Саша Юр, кореец по национальности (см. Национальность).

Широко распахнув синие глаза, учетчица немо смотрела на него.

Справились и с этим.

— Вульфсон, — сказал Миша Вульфсон.

Учетчица с облегчением вздохнула и написала на своей бумажке: “Вульсон”.

— Нет, — стал поправлять ее Миша. — Не “Вульсон”, а “ВульФсон”! Там “Ф” в середине, понимаете?

Учетчица снова подняла взгляд. Мне показалось, что она сейчас заплачет.

— “ВульФсон”! — настаивал Миша. — “Ф”! Понимаете? Ну как вам объяснить? “Ф”! Федя! “ВульФсон”! Федя!

Учетчица зачеркнула прежде написанное.

И написала: “Федя Вульсон”.

 

Фаланги

“Сольпуги, бихорхи, фаланги (Solpugides) — отряд членистоногих животных класса паукообразных. Тело длиной до 7 см, членистое, подразделено на головогрудь... и десятичленистое брюшко — оптисому, покрыто длинными волосками. Окраска однообразная буро-желтая. На спинной стороне головогруди пара срединных и пара рудиментарных боковых глаз. Конечностей 6 пар; первая пара — верхние челюсти, или хелицеры, служат для умерщвления добычи, жевания и для защиты; вторая пара — нижние челюсти, или ногощупальца, служат для ощупывания и схватывания добычи; третья пара — органы осязания; четвертая — шестая пары — ходильные... С. — хищники, питаются различными беспозвоночными и мелкими позвоночными (ящерицами). Неядовиты...” (БСЭ, т. 40, второе издание).

Эта сухая информация совершенно не способна даже намекнуть на те чувства, что испытываешь при встрече с фалангой. Мохнатый рыжий паучище величиной с ладонь. Весь как из стальной проволоки — аж подрагивает. То замрет, то кинется куда-то стремительными зигзагами. Ладно в чистом поле. А в палатке? В палатке, какой ни будь ты пацифист, с ним никак не ужиться. Хочешь не хочешь, а приходится воевать. То есть гоняться и бить ботинком. Или миской. В общем, чем попало. Еще хорошо, если сразу попадешь...

Сильные впечатления.

Ехали как-то поздним вечером, возвращаясь откуда-то в лагерь. На поворотах свет фар бежал по выгорелым бурым склонам. И что-то в нем золотисто и густо сверкало — как будто монет набросали.

— Что это блестит? — спросил я, всматриваясь.

— Где?

— Да вон на склонах-то.

— А, это-то, — флегматично сказал водитель Саша. — Да это фаланги...

Точно — я ведь и сам не раз видел, как они сверкают глазами, если посветить.

Страшный зверь. Зубов нет, но есть жвалы, то бишь хелицеры, — четыре зазубренные страшные пилы. Ходят так хитро, что никакой механизм не угонится. Как жмакнет этими своими хелицерами! — глубоко, до крови. Это опасно — хоть и неядовита, да ведь живет без присмотра и питается чем попало, в том числе и падалью, а трупный яд — дело невеселое. Если в эти самые хелицеры попадает что-нибудь живое — муха ли, кузнечик, — оно моментально перестает быть живым, перемалывается в труху и исчезает.

Зрелище жующей фаланги — как всякое зрелище уничтожения и гибели — необъяснимо завораживает. Даже когда она просто сидит в стеклянной банке, ничего не жуя, но все же время от времени угрюмо пошевеливая своими жуткими жвалами, как будто проверяя их готовность к убийству и уничтожению, невольно задаешься вопросом — зачем она? Кому было нужно это чудовище? Для чего оно появилось?.. Если б не было доподлинно известно, что человек во многих своих проявлениях — зверюга пострашнее самой свирепой фаланги (а ведь тоже живет! тоже действует!), от этой мысли не так просто было бы отмахнуться...

Если вы не хотите и слышать о зверствах, которыми сопровождаются собачьи, петушиные, гладиаторские и прочие кровавые и безжалостные бои, смело пропустите эти страницы. Замечу лишь, что специфический бес, ответственный за то, чтобы человек, как бы ни старался, не мог удержаться от губительных проявлений азарта, живет в каждом из нас. Это он толкает толпу на трибуны амфитеатров и стадионов, заставляет следить за теннисными и боксерскими поединками, за прыжками с трамплина и автогонками. Его особенно радует, что ты не можешь не почувствовать какое-то пещерное, нерациональное, животное ликование, когда видишь кувыркающиеся, горящие обломки болида, в месиве которых прощается с жизнью несчастный пилот, — явная чертовщина!..

Но так или иначе, пойманную фалангу можно посадить в большущую кастрюлю, выклянченную у поварихи под обещание впоследствии отдраить ее (кастрюлю) песком и хозяйственным мылом.

А затем на жарком склоне под сухим горячим камнем найти крупного золотистого скорпиона. Он свиреп, воинствен, опасен, машет хвостом с ядовитой колючкой, и если не поберечься — ого-го, как можно пострадать!..

И сунуть его в ту же кастрюлю.

Вы, конечно, ждете описания страшной и долгой битвы, развязка которой совершенно непредсказуема. То одна сторона начинает пересиливать... ах!.. то другая!.. То один боец вот-вот упадет бездыханным... ах!.. то другой!..

Ничего подобного.

Как бы скорпион ни пыжился, как бы ни водил своим жалом, на фалангу это не производит никакого впечатления. Едва заметив его шевеление, она тупо и без раздумий шагает к нему, хватает в охапку, разрывает пополам и немедленно сжирает. И даже саму ядовитую колючку тоже, кажется, безрассудно проглатывает. Которая, впрочем, не причиняет ей видимого вреда.

По размеру они примерно одинаковы, а все равно выглядит так, будто голодный медведь навалился на беспомощного ягненка.

Вот такая сволочь.

Но как известно, молодец — на овец, а против молодца — сам овца.

Потому что есть такое существо — богомол, “Mantodea — отряд своеобразных, близких к прямокрылым насекомых, наиболее характерным признаком которых является устройство передней пары ног, превращенных в орудие для захватывания живой добычи... голова сидит на очень тонкой шее и может свободно поворачиваться во все стороны, что позволяет Б. следить за движениями намеченной жертвы. Нижняя поверхность бедра и голени передних ног покрыта острыми шипами и зубцами; бедро и голень сочленены таким образом, что могут прикладываться друг к другу, причем зубцы и шипы голени входят между зубцами и шипами бедра... типичные хищники, чрезвычайно прожорливы, питаются насекомыми... Характерная поза Б. — с наклоненным вперед телом, опущенной головой и └молитвенно” сложенными передними ногами...” (БСЭ, т. 5, второе издание).

Вид у него действительно очень мирный. Такая зеленая головастая палочка сантиметров семи величиной — сидит на ветке, молитвенно сложив толстенькие лапки, растерянно крутит глазастой головенкой в разные стороны. Посадишь на ладонь — ничего. Конечно, если к самым челюстям палец поднести, может и цапнуть, но не очень больно — так, щипок. А может и не цапнуть. Короче говоря, существо совершенно мирное.

И в кастрюле с фалангой проявляет себя совсем не воинственно. Сидит себе. Даже головой не особенно крутит. Что ею крутить? — кастрюля белая, чистая, пустая, ничего в ней нет — кроме отчетливо видимой рыжей фаланги на другом конце ринга.

А фаланга, надо сказать, ведет себя совсем не так, как только что при встрече со скорпионом.

Куда делась ее расхлябанная тупая сила? Нет, вся она вдруг как-то подбирается, концентрируется, сжимается в кулак. И вовсе не прет без раздумий вперед, а начинает с приглядкой перетаптываться — то вперед на сантиметр, то назад. То приставным шагом на сантиметр влево. То опять же приставным — на пару сантиметров вправо.

Видно, что ее томят какие-то сомнения, и, возможно, если бы мозгу у нее было чуть больше, то она, поразмыслив, вовсе бы оставила свои зверские намерения, а, как-нибудь извернувшись, маханула бы через край кастрюли — да и поминай как звали.

Но мозгу ей не хватает даже на совсем простые решения, что будет показано ниже.

А инстинкт не дает покою и толкает вперед.

И в конце концов она, тщательно примерившись, кидается на врага. Точнее, на жертву. Которую она рассматривает, надо полагать, просто как безусловное явление пищи.

В этот самый что ни на есть критический момент происходит нечто такое, что ни разу не удавалось мне как следует рассмотреть. Так действует затвор фотоаппарата при выдержке 1/1000. Просто щелчок! — никому, кроме очень узких специалистов, в точности неизвестно, что случилось во время этого щелчка, — а на пленке уже все запечатлено!

Просто щелчок! — и остается неясным, как это вышло, но богомол стоит, зажав передними лапами две половины разорванной пополам фаланги, и явно собирается приступить к завтраку...

Я построил небольшой террариум из нескольких пластин оргстекла и реек. Насыпал песку, камушки положил, стебли травы, ветки. И жили в нем одна за другой две фаланги.

Первую убили кузнечики. Она пожирала их в немыслимых количествах. В природе-то пища попадается редко, да еще порхает и прыгает совершенно произвольным образом — погоняйся-ка!.. А в неволе каждые пять минут кто-нибудь сует угощение, чтобы посмотреть, как ловко фаланга с ним расправляется. И бедное животное ест, ест, ест — буквально до смерти. Довольно скорой. Даже кличку я первой фаланге не успел придумать...

Вторую звали Эммой. Эмму я кормил два раза в неделю. Твердый рацион самым благоприятным образом сказывался на ее самочувствии — Эмма отчаянно резвилась и прыгала. Когда похолодало и поимка кузнечика или мухи превратилась в неразрешимую проблему, она с удовольствием переключилась на кусочки сырого мяса.

Увы! — должно быть, террариум был слишком тесен. Сигая по нему из угла в угол, она в конце концов каким-то образом вывернула себе лапу. И это сгубило бедную Эмму, потому что насекомых не лечат.

 

Филогенез

В нашей семье было так.

Когда дедушка умер, бабушка нашла в его столе неизвестную ей сберегательную книжку с довольно крупной по тем временам суммой — сто девяносто рублей.

В книжке лежал листок бумаги, на котором каллиграфическим дедовским почерком было написано: “Таня! Не волнуйся, это честные деньги — тебе и детям”.

Приходные записи показывали, что счет пополнялся много лет, но очень мелкими суммами — не больше двух рублей в месяц.

Дед вообще любил всякие заначки. И говаривал очень хмуро, когда, например, мама просила у него тридцатку в долг на покупку туфель: “У ваших денег глаз нет!..”

Бабушка долго рыдала над этой книжкой, изводя детей нелепыми просьбами отнести ее, бабушку, на кладбище и зарыть в ту же могилу, где лежит ее золотой муж.

А в семье моей будущей жены дела обстояли несколько иначе.

У ее отца, человека довольно обеспеченного, было несколько сберкнижек. Но все деньги с них он завещал своей сестре, а вовсе не жене и не детям, и когда умер, вдова с ней, с сестрой, судилась.

Я-то ничего этого не знал. Откуда мне это было знать? Я об этом потом узнал, много позже.

Что же касается сберкнижки, то у нас была своя собственная история.

Отец как-то раз вручил мне пятьдесят рублей и наказал положить их на книжку.

Я удивился — зачем? Денег вечно не хватало на самые насущные вещи, и никакие “хельги” (см.) не могли этого положения исправить. Поэтому я не понимал смысла хранения денег в сберкассе. Но его логика тоже была простой и понятной: так разлетится по мелочам, а на книжке будут лежать до последнего. Вот когда уж совсем край, тогда и снимешь.

Я так и сделал.

И постарался забыть об этой сберкнижке. Иногда только вспоминал, и становилось приятно — пятьдесят рублей на счету! Не шутка!..

Потом у нее кончилось пальто.

Кто хоть единожды был женат, тот знает, как бывает с женскими пальто: было — и кончилось. Я и тогда хорошо понимал, что в этом нет ничего противоестественного. Денег на новое не хватало. Я спросил, нельзя ли купить пальто подешевле. Впрочем, вопрос был риторический — оно и так не было чрезмерно дорогим, это проклятое пальто. Просто мы были бедны. В ответ она так горько усмехнулась, что мне стало стыдно.

— Да ладно, плюнь, — небрежно сказал я, невольно копируя отцовские интонации. Я думал, она обрадуется, как радовалась в таких ситуациях мать. — У меня есть еще пятьдесят рублей.

— Пятьдесят рублей?! — насторожилась она. Горькая улыбка медленно сползла с ее лица, и оно сделалось оскорбленно-озабоченным. — Откуда?!

— С книжки сниму, — беззаботно махнул рукой я.

Но что-то уже подсказывало мне, что дело заехало куда-то не туда и сейчас грянет гром.

Скандалов я не любил, потому что обычно не понимал причин, из-за которых они возникали. Я их боялся. Описываемые в литературе ссоры между молодыми супругами были совсем иными. Трах-тарарах, десять жарких слов, бурные слезы, и вот уже — не менее жаркие объятия, естественно переходящие в тот же самый трах-тарарах. Это вовсе не было похоже на наши столкновения. После наших столкновений трах-тарарах прекращался недели на три.

— С книжки? — оторопело спросила она. — У тебя есть своя сберкнижка?!

Не знаю, что ей в тот момент почудилось, но глаза были такими, словно она чудом не наступила на гадюку.

— Ну и что! — сказал я, все еще пытаясь наигранной своей бодростью удержать корабль любви на плаву. — Подумаешь — сберкнижка! Что ж такого! Ну, дал мне отец полгода назад пятьдесят рублей, я их на книжку положил... Должны же быть у нас деньги на крайний случай! Вот видишь — пригодились!

Нет толку рассказывать, что случилось далее, по причине, указанной в первой фразе бессмертного романа Льва Толстого “Анна Каренина”.

— Да почему же я обманул?!! — голосил я, пораженный в самое сердце. — Почему же я обманул?!! Я же тебе, тебе же и хотел дать!! На пальто-о-о-о!!! Ты что, сумасшедшая?!!

В меня летели рубашки, брюки, трусы. Я не хотел так же, как она, с восторгом заходиться в безумии скандала. Я хотел быть сильнее. Поэтому я подбирал одежду и с угрожающей руганью засовывал обратно. Я хотел, чтобы у нас все было хорошо. По-видимому, мое упорство было ей искренне неприятно.

— Смотри, мама! — распаленно кричала она, показывая на меня пальцем. — Ему плюй в глаза — все божья роса! Его ничто не берет! Его же не выпрешь!! Сволочь какая! Он от меня деньги прячет, сберкнижки заводит — а сам тут вон чего, видишь! Его же ничем не донять, мерзавца!..

Но все-таки она нашла этот способ: по-волчьи завыв, кинулась к столу и, вся в слезах, стала рвать мои бумаги.

Конечно, лучше было ей этого не делать.

Я не понял, что случилось. Я очнулся от крика, с которым она, поднятая на воздух какой-то чудовищной силой, по крутой траектории вылетела в коридор и с доминошным стуком упала на паркет...

Мы переночевали в разных комнатах. Утром я, уходя на работу, захлопнул дверь, а шагая к трамвайной остановке, сунул руку в карман куртки. И удивился ощущению непривычной легкости.

А она, оказывается, тайком сняла с брелока ключи.

Вот такой филогенез.

 

Фирма

Название фирмы, компании должно быть благозвучным и запоминающимся. Я, бывало, покупал пиво в ООО “Фобос”, чинил туфли в ЗАО “Цимес”, пивал соки компании “Сокос”, а также обменивал доллары на рубли в банке “Стратос” и приобретал паленое спиртное в магазине “Бахус”.

По-видимому, звучное название привлекает клиента и обеспечивает успешность бизнеса.

Мне рассказывали, как однажды в контору, занимавшуюся регистрацией и перерегистрацией частных предприятий, пришли два плохо говорящих по-русски угрюмых грузина и сказали, что им нужно срочно перерегистрировать фирму.

Сколко стоит?

— Что именно перерегистрировать?

— Название менять.

— Только название?

— Да, толко название.

— Зачем вам менять название?

— Не знаем. Мы когда открывали, нам сказали, так очень красиво. Нам тоже нравилось. Теперь некоторые говорят — нет, не очень красиво. Хотим менять.

— А какое было? Где документы?

— Вот, пожалуйста. ООО “Анус”.

 

Фокусы

Сам я фокусов никогда не показывал, но однажды по мере сил участвовал в их демонстрации.

Мама повела меня на эстрадный концерт. Кажется, это был дневной концерт, и наряду со взрослыми в зале присутствовало много детей.

Места были хорошие — второй ряд, в центре, около прохода.

Концерт оказался... впрочем, я не помню, каким оказался концерт. Из всего концерта я запомнил только фокусы.

Фокусник вышел на сцену (это был ражий лысый мужчина во фраке) и сказал, похохатывая:

— Ну что ж! Сейчас я покажу вам фокус!

Возможно, правда, он сказал что-то совершенно иное — память утратила детали его выступления. Кстати говоря, не исключено, что он показывал не один фокус, а несколько — но и этого я тоже не помню.

— Мне понадобятся помощники! — сказал фокусник и, плотоядно скалясь, оглядел первые ряды. — Ну-ка, милая девочка с красным бантом из первого ряда... да, да, вот ты!.. попрошу на сцену!

Девочка с красным бантом встала и, багровея от смущения и гордости, поднялась на сцену. При этом она споткнулась на третьей ступеньке и была вынуждена опереться ладошками о четвертую.

— Так! — сказал фокусник затем, неожиданно пронзая меня сверлящим взглядом. — И вот ты, мальчик! Во втором ряду, у прохода!

Я оглянулся.

— Не крути головой! — приказал он. — Я тебя, именно тебя зову! Рыженький! В пиджачке!

Я в ужасе посмотрел на маму. Она взглянула на меня ободряюще.

Я обреченно встал. Но на всякий случай спросил, указательно приложив руки к груди:

— Я?!

— Ты! — ответил он и снова хохотнул. — Давай, давай! Мы ждем.

Я пошел к лестнице. Ноги у меня подкашивались. Зал был огромен. И смотрел на меня.

Отчего-то споткнувшись на третьей ступеньке, я кое-как забрался на сцену.

— Ну-с, дорогие мои помощники! — воскликнул фокусник. Мы стояли от него по обе стороны. — Вот у меня коробочка! Сейчас я буду вам ее по очереди показывать, а вы станете говорить, какая в ней лежит карта — целая или порванная!

Я сразу понял, что дело неладно. Никакая это была не коробочка, потому что коробочке свойственно плоское дно. И она квадратная. В крайнем случае — прямоугольная. А эта штука представляла собой... ну, вот если двускатную крышу перевернуть вверх тормашками и приделать боковины.

— Итак, девочка, — сказал он. — Какая карта у меня в коробочке?

— Целая! — звонко ответила девочка, заглянув.

Фокусник повернулся ко мне:

— Ну-ка, мальчик, теперь ты скажи!

Я взглянул — и почему-то ужасно успокоился. Прямо-таки заледенел. Должно быть, от неприязни. В его жульнической двускатной коробке теперь лежали обрывки карты. Там была перегородка, которую он перекидывал то туда, то сюда. Очень просто — тут целая, там рваная. И никакого мошенства.

— Целая, — хладнокровно сказал я.

Фокусник удивился.

— Что? Мальчик, смотри внимательней! Какая карта?

— Целая! — бессердечно настаивал я, глядя на ее обрывки.

Фокусник совершенно потерял лицо.

— Да нет же, мальчик! — смятенно воскликнул он. — Ну как же целая, когда рваная?!

— Целая!

В зале зароптали.

Он обжег меня злым взглядом — и тоже успокоился.

Девочка говорила то, что видела. Я говорил не то, что видел, а повторял за девочкой. Она — “рваная”, и я — “рваная”. Она — “целая”, и я туда же... То есть благодаря моим усилиям эффективность его дурацкого фокуса была снижена как минимум вдвое. Но все-таки ему удалось убедить зал, что мы совершенные придурки и сами не знаем, что несем.

И я до сих пор жалею об этом. Ведь у нас был шанс с блеском разоблачить его глупые уловки!

Конечно, если бы эта дура с бантом была чуть сообразительней...

 

Фрадкин

Не пожалею я поклону
Для родины одеколону!

Русская народная песня.

Фрадкин живет на окраине города Кёльна.

В непосредственной близости от его дома расположено некое учреждение Бундесвера — внушительное многоэтажное здание с огороженным двором и всеми полагающимися прибамбасами. Не будем приводить его точное название. Только намекнем: что-то вроде Академии Генштаба. Или Академии имени Фрунзе, если опереться на соответствующие наши аналоги. Или Штаба командования сухопутных сил. Короче говоря, серьезная организация, не семечками торгуют.

Как-то раз, шагая мимо ворот этого заведения к автобусной остановке, Фрадкин неожиданно увидел российского офицера. Обычно там толклись весело гогочущие немецкие вояки. А тут — нормальный монголоидный капитан в нормальной форме отечественных вооруженных сил с нормальными знаками различия. Должно быть, он приехал по межгосударственному обмену. Капитан, скажем, отсюдова туда, в не до конца проясненную контору возле дома Фрадкина, а его коллега — оттудова сюда, в натуральную Академию имени Фрунзе.

Капитан покуривал и хмуро озирался. На его скуластом лице было отчетливо написано, что здесь, на чужбине, он чувствует себя немного не в своей тарелке. И ничего хорошего не ждет. Да и впрямь, как вдуматься. Языка не знает. Обычаев — тоже не знает. Ну вот шагают тут по улицам люди. Одеты вроде прилично. В очочках. А ведь все они — немцы!

Ни поговорить с кем, ни словцом перекинуться. И вообще неизвестно, что у них на уме. Что вот они тут ходят? А вдруг не просто так они тут ходят?..

В общем, полный туман и пугающие непонятки. Того и гляди, проколешься. А тогда на родине ни звания очередного, ни должности приличной!..

Проходя мимо, Фрадкин заговорщицки подмигнул и спросил:

— Что? Наши УЖЕ в городе?

По его словам, бедный капитан рассыпал сигареты и так шарахнулся, что чуть не упал.

 

“Хельга”

“Хельгой” изначально назывался сервант то ли немецкого, то ли польского производства. Потом их стали производить на одной из московских мебельных фабрик. “Хельга” несколько потускнела и осунулась, но популярности не утратила.

Я работал в институте и получал зарплату. Зарплаты не хватало. Время от времени я пытался подработать.

Олег Иванов и его напарник Коля ездили на большом грузовике-фургоне. Меня Олег брал третьим. Не знаю, зачем. Пользы от меня, на мой взгляд, было мало. Мы колесили по Москве из конца в конец. Я им пел песни, а то еще читал стихи. Коля хмыкал, Олег ликовал, на светофорах, бросив баранку, бил меня лапой по плечу — еще давай!.. В промежутках внимательно изучали доставочный лист.

— Первый! — орал Иванов. — Переадресовка! Бля буду — переадресовка!.. Заработаем, мужики!

Приобрести сервант “Хельга” законным образом мог только житель Москвы. Житель Подольска или Гжели шел на ухищрения: договаривался с родственником-москвичом, тот записывался, через год покупал вожделенную подольчанином вещь и оплачивал доставку — разумеется, на первый этаж, чтоб не тратить лишнего: ведь все равно же прямо от подъезда таранить ее бог весть куда!..

— Не-е-ет! — ревел Олег, широко отмахиваясь. — Да не возим мы в Подольск! Да вы чё! Нас менты за кольцевой повяжут! Какой, на хер, Подольск!.. Сколько?! Тридцать рублей?! Да вы чё, мужики! Семьдесят! Семьдесят, я сказал! Чё?! Коля! А ну давай сгружать ее на хер! Пару часиков на морозце постоит — и развалится! Будут знать!..

После этого события могли развиваться двояко. В первом случае непременно присутствующая жена с визгом бросалась на жадину мужа, и через пять минут мы уже весело катили в Подольск. Во втором хмурый Иванов яростно матерился, крутил баранку и втыкал заднюю передачу с хрустом, похожим на звук раскалывающейся коленной чашечки.

— Во, бля! — бормотал он, когда мы выезжали из двора. — Тридцатки пожалели! Да она у них на морозе-то вся по досточкам разойдется! Вишь, как заворачивает!..

— Может, надо было бы, а, — неуверенно бубнил я, представляя их серые растерянные лица возле криво стоящего на снегу серванта “Хельга”. — Ведь правда развалится... Может, у них и денег-то таких нет...

— Денег нет? — изумлялся Иванов, веселея. — А ты не покупай, коли денег нет! Нет денег — сиди в своем Подольске и не высовывайся! Мы же на чужом горе наживаемся! — пуще веселел Олег Иванов, невзначай меня поучая. — У нас же работа такая! Верно я говорю, Колян?

Колян кивал. Он вообще был немногословен. Иногда только заводил разговор о двух своих сыновьях, называя их чапаевцами. Он был пропащим алкоголиком, этот Колян. И не мог проявить такую силу и напряжение духа, на какое был способен Иванов. При лобовом столкновении Колян явственно скисал, и было видно, что ему страшно хочется припасть к стакану.

Зато он умел войти в коридор и быстрой пощупкой растопыренной грязной ладони начать промерять стены и проходы. Постепенно выражение его лица из озабоченного превращалось в огорченное.

— Нет, не пройдет! — махал он рукой. — Разбирать надо... где инструмент?

И, вооружившись клыкастым железом и паучьи растопырившись, недобро подступал к сияющей стеклом вещи.

— Соколики! — голосил клиент, закрывая добро телом. — Не надо, милые! Вот вам десяточка, ласковые мои! Христом-богом молю — не разбирайте!

Стоит ли объяснять, что, каким бы узким ни был коридор, десяточка всегда оказывала свое волшебное действие: сервант “Хельга” подбирал живот, вбирал голову в плечи, вообще весь несколько ужимался — и проходил!

 

Художник

Знавал я одного художника. В качестве натуры он почему-то отдавал предпочтение быкам. При этом ему никак нельзя было отказать в изобретательности.

Например, он брал большой толстый кусок поролона и начинал художественно жечь его спичками. В их коптящем пламени поролон неровно плавился. В конце концов получалось произведение искусства, представлявшее собой сильно пожженный кусок поролона. Автор утверждал, что в конфигурации проплавившихся мест можно угадать очертания быка. Лично у меня на это никогда не хватало воображения, но так или иначе, артефакт имел название “Бык”.

Или он брал другой кусок толстого поролона (первый был безнадежно испорчен предыдущим “Быком”) и ставил на него рядышком два горячих утюга. Поролон, разумеется, плавился — именно по форме этих утюгов. Эта вещь тоже называлась “Бык”. Из-за нее чуть не случился скандал и драка на каком-то аукционе.

Однажды, заглянув на его выставку, я долго присматривался к полотну, изображавшему кошку. Кошка, пребывавшая в последней стадии озверения, была решена простыми и выразительными средствами — гуашью, что ли, — на куске картона. Окровавленная морда припавшей к земле взбесившейся кошки была страшна и живописна. Вся в целом она выступала из чересполосицы неряшливых линий, на первый взгляд казавшихся случайными, — большей частью черных. Кровь, капавшая с морды зверя, забрызгала и когти, и спину. Судя по всему, кошка завершила какой-то дикий, смертельный прыжок, наверняка унесший чью-то жизнь, и теперь, припав на лапы, готовилась унести вторую.

Когда художник подошел ко мне, я сказал, что картина “Кошка” мне понравилась больше других, и если бы у меня были деньги, я всерьез задумался бы о ее приобретении.

— Какая еще “Кошка”? — недоуменно спросил он.

Я показал.

— Это никакая не “Кошка”, — недовольно сказал художник. — Какая еще, к черту, “Кошка”! Ты ослеп? Это “Бык”, — по-моему, понятно!.. Там и подпись есть... Да, бык... но молодой еще... теленок как бы.

И, обиженно качая головой, направился беседовать с очередным покупателем.

 

Чай

В отличие от кофе (см.), употребление которого предполагает европейский стиль мышления и жизни, чай самой природой назначен для утоления жажды в Азии. Поэтому мне кажется странным, что здесь, в пределах нашей страны, находятся люди, рискующие пить кофе. На мой взгляд, столь резкий диссонанс между натурой — конечно же, совершенно азиатской! — и тем, чем ее потчуют, не может не вызвать отрыжки, икоты или, чего доброго, бессонницы.

И действительно, можно ли вообразить употребление кофе в такой, например, ситуации.

Большой пыльный кишлак на юге Таджикистана. Лето. Пятый час дня. Дикая жара.

Придорожная чайхана. Кущи и соответственно сень струй. Под старыми чинарами близ большого арыка штук шесть квадратных топчанов — катов. Они застелены какими-то тлелыми половиками. Несколько чернявых посетителей в халатах и тюбетейках сидят, скрестив ноги, на катах или возлежат на них же на манер древних греков. Двое играют в шахматы. Носики почти всех чайников предварительно отбиты, а затем мастерски заменены жестяными протезами. Крышки на веревочках. Щербатые пиалушки. Чай в них наливают на самое донышко. Потому что, если сам по себе пьешь, это просто удобно: не нужно долго ждать, пока остынет. Дунул — и пей. Если же кого-нибудь угощаешь, то чем меньше налил, тем чаще придется проявлять к гостю внимание, а проявить к гостю внимание — это главная радость для хозяина... В служебной части заведения, расположившейся под легким навесом, огромный самовар, похожий на почернелого от старости бегемота. На перекладине висит ивовая клетка. Она расцвечена перьями и лоскутками, а ее пернатый населец кеклик (см.) время от времени оглашает окрестности озабоченным кудахтаньем. Молодой чайханщик со своим мальчишкой-подручным. Короче говоря, мусульманская идиллия.

Между тем по разбитой дороге, перекашиваясь бортами на колдобинах, подъезжает кургузый “ГАЗ-63” с брезентовым верхом.

Из кабины выбираются водитель и мой отец. Он в выгоревшей армейской панаме на голове и с кобурой на боку. Из кузова — еще один такой же иссохлый геолог в таком же полевом (см. Поле) обмундировании. Этот, правда, не вооружен.

Сидящие в чайхане невзначай посматривают на пришельцев.

Пришельцы устало идут к свободному кату. Разуваются, покряхтывая. Располагаются.

Подбегает мальчик.

— Э, бача! — говорит отец, с отвращением оглядывая несколько замусоренный предыдущими посетителями кат. — Позови-ка хозяина!

Поспешно подходит, вытирая руки о фартук, чайханщик.

— Что у тебя тут такой свинарник?! — спрашивает отец. — Убрать не можешь?! Тебе не в чайхане работать, а за поросятами ходить!..

Насупившись, чайханщик молча наводит порядок и удаляется.

— Якта чойнак бьёр! — говорит ему в спину отец. — И печаку пусть принесет, что ли...

Неожиданное замедление.

— Да что ж такое! — ворчит отец. — Люди тут уже от жажды потрескались, а он ковыряется!..

Но вот наконец мальчик бегом приносит чайник, три пиалки и требуемую сласть.

— За смертью вас посылать, — говорит отец. — Что так долго?

— Вода кипел! — отвечает мальчик, пятясь от этого грозного рыжего человека.

Зеленый чай положено раза три перелить, чтобы лучше заварился. Налил немного — и обратно в чайник.

Все. Можно пить.

Пьют.

— Что за черт, — ворчит отец. — Псиной какой-то отдает... Нет, это не девяносто пятый!

Рассуждают о качестве чая. Собственно говоря, чай хорош только один — именно что “девяносто пятый”. Все иные сорта если упоминаются, то с непременными аллегорическими довесками в виде “ослиного навоза” и “мышиного дерьма”.

— Давно такой дряни не попадалось, — бормочет отец, с отвращением выплескивая опивки на утоптанную, чисто метенную глиняную дорожку.

И снимает с пустого чайника крышку.

И заглядывает в него.

— Что за хреновина! — говорит он, присматриваясь.

И выуживает разгоряченный, парящий желтый кусок свиного сала!

Немая сцена.

Которая, разумеется, кончается бурей.

В общем, см. Селитра, только все наоборот.

А вы еще говорите — кофе!..

 

Человек водочный

Полковник Титков был, по его собственным словам, человек водочный. Справедливость этого доказывал всей жизнью. Выпивая водку, одобрительно крякал; если же приходилось пробавляться иными напитками, крякал весьма неодобрительно. Шесть лет Титков торчал на Кубе, где в чипках только сладкий ром да вонючий коньяк, а очищенной даже интенданты достать не могут. Рассуждая о быте и нравах жителей острова Свободы, полковник крякал неодобрительно. О тамошней его службе напоминали крокодильи челюсти, две большие розовые раковины и привычка звать племянников на испанский манер: Сашу — Санчо, а Михаила — Мигуэль.

Пока полковник был в силе, жена не перечила. Когда же грянула отставка, ему не стало от нее житья. Полковник Титков перешел на нелегальное положение. Квартира стала похожа на минное поле — по ней нельзя было ступить шагу, не наткнувшись на заначку. Когда Настя меня привела знакомиться с родителями, полковник — кряжистый крупный мужик с тяжелой львиной головой — выступил в прихожую, гремя медалями, коробя китель для дружеского объятия и повторяя: “А ну-ка, Настюха, посмотрим, кого ты нам привела!” Я шагнул к нему, полковник меня по-медвежьи облапил и между двумя риторическими обращениями к смущенной дочери едва слышно пророкотал в ухо: “В ванной под бигудями!” И действительно, направившись мыть руки, я обнаружил в шкафчике початую бутылку водки и стакан, замаскированные пакетом с разноцветными бобышками пластмассовых бигудей.

— Я человек водочный, — угрюмо повторял полковник Титков, если разговор заходил о вреде злоупотреблений.

Время от времени Клавдия Сергеевна учиняла в квартире тотальный обыск. Однажды это случилось и на даче. Шмон принес ошеломительные результаты. С одной только морковной грядки было конфисковано две чекушки. Судя по непреклонному излому полковничьих бровей, его оборона была глубоко эшелонированной и рассчитана на долгое противостояние, однако в силу нещадного тарарама воспользоваться стратегическими резервами не было решительно никакой возможности. Распаленная Клавдия Сергеевна вручила мужу корзинку и наказала немедленно идти за грибами. Вторую корзинку взял я.

Мы брели по пыльной дороге между дачными посадками. Полковник Титков хмуро молчал.

— Может, в Вознесенское пиво привезли, — предположил я, надеясь хоть немного рассеять тяжелые мысли, зримо теснящиеся над его потными залысинами.

— Я человек водочный, — безрадостно отозвался он.

Дошли до опушки и двинулись вдоль леса. Скоро дорога ушла влево. Мы шагали кошеной луговиной.

— Ну что, — с отвращением сказал полковник Титков. — Грибов, что ли, поискать...

Он шагнул к ближайшему кусту и палкой приподнял ветку. Грибов не было. Полковник чертыхнулся и пошел к другому.

Под вторым кустом торчал мухомор. Возле него в траве поблескивала большая темная бутылка.

Я не знаю, откуда она там взялась. Было очевидно, что к полковничьим заначкам она не имеет отношения. Следов пикника, по окончании которого ее могли забыть под этим грязным кустом, тоже не наблюдалось. Этикетка была свежей. Да и сама бутылка — совсем не пыльной.

— Порт-вейн “Аг-дам”, — брезгливо прочел полковник, беря ее в руки, как ребенка. — Вот тебе раз. И кто только тут этой дряни набросал?

Он оглянулся, как будто желая убедиться, что рядом не лежит ничего более подходящего для его водочной натуры. Расстроенно махнул рукой, неодобрительно крякнул, достал из корзинки нож и начал срезать пластмассовую пробку.

С тех пор я уверен, что не стоит беспокоить мольбами утомленные небеса. Они и сами способны позаботиться о своих избранниках.

 

Человечество

Человечество — это ветвистое дерево. Вроде яблони, только там, где простой садовой яблоне свойственно вертикальное измерение, здесь расположена ось времени. Возле придуманной яблони можно придумать и садовника со стремянкой. В простом саду он лазит вверх да вниз по своей садовничьей нужде — ветку подвязать, сорвать яблоко, спилить обломок и замазать ранку садовым варом. Здесь он мотается по оси времени, и это значит, что он является садовником самого Бога. В простом саду садовник, чтобы оценить густоту ветвей, прикладывает ко лбу ладонь, хмурит мохнатые брови и делает мысленный горизонтальный срез кроны на интересующей его высоте. Там, где мысленная плоскость среза пересекает ветвь, образуется мысленный кружочек. Сколько ветвей пересеклось, столько и кружочков на плоскости. Тем же самым занят и Божий садовник возле своей волшебной яблони... Приложит ладонь ко лбу, сощурится — вишь ты, сколько ветвей! Сколько кружочков на плоскости!.. А сколько кружочков, столько и людей, ведь человек — ветвь: он начинается малым отростком и тянется вверх со всеми вместе... А если здесь пересечь? Вот и поменялась картинка — прежние кружочки какие есть, а какие и пропали... зато появились новые. А почему? Да потому, что каждая веточка тянется, тянется, а потом вдруг раз! — и уже не тянется! В этом срезе был кружочек... а вот в этом бац! — и нету...

Чемодан

Серега Лангман купил чемодан.

Дело было в Америке, в пригороде Сиэтла, штат Вашингтон.

Чемодан стоил сто долларов.

По тем временам — сумма несусветная. По крайней мере для человека, приехавшего из России. В Москве на сто долларов можно было недурно жить месяца три.

Чемодан, конечно, был замечательный — черный пластиковый самолетный чемодан фирмы “Samsonite”. С двумя стальными щелкающими запорами, как в английском банке, с блестящими ключиками какой-то немыслимой конфигурации.

Я долго не мог решиться купить такой же. Как всегда, душу рвали два примерно противоположных чувства — желание жить лучше и жадность.

В конце концов я дозрел.

Когда мы приехали в магазин, оказалось, что чемоданы подешевели — девяносто долларов штука!

Моему ликованию не было предела, Серега же пригорюнился. Повторяю — даже десять долларов для человека из России представляли собой весьма значительную сумму.

Однако Серега был практичным человеком. Даже практичней меня. Так, например, он тщательно прочитывал бесплатные газеты, которыми беспрестанно забивали нам ящик, содержавшие информацию о различных распродажах. Вечерами мы сидели, разложив на столе вырезки из них, и рассуждали о преимуществах тех или иных покупок со скидкой. Впрочем, ничего путного не предлагали. Только однажды появилось объявление, заинтересовавшее нас до такой степени, что мы поднялись утром на час раньше и побежали в магазин “Saveway”, объявивший умопомрачительную скидку на ветчину.

Магазин “Saveway” занимал площадь примерно в два футбольных поля. На территории мясного отдела мог бы расположиться средней руки садовый участок с домом, баней, сараями и плодовым садом. Мы едва докричались продавца — идея запасаться продуктами коренных американцев в такую рань не посещала, “Saveway” был тих, пуст, гулок. Лишь несколько кассирш подремывали у выхода. Когда появился интеллигентного вида немолодой человек в белой одежде, мы потребовали скидочной ветчины.

Он кивнул, пропал и скоро вернулся с окороком.

Мы переглянулись.

— А побольше есть? — спросил я.

— Да, нам бы побольше, — поддержал Серега.

Человек пожал плечами, снова исчез и снова появился. Теперь он катил тележку, в которой лежал другой окорок.

Этот мы одобрили.

На кассе оказалось, что он почти ничего не стоит. Так, доллара три, что ли.

Мы сунули один в другой восемь пластиковых пакетов, положили в них окорок и, взявшись с двух сторон за ручки, понесли к дому.

В титанических гулких пространствах “Saveway”, на пустынных улицах нашего городишки, даже еще на лестнице, по которой мы, пыхтя, взволакивали его на второй этаж, он еще выглядел совершенно нормальным.

Но когда мы положили его на кухонный стол, оказалось, что он занимает его целиком.

Избавившись от кости (ее можно было бы использовать вместо бейсбольной биты), мы порезали его на куски и плотно забили все отделения холодильника.

Дальнейшая судьба этого окорока не так весела. Небольшую часть мы съели. На это ушло недели три. Потом он завонял. И был в три приема снесен на помойку.

Но с чемоданом все вышло гораздо удачнее. На другой день после того, как я по его примеру обзавелся таким же, Серега взял свой собственный, приобретенный тремя неделями раньше, поехал в магазин и указал администрации на явно нелепое положение вещей. Он купил чемодан за сто долларов, в то время как, если бы не торопился, мог бы купить его за девяносто. Не правда ли? Администрация почесала репу и признала его аргументы разумными. И впрямь: чек сохранился, и в крайнем случае он мог бы вернуть чемодан за сто, а потом купить его же за девяносто. (В Америке все можно вернуть и потребовать деньги. Наш переводчик даже вскрытые банки с вареньем возвращал: не понравилось, мол, и знать ничего не хочу.) Короче говоря, во избежание лишней волокиты Сереге просто выплатили десятку и закрыли тему.

Мы потом еще пару раз заглядывали в эту лавку (чеки, естественно, при себе). Но чемоданы, к сожалению, больше не дешевели.

Но все равно — отличные были чемоданы. Они нас просто сроднили. Прогуливаясь вечерами, мы частенько заводили о них разговор. Особенно, повторяю, нам обоим нравились замки. Стальные, блестящие, щелкающие замки. Ключи хитрые. Надежность, красота. Черта с два кто откроет такой замок. Без ключа-то. Ага! Хотелось бы посмотреть на этого идиота...

Возвращались мы порознь. Я направлялся в Москву, Серега тоже, но с залетом в Израиль — хотел попутно навестить родителей. У меня был утренний рейс, у него вечерний.

Я встал ни свет ни заря, умылся, уложил остатки своих пожитков — зубную щетку и тюбик с пастой, закрыл крышку чемодана, щелкнул запорами и запер оба по очереди.

За мной должен был заехать автобус авиакомпании, бесконечно курсирующий между аэропортом и пригородами Сиэтла.

Он и заехал.

Мы обнялись напоследок, я подхватил чемодан и спустился вниз.

Автобус неспешно катил по шоссе. Светило солнце. Я хотел в Москву. Все было хорошо, но какая-то микроскопическая зазубрина в мозгу почему-то не давала мне покоя.

И вдруг я понял и помертвел.

Ключи!

Я забыл ключи от чемодана!

Заперев его, я почему-то бросил их на застеленную кровать! Чемодан лежал на полу у кровати! Я отнес его в прихожую, и тут выбрался из своей комнаты Серега, мы принялись кофейничать, а ключи так и остались лежать на покрывале.

Первое, что возникло в моем помраченном мозгу, — это образ шереметьевского таможенника (см. Таможня), угрюмо подбирающегося к моему чемодану с бензопилой “Дружба” в руках.

— Wait a minute! — завопил я. — Please! I’ve forgotten! Keys of my luggage!

1

Водитель обернулся. Пассажиры тоже обернулись. Мы недолго потолковали. Отъехали уже прилично, но никто, к счастью, не опаздывал. Водитель развернулся.

Когда я ворвался в квартиру, Серега так вытаращился, как будто не на самолет меня только что проводил, а в последний путь.

Так оно и было — ключи лежали на покрывале.

В аэропорту я протянул водителю пять долларов.

Он вытаращился еще пуще Сереги.

Но взял, хоть у них там это и не принято.

Черти

Чертей я видел всего один раз в жизни, когда ходил с поэтом С. смотреть, как продают пиво. Что касается самого поэта С., то он знался с чертями регулярно и любил рассказывать, какие бывают. То в виде человечка на батарее отопления: сидит, ножки свесил и кривляется. То хари фиолетовые, особенно если свет выключить. То мужик с гармошкой: плетется следом и назойливо пиликает деревенскую музыку, а оглянешься — нет никого. То мелкие такие, с собачьими головами. Эти самые противные — никак не отделаться.

Ночью с поэтом С. сидел поэт Попов. Утром приехал я.

— Саня, ты помнишь? — спросил поэт Попов, накидывая куртку. — Не пьем!

Поэт С. вяло кивнул.

— Все, погнал, — сказал поэт Попов и еще раз шепнул мне: — Держи его, держи. Хоть на амбразуру ложись, но сегодня — ни капли. Я часам к четырем подтянусь на подмогу.

Поэт Попов был человек жесткий и решительный. Когда дверь за ним закрылась, поэт С. несказанно оживился.

— Выпьем немного пива? — весело предложил он.

Судя по всему, он ждал от меня бодрой и недвусмысленной реакции. Моя реакция была и бодрой, и недвусмысленной.

— Лучше чайку вмажем, — сказал я. — Горяченького! С вареньицем! А?

— Чайку, — повторил он, разочарованно кривясь. — А пива? Немножко. Бутылочку.

Часа два мы препирались впустую.

— Ну хоть пойдем посмотрим! — взмолился поэт С. — Я не буду пить, честно! Вот чтобы мне сгореть на этом месте! Только посмотрим — и все!

— Да зачем тебе это? — сопротивлялся я. — Что за глупость?!

— Мне легче будет! — ныл поэт С. — Я посмотрю, как люди пьют пиво, — и мне точно станет легче. Пойдем, а? А то сейчас в окно брошусь! Я имею право хотя бы посмотреть на пиво?! Почему ты меня не пускаешь?! Пойдем!

Было похоже, что он уже был готов применить ко мне силу. Учитывая, что поэт С. являлся мастером спорта по дзюдо (а если б не пил, стал бы, чего доброго, чемпионом мира), в случае прямого столкновения мои шансы на победу были невелики, даже если учитывать его запойную слабость.

— Пошли, — сказал я. — Но учти, денег у меня нет.

Поэт С. равнодушно пожал плечами. Сам он был, разумеется, без копейки. Но его равнодушие не могло меня обмануть: я знал, что он обуян бесом, а потому как никогда хитер и изворотлив. Не исключено, что где-нибудь под стелькой его ботинка ждала своего часа заветная купюрка! Глаз да глаз за ним, глаз да глаз!..

Длинным извилистым маршрутом мы обошли околоток. Я понемногу заводился, поскольку предчувствовал неприятности. К счастью, пива не было ни на Добролюбова, ни у прачечной, ни возле пруда. Не было пива и у карусели. Даже на Огородном, напротив пивзавода, той теплой осенью тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года пива тоже не оказалось.

— Ну и хорошо, — с облегчением толковал я, пока мы шагали к дому. — Что тебе это пиво? Живот от него да отрыжка, вот и все радости. Видишь, Саня, никто не пьет пива. Одно дело — если б ты один пива не пил. Это, конечно, беда и страдание. А тут видишь как? — никто в стране пива не пьет! За компанию-то легче! А? В стране борьба с пьянством! Алкоголь вне закона!..

Поэт С. угрюмо молчал.

Осталось сделать десяток шагов до подъезда...

Тут-то он и явился.

Чертяка имел обличье ледащего мелкотравчатого мужичка в обтруханном пиджаке с отвислыми карманами и таких же пузырчатых штанах. В правой руке черт нес матерчатую котомку. Проходя мимо нас, он нехорошо зыркнул. А потом нарочно оступился, дрыгнул шкодливой своей ручонкой — и в котомке что-то брякнуло! Причем брякнуло определенно пивным звуком!

Поэт С. встал как вкопанный!

— В продуктовом же! — счастливо сказал он. — Бутылочное же в продуктовом!

Как я ни упирался, как ни вис на нем, но уже через три минуты мы ворвались в стекляшку продуктового — и обнаружили только несколько пустых ящиков в центре зала.

— Вот видишь, Саня, — сказал я, переводя дух и утирая пот со лба. — Пиво кончилось.

— А какое было? — горестно спросил он. — А?

Я не ответил. Я чувствовал себя опустошенным.

Мы вышли из магазина, свернули за угол и увидели второго черта. Он показался из дверей служебного хода, одет был вполне прилично, в левой руке держал дипломат, а в правой — две бутылки пива.

— Стой! — застонал я, когда поэт С. сомнамбулически двинулся туда.

Конечно, я знал, что с черного хода пиво дают не всем, а только нужным людям и друзьям. Друзей, насколько я понимал, у поэта С. здесь не было. Что же касается его нужности, то в настоящий момент о ней было бы смешно говорить. Однако силы тьмы не дремали, а меня душила дикая злоба — все мои усилия вот-вот пойдут насмарку!

Поэтому я опередил поэта С. и первым ворвался в коридор.

В другом конце этой длинной, вонькой и плохо освещенной кишки была видна унылая, наряженная в черный халат фигура уборщицы — она хлюпала шваброй, размазывая грязь по кафельному полу.

Зато справа была открыта дверь в светлый и уютный кабинет. За столом с бумагами и телефонным аппаратом сидела полная женщина в бордовой мохеровой кофте. Поверх кофты был наброшен белоснежный халат. Напротив нее в кресле, скрестив ноги в черных лакированных ботинках, ловко устроился чернявый мужчина. Я заметил золотой перстень на пальце. Во рту торчала дымящаяся сигарета.

— Да как вы смеете!!! — заорал я. — Вы что себе позволяете!!! Мерзавцы!!! Телефон вышестоящей организации!!! Немедленно!!! Ворье!!!

Мое оформленное таким образом появление стало для них полной неожиданностью. Сигарета выпала из золотых зубов окаменевшего чернявого. Мохеровая, растерянно поднеся сверкающие пальцы к сверкающей же груди, тоже остолбенела и выпучила глаза.

— Пиво с черного хода?!! — надрывался я, трясясь от ненависти. — Под суд!!! Милицию на вас!!! Обэхээсэс!!! Где телефон?!! Телефон, я спрашиваю, где?!!

Добиваться от них ответа, конечно же, было бесполезно. Чернявый налился черной кровью, мохеровая позеленела.

— Идеалы разрушать?!! Вы не советские!!! Как с вами строить коммунизм?!! — вопил я. — Хрен с вами тут чего построишь!!!

Поэт С. тупо и неподвижно стоял за моей спиной.

— Сволочи!!! С конфискацией!!! На баланду!!! На воду с хлебом!!! Расстреливать таких!!!

Тут я заметил боковым зрением какое-то движение, на мгновение оглянулся и тоже окаменел.

Раскосая скуластая уборщица татарской наружности (см. Евреи) протягивала поэту С. две бутылки пива.

И пальцы поэта С. сходились на них железной хваткой дзюдоиста.

— Вот, пожалуйста, возьмите! — плаксиво бормотала она, жестом отчаяния поднося освободившиеся руки к вискам. — Я свое отдаю! Только, если можно, пусть он больше не кричит!..

Шум

На мой взгляд, шум так же отличается от музыки, как тьма — от света.

Когда-то у меня в машине не было радиоприемника. И все не доходили руки им обзавестись. И то будущее, в котором у меня в машине будет радио, казалось мне просто сказочным. Волшебным оно мне представлялось. Хочешь такую музыку, повернул ручку — и вот она! Хочешь сякую музыку, нажал кнопку — и пожалуйста!

Но когда радио появилось, стало понятно, что музыки нет. Это шума очень много. И такого, и сякого, и с мужскими голосами, и с женскими, и с бряканьями, и с визгами, и с писками, и с гулом, и с ревом — просто на любой вкус.

А музыки — нет! Редко-редко ее можно услышать, музыку-то. И всегда урывком — как будто украли они эту музыку. И, как скупщики краденого, показали клок из-под полы — вот, мол, есть! И тут же бац! — опять шум.

И напрасно Юлиан Тувим высказывался в том духе, что, мол, радио — великое изобретение: одно движение пальца — и его уже не слышно! Попробуйте добиться этого простого движения в кафе или баре, куда зашли выпить чаю или пива и где из плохих динамиков на вашу голову обрушиваются идиотски восторженные вопли какой-нибудь удалой радиостанции! Черта с два вы его добьетесь! — вас будут упрямо глушить под тем предлогом, что большинство клиентов любит музыку...

Вообще, понимание разных людей, что есть музыка и что есть шум, очень сильно отличается. Просто удивительно, как сильно отличается.

Вот, например, я летел в самолете. В самолетах — плюс к тесноте, духоте, нетрезвому соседу и общему изныванию всего организма — частенько применяют эту добавочную пытку. Индивидуального музыкального окормления в старых лайнерах не бывает. Поэтому включают магнитофон — и из общих динамиков сквозь гудение двигателей и неясный в целом дребезг, которым сопровождается перемещение в воздушном пространстве, начинают доноситься то обрывки поющего голоса, то серии бессвязных аккордов.

Кассета одна. Когда, например, летишь в Душанбе, используют часовую двухстороннюю кассету. На одной стороне — тридцать минут национальной (см. Национальность) музыки. На другой — тридцать минут интернационального буханья и Пугачевой.

Я вызвал стюардессу и очень вежливо попросил выключить.

Если можно, конечно.

Если это не обеспокоит других пассажиров.

— Ведь все равно почти ничего не слышно, — добавил я извиняющимся голосом.

Она наклонилась ко мне и спросила, изумленно расширив глаза, взволнованным, озабоченным и недоверчивым тоном:

— Вы что, музыки не любите?!

 

Щекотливое положение

Знакомый психиатр рассказывал про пациента.

Тот пришел на прием, сказал, что ему стало значительно лучше, а затем сообщил, что недавно попал в очень щекотливое положение.

— Какое же? — спросил психиатр.

— Понимаете, доктор, — начал рассказывать пациент. — Я вхожу в комнату... а там теща спит.

Он замолк и начал в задумчивости легонько поламывать тонкие нервные пальцы.

— Ну? — поторопил его психиатр.

— Да, спит. И я смотрю — у нее на шее жилка так и бьется, так и бьется!.. А на столе лежит нож... большой такой нож...

— Гм! — обеспокоенно сказал психиатр.

— А он-то. — Пациент потыкал большим пальцем вверх и подмигнул психиатру со специфическим выражением — мол, мы-то, люди посвященные, знаем, о ком идет речь. — Он-то мне и шепчет: возьми нож! И ножом по жилке! По жилке!

Пациент сделал несколько ожесточенных движений, иллюстрирующих сказанное.

Психиатр снял очки.

— А я взял нож — и в окно выбросил!

Пациент подался к столу и взволнованно спросил:

— Скажите, доктор, я правильно сделал?

 

Ыйбён

“Ыйбён (буквально — └Войско за правое дело”, или └Армия справедливости”) — в средневековой Корее народные ополчения, создававшиеся для отражения иноземных захватчиков; в новое время — вооруженные отряды корейских патриотов, созданные для борьбы с японскими агрессорами...” (БСЭ, т. 48, второе издание).

В 48-м томе БСЭ второго издания приведены еще три статьи на букву “ы” (не считая статьи про саму букву “ы”): ЫЙЧЖУ, ЫЛЬЧИ МУНДОК, ЫНЫКЧАНСКИЙ.

 

Экзамен по вождению

Я сдавал его пять раз.

В первый раз я еще не умел ездить.

Во второй умел, но плохо.

В третий раз я уже ездил хорошо. Но меня сбили с толку. Мы стояли на площадке, с тревогой наблюдая за происходящим. Всегда прежде экзаменовали на “Жигулях”. Сегодня почему-то оказались “Москвичи” — столпы советского автопрома. Безнадежно следя за их эволюциями на площадке, знатоки толковали, что водить их — сущая мука. Что-де с ними и профессионалы порой не справляются.

Когда пришла моя очередь, я внутренне собрался. Я знал, что езжу хорошо. Я должен был сдать этот проклятый экзамен. Я пристегнул себя ремнем к сиденью и неспешно поправил зеркала. Милицейский капитан посмотрел на меня с нескрываемым одобрением. Я выжал сцепление и повернул ключ. Двигатель исправно завелся.

Я выжал сцепление, включил первую передачу и начал трогаться.

Но “Москвич” не трогался.

Точнее, трогался очень плохо. К счастью, я был к этому готов — ведь мне только что объяснили, что сей механизм в принципе не предназначен для езды!

Мне пришлось использовать все свое умение.

Виртуозно играя педалями сцепления и газа и не позволяя злосчастному аппарату заглохнуть, я въехал в обозначенный вешками коридор, развернулся, выехал, затем загнал “каблук” в означенный вешками бокс, заглушил двигатель и победно утер пот со лба.

Теперь у меня нашлась секунда взглянуть на капитана.

Он сидел весь багровый и качал головой, ставя в ведомость жирный “минус”.

Оказалось, я не снял машину с ручного тормоза.

В четвертый раз я и с тормоза машину снял. И все было бы хорошо, но мне показалось, что следует подать назад еще на пару сантиметров. Зачем? — одному богу известно. И вешка упала. И экзаменатор развел руками.

В пятый раз я оказался одним из последних. Я выполнил упражнения на площадке. Экзаменатор — на этот раз это был лейтенант — поставил в ведомость плюс. Мы выбрались из машины. Теперь нужно было ехать в город и демонстрировать свое умение на улицах. Лейтенант оглянулся.

— Вот вы, — сказал он, указывая на меня. — Уберите вешки!

Возможно, если бы я пришел на экзамен впервые, у меня хватило бы ума возмутиться. Мол, почему я?! Мол, я вам тут не нанялся!.. Но я пришел в пятый раз. И отчетливо понимал, что любое дополнительное действие с моей стороны является краеугольным камнем дополнительного благодеяния с его. И справился с этими тяжеленными вешками просто играючи.

— Последним останешься, — буркнул мне лейтенант, когда четверо экзаменуемых рассаживались в машине.

С первыми двумя лейтенант сладил легко. Один не смог тронуться в горку. Другой не заметил знака ограничения скорости. С третьим, правда, ему пришлось повозиться. Парень ездил хорошо. Все замечал. И в горку трогался. Просто сладу с ним никакого не было.

— Ладно, останавливай, — буркнул лейтенант.

Парень послушно остановился — меньше чем в метре от въезда направо во двор.

И лейтенант его восторженно выгнал.

Пришла моя очередь. Я тронулся в горку, а потом еще в одну, к которой мы специально приехали. Я все видел и все замечал. Я отказался останавливаться там, где остановка была запрещена. Мы поездили еще.

— Ладно, — с отвращением сказал лейтенант. — Что с тобой делать...

Развернул ведомость.

Авторучка зависла над бумагой.

Он должен был поставить последний и окончательный “плюс”, но было видно, что необходимость этого простого действия вызывает в его милицейской душе решительный протест.

— Погоди, — сказал он вдруг, бросив на меня просветлевший взгляд. — Как же! Ты же вешки убирал!

И поставил этот чертов “плюс”, качая головой и радостно смеясь.

А что касается меня, то я даже не улыбнулся.

 

Энциклопедия

У нас в доме была энциклопедия.

Большая Советская Энциклопедия, второе издание, в 51-м томе. Иссиня-черные книги ин-кварто. Первый том (“А” — “актуализм”) сдан в печать 15 декабря 1949 года.

Подписывалась и том за томом выкупала ее саратовская бабушка, папина мама — Наталья Яковлевна Рязанова (см. Родословная).

Последний том вышел в 1955-м. Годом позже отец приехал в Саратов, запаковал в большой фанерный ящик энциклопедию и мешок картошки и отправил малой скоростью в г. Сталинабад — столицу Таджикской Советской Социалистической Республики.

Картошку съели, а энциклопедия еще два года лежала в том самом ящике — ее негде было расставить. В 1959-м мы переехали в отдельную однокомнатную квартиру. Отец заказал плотнику в Геологоуправлении стеллаж из надежной доски — “тридцатки”.

И энциклопедия заняла подобающее ей место.

Я ее читал лет с семи. Иногда просто сплошь читал. Том за томом. По принципу ковровых бомбардировок. Увлекательная вещь.

До сих пор энциклопедия поражает меня своим замечательным устройством.

Фантастика! Что ни захотел узнать — вот оно, под рукой.

Потом у меня появился Брокгауз. Репринт, разумеется. И третье издание БСЭ.

Но они как-то... не знаю... хуже?.. да оставьте. Не хуже. Где еще узнать, например, все о парусном вооружении, как не в Брокгаузе!! А где еще почитать толком... да ну, бросьте, отличные, отличные энциклопедии.

Просто не такие родные.

А вот БСЭ второго издания — ну просто бесценная вещь.

Просто бесценная.

Мы с ней всегда в обнимку.

 

Юрка

Мы — то есть я, Олежек и Муся — стояли у скамьи. Нам было лет по восемь.

Юрка Жуков и какой-то человек из белых домов, имени которого мы не знали, сидели на спинке скамьи, поставив на сиденье грязные ноги в пыльных сандалетах.

Они курили и говорили о взрослом. Точнее, Юрка рассказывал, а человек из белых домов только ахал, ужасался, прыскал и бил себя левой ладонью по голой коленке. Он был в коротких штанах.

А мы слушали раскрыв рты и онемев в судороге блаженного внимания и многого не понимали.

Человеку из белых домов было лет тринадцать. Если он не бил себя по коленке, то качал головой и сплевывал. Вообще, вид у него был какой-то неубедительный. Руки в цыпках. Еще эти короткие штаны...

Юрка был старше, значительно старше — ему, должно быть, стукнуло пятнадцать. Ну, самый край — четырнадцать. Он был король нашего двора, этот Юрка. Высокий, сильный, мужественный и взрослый. И прыщи его совершенно не портили.

— А что тут непонятного, — сдержанно и несколько покровительственно говорил он, выпуская сизый дым. — Он говорит, так запыхался, что вообще ничего не понял.

— Не понял?! — из белых домов прыснул и ударил себя по коленке. — Ничего себе! А она все равно, что ли?

Юрка взглянул на него с превосходством во взгляде.

— Что — “все равно”?

— Ну, это самое-то!.. забеременела-то!..

И человек из белых домов с горящими глазами покрутил рукой вокруг своего тощего живота.

— В том-то и дело...

— А ему-то сколько?

— Чего “сколько”?

— Ну, лет, лет ему сколько?

— Четырнадцать, — нехотя ответил Юрка.

— Ух ты!.. А это... а ей сколько? — спросил из белых домов.

— Чего “сколько”?

— Ну, лет-то, лет ей сколько? — нетерпеливо повторил тот.

— Тринадцать...

— Ух ты! Ничего себе! В тринадцать лет?!

Затянувшись, Юрка отнес ото рта сигарету, насмешливо посмотрел на человека из белых домов и сказал:

— Ты что, больной? В тринадцать! Они и в двенадцать уже залетают!..

Окурок был уже совсем незначительным. Юрка зажал его между напряженным указательным и большим пальцем, повел взглядом, выискивая место, куда бы щелкнуть.

Заметил нас, оцепенело стоявших перед ним с разинутыми ртами.

— Вот так, ребятки, — сказал он со вздохом. — Е.....ь, пока маленькие.

И запулил окурок в заросли палисадника.

 

Язык

В свое время меня поразила фраза женщины, эмигрировавшей из Ленинграда в США, город Сиэтл, штат Вашингтон (см. Чемодан), и безвылазно просидевшей там 22 года. Про каких-то своих приятелей эта женщина на родном ей русском языке говорила буквально следующее:

— Они адаптировали двух китаянцев, один из них оказался наркоматиком.

В Замке (см.) я, как правило, завтракал в молчании.

Потому что русским здесь никто не владел даже в такой степени, чтобы рассказать про адаптацию китаянцев, самому же мне говорить на иных языках затруднительно. Я давно понял, что изучение языков проходит в два этапа. Первый — это когда ты не знаешь, как сказать. Второй — ума не приложишь, что сказать.

Что бы ты ни сказал, это высказывание иностранца, чужеземца, русского. О чем можно говорить с чужеземцем? Разве что о погоде.

В отношении немецкого я находился на первом этапе. Мой английский был на втором. Короче говоря, поскольку погода почти всегда была чудесной, я предпочитал помалкивать.

Однажды пошел дождь, и утром, глядя на туманное озеро сквозь окна зимнего сада, я заметил:

— Нет ничего лучше плохой погоды.

Английский писатель, примерно мой ровесник и такой же, как я, стипендиат, в то время переводил Андрея Платонова и очень им восхищался. Он мог и не знать, что моя фраза (по крайней мере в обратном переводе на русский) является названием одного из романов болгарина Богомила Райнова, когда-то популярного в СССР. Скорее всего, так оно и было.

Он недоуменно посмотрел на меня:

— Что?

Я повторил.

Он пошевелил губами, повторяя про себя.

Он не понимал. То есть каждое отдельное слово ему было знакомо, но общий смысл ускользал. Еще точнее: он и смысл улавливал, но не мог его принять. Просто не в силах был с ним согласиться. Мое высказывание казалось ему диким. Ну как, например, “больше всего я люблю ненавидеть синие апельсины!”.

Англичанин аккуратно отставил чашку и настороженно на меня посмотрел. Не знаю, что ему почудилось.

— Э-э-э... Это как бы шутка... — сказал я, припомнив Дика Дагласа (см.). — Парадокс... э-э-э... Понимаете, я не люблю солнца.

Он бросил на меня еще один дикий взгляд, в котором читалось что-то вроде: “Сатанисты?! Морлоки?..”

— Я, видите ли, вырос в Таджикистане. Там очень жарко. Дожди идут редко. Хорошо, если в конце октября пройдет дождь, — толковал я. — Очень редкая вещь, понимаете? Поэтому я люблю дожди. Ну как бы еще объяснить...

Безнадежное дело — на чужом языке, ворочающемся во рту как пластмассовый, объяснить, как я в детстве любил дождь! До оторопи, до сладкого замирания!.. Однажды долго не мог уснуть, мучаясь тяжелой жарой, а уснув, был разбужен шумом ночного ливня. Я представлял себе, как струи воды бьют по спекшейся глине, хлещут по жестким пыльным листьям, барабанят по жестяному козырьку над окном полуподвала!.. Вода шумела, шумела, я просыпался не раз и не два, но просыпался счастливым — шел дождь, долгожданный дождь! — и, повернувшись на другой бок, улыбаясь, медленно засыпал под этот сладкий грохот... Утром пережил настоящее отчаяние — оказалось, что это всего лишь сосед со второго этажа решил полить палисадник и бросил из окна резиновую кишку. Шланг не доставал до земли, вот и шумела неживая водопроводная вода...

Англичанин посмотрел на меня долгим взглядом и вдруг расплылся в улыбке. Честно сказать, она показалась мне несколько искусственной.

– Ах вот в чем дело! – сказал он, поднимаясь со стула. – Вот в чем дело! Нет ничего лучше плохой погоды! Ха-ха-ха! Да вы шутник!

Осторожно похлопал меня по плечу жестом одобрения и, качая головой и похохатывая, направился к дверям.

И я еще слышал, как он повторяет в коридоре:

– Ну и шутник! Нет ничего лучше плохой погоды! Ха-ха-ха!.. Ну и шутник!..

 

1 Подождите минуточку! Пожалуйста! Я забыл ключи от чемодана! (англ.)

Версия для печати