Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2006, 10

Рассказы

Солнцев Роман Харисович родился в Прикамье в 1939 году. Окончил физмат Казанского университета. Поэт, прозаик, драматург, главный редактор журнала “День и ночь”. Автор книг, вышедших в Москве и Сибири. Живет в Красноярске.

ТУЛУП

 

1

Новый год мы с женой встретили на даче, средь сизого после морозов сосняка, на краю трехсотметрового обрыва над рекой — такой нам выпал участок, здесь стоит наш деревянный домик на бетонных стенах гаража. Хорошее место не столь для урожаев (почва — сплошной галечник), сколь для созерцания: даже зимой внизу движется, мерцая, огромное пространство незамерзающей воды (выше нас по реке — ГЭС), по веткам над головами шныряют глазастые белки, днем и ночью великая тишина, а главное — от города недалеко.

Мы думали здесь и ночевать остаться, растопив получше нашу узкую маломощную печку, но, когда в полночь грянули куранты из радиоприемников и телевизоров соседних дач, и в звездное небо взлетели с шипением и треском сотни китайских шутих, и мир озарился неверным светом, мой пес Тихон, мирно лежавший на снегу во дворе, от страха метнулся под крыльцо, а там вдобавок на него с грохотом свалились несколько поленьев березовой поленницы... Заскулив и поджав хвост, обычно смелая лайка белым вихрем взлетела по крутой лестнице на крыльцо и забилась в угол на веранде.

Мы надеялись, пес успокоится, но праздничные гулы и взрывы петард продолжали содрогать вокруг землю и домики, как это делают забиваемые на стройке сваи, и пес завыл. Я обнял его, он дрожал, словно Пятница в книге про Робинзона Крузо, увидевший, как из “палки” вылетает огонь... Вот что значит держать охотничью собаку в городе, не водить на охоту, не стрелять при ней из ружья, приучая к звуку выстрела и запаху пороха...

— Сколько же они покупают этих патронов! — удивилась жена. — Они ведь и спать не дадут. По крайней мере до четырех утра, до московского Нового года.

И мы решили наскоро собраться и уехать домой. Собака, услышав, как я завел двигатель, все поняла и прыгнула в машину. Я отключил снизу, из гаража, свет в доме, запер там железную дверь, затем простую деревянную дверь наверху, выкатил со двора машину и повесил замочек на ворота...

А через два дня, когда под ослепительным синим солнцем, сквозь ледяной свежачок мы приехали, чтобы подышать воздухом леса, как только вкатились во двор, сразу же увидели: у нас побывали воры. Дверь на крыльце, которая ведет в сени (они же веранда), была вскрыта топором или даже ломом — косяк вывернут, замок в гнезде стоит криво. А замок во внутренних дверях, которые отделяют веранду от жилого помещения, я и вовсе забыл запереть... да и замочек там — можно гвоздем отщелкнуть...

Ах, напрасно я поленился, не снес в гараж все наиболее ценное, как делал всегда. Наверное, подчистую смели...

В оцепенении мы с женой ступили в промороженные комнатки нашего лесного домика — да, конечно, нет магнитолы... исчезла моя пишущая машинка... Здесь, кажется, оставались бутылки шампанского и коньяк... Открытую бутылку “Белого аиста” воры не взяли — боятся отравиться, потому что некоторые хозяева в отчаянии оставляют подобные подарки незваным гостям...

— И моей подушки нет! — воскликнула жалобно в спаленке жена. — И ватное китайское одеяло украли.

Со двора, цокая когтями по крутой лестнице, влетел наш пес и начал, остановившись, оглушительно лаять — да, да, здесь были чужие, были враги!

Итак, одеяло, подушка, машинка, шампанское... ага, вот еще нет старого пуховика, висел у входа, нет старых “канадок”, сапожек с мехом... Что-то еще пропало? Или на этом все? Я вышел на веранду.

Господи помилуй, исчез тулуп! Огромный, тяжелый, он висел по левую руку от лестницы, ведущей на чердак, громоздился, почти доставая до полу. Его-то они зачем забрали, сволочи? Это — бараний тулупище, наследство, оставшееся мне от отца, он весит пуда, наверное, два, если не больше, он такой длинный, что в него можно завернуться с головой и ногами, не поджимая ног... он теплый, да не то слово — он жаркий, его тугая шерсть колечками, кажется, до конца и не проминается, когда постелешь его и ляжешь в его нутро...

В лютые морозы, надев поверх полушубка этот тулуп, толкая коленями тяжелые полы и даже несколько подтянув их руками, едва умудряясь дошагать до саней и повалиться в них, отец мой ездил по делам колхоза в соседние села. И в этом именно тулупе меня возил в районную больницу, когда я, еще школьник, сильно заболел...

Зачем, зачем они украли тулуп отца?! Зачем он им?! Продадут? Или сами, бомжи желтозубые, будут спать на нем в каком-нибудь вонючем подвале и чифирь жрать, анашу курить и, в конце концов, прожгут его, сожгут и выбросят на свалку... И надо же — уволокли! Его не во всякий рюкзак-то затолкаешь...

— Да ладно, не расстраивайся, — сказала жена. Она поняла, как я огорчен, — стою столбом возле лестницы на чердак и рукой по груди шарю.

 

2

— Не соседи же?! — была первая мысль. И, еще не остыв от обид, я побрел к ближайшим воротам.

У Николаевых машина такая же, как у меня, — старая “пятерка”, стоит во дворе, вся покрытая белым снежком. Значит, эти в город не ездили.

Глава семьи Сергей Петрович — инженер из вычислительного центра, лысый мужичок с ноготок, да золотые руки. Дачу срубил сам, украсил светелкой-башенкой, обшил вагонкой в желтый и зеленый цвета, окна обнес резными наличниками, на коньке крыши водрузил крылатого петушка, над сенями у него флюгер с пропеллером трещит на ветру, и антенна стоит диковинная — крест с “ушами” — ловит все телевизионные программы...

Я прошел к крыльцу, громко позвал:

— Сергей Петрович! Вы еще спите?

Через минуту-другую на крыльцо выскочил босой Николаев в китайских шароварах и белой майке, протирает глаза.

— Чё? Наши Кремель взяли? — Вечно у него такие шутки. Но, увидев мою унылую физиономию, буркнул: — Извини. Что, аккумулятор сел?

Я подошел поближе и рассказал о своей беде.

— Вот суки!.. — Он стоял, приплясывая на морозных досках. — Погоди, обуюсь, пойдем следы смотреть.

— Да что следы!.. — махнул я рукой, но принялся ждать его во дворе — вдвоем как-то веселей ходить по столь неприятному делу.

Слева от моей дачи, за кустами дикой рябины, за кирпичным забором с фигурными “бойницами” (вроде пикового туза), располагалось роскошное строение в три этажа из кирпича и стекла. Жил в нем некий Юрий Степанович, который, впрочем, сюда зимой редко заезжал. Про него было известно, что он очень богатый бизнесмен, что в него год назад стреляли, что недавно он едва не прошел на выборах в Госдуму. Приезжая на своем “краузере”, он очень мило здоровался со всеми нами, соседями, опустив темно-золотистое стекло дверцы, но в гости никогда никого не приглашал. Говорили, что у него своя охрана, что и сам он вооружен.

Вдруг его парни что-нибудь заметили в прошлые ночи?

Железные, окрашенные в серебристый цвет ворота были сомкнуты, но калиточка сбоку приоткрыта. Мы сунулись туда, тревожно поглядывая внутрь двора, мимо цветочных клумб, покрытых полиэтиленовыми колпаками, — вдруг выскочат собаки или появятся охранники с автоматами. Но странно — никого.

Сергей Петрович вложил два пальца в рот и пронзительно свистнул.

Вновь тишина. И в окнах, зашторенных белыми жалюзи, ничто не шевельнулось.

Мы обошли коттедж и увидели: на невысоком крылечке, ведущем в дом, лежат какие-то мешки (на вид — с цементом), дверь здесь, судя по всему, не вскрывалась, но вот левее — ближе к качелям и к белым, валяющимся на снегу летним белым креслам — следы сапог. И они ведут к воротам гаража, которые вскрыты — чернеет широкая вертикальная щель.

— Есть кто?! — позвали мы.

Нам никто не ответил. Мы заглянули в гараж — нет, машины здесь нет. Но, скорее всего, она и не нужна была грабителям, а если бы она здесь стояла, они бы и не сунулись сюда, поостереглись. Они точно знали, что хозяина и охранников нет. И именно отсюда, через внутренние двери, они и проникли в дом.

— Что же этот хрен в противогазе сигнализацию не поставил? — качал головой Сергей Петрович. — Всего и дел-то — пять минут. Как завыла бы сирена, у них бы маятники отвалились.

— Надо звонить, — сказал я. И набрал 02. Женский голос, расспросив, кто звонит и откуда и почему не владелец дачи, мне ответил, что сотрудники подъедут через час-полтора.

— Заходить не будем, — попятился Сергей Петрович. — Еще на нас свалят. Пошли обратно. У меня вчера женка в город пешком почесала, рябиновой выпьем. Не горюй! Если уж они тронули такого борова, как этот сосед, их найдут. Он их сам из-под земли выроет.

— А может, еще к кому зайдем? — предложил я. Да и не стоило до приезда милиции спиртное пить.

Николаев кивнул, и мы двинулись по лесу к другим ближайшим соседям.

За низеньким забором из стальных прутьев (такими огораживают могилки, городские скверы) в деревянном длинном доме жил старый генерал Максимов, дед с усищами, как у Буденного, за что его в народе так и звали — Буденным.

Прежде он был начальником УВД области. Недавно овдовел и, оставив детям с внуками городскую квартиру, теперь он целыми днями и ночами играл сам с собою в карты. Говорят, порой плакал и пел песни советских времен. А если в гости кто зайдет, угощал собственной настойкой с названием “Смерть Гитлеру”.

— Михалыч! — позвал со двора Николаев, он был со всеми хорошо знаком. — К тебе можно?

— Заходите по одному, — послышался хриплый ответ. — Буду отстреливать.

Старик был дома. И, видимо, так шутил.

Мы вошли. Генерал, тепло одетый, лежал на тахте перед топящимся камином и в самом деле держал в руке пистолет. Глаза у него были безумны.

— Что с вами, Иван Михайлович? — воскликнул с порога Николаев. — Это мы, соседи!

Старик — краснолицый, пузатый — спустил на пол ноги, шатаясь, поднялся.

— Ограбили, — просипел он. — Ограбили, падлы.

И рассказал такую историю. Он под утро решил сходить по маленькому делу в уборную, в дощатый домик, стоящий в дальнем углу двора, за сосенками. Как был — в трусах и майке да шаль жены на плечах, — так и пошел. Поскольку думал, что ненадолго.

— Только дверку там за собой прикрыл — слышу: “Дед, стоять смирно, а то на хер подпалим твои хоромы. Парни, торопитесь!” Что за шутки? Смотрю через щель — бугай лет тридцати, в руке ракетница. А это опасное оружие, братишки, хоть где прожжет дыру. Хотел заорать — да кто услышит? Со всех сторон музыка в лесу гремит, в небо шары огненные взлетают... И ведь даже сотового не взял с собой, старый мудак! А они, видно, быстро пробежались по дому, слышу — шаги к воротам по снегу: скрип-скрип... человека три... с этим четыре... И еще хохочут: “Подпалим, у нас ракетницы...” — Старик закрыл глаза рукой, заплакал.

— Иван Михалыч, успокойся... — попытался утешить его Николаев. — Найдут их. Мы в милицию позвонили. Они крупно тут поработали, коттедж бизнесмена обчистили. И вот у Романа побывали, даже старый тулуп унесли.

— Хорошо, что пистолет не нашли... именной... вот бы был позор! — Старый генерал поцеловал оружие и сунул под подушку. — Они же что же, бля, ждали, пока я пойду в туалет? Или бы и так зашли да придушили, а?

— Я думаю, ждали, — ответил Николаев. — Психологи. Сидели в теплой машине и ждали.

— Истинно говорят, старость — не радость!.. — снова закручинился генерал.

Итак, воры вынесли из его дома телевизор “Самсунг”, волчью шубу, летчицкие унты, лисью шубейку жены, которая как память здесь висела... И, видимо, спокойно поехали дальше по дачному поселку — выслеживать очередную добычу.

Пробежав в теплый дом полуголым, генерал звонить в милицию по сотовому постеснялся — побоялся срама.

— Ну как бы я мог объяснить оперативникам, почему сам не задержал?.. А у тебя что украли? — Дед обратил наконец внимание на меня.

Я коротко вновь поведал про свои пропажи.

— Особенно жаль тулуп отца, — сказал я.

— Да, память — дело великое, — согласился старик и, моргая мокрыми розовыми глазами, налил нам с Сергеем Петровичем в стаканы прозрачной настойки “Смерть Бушу”. — Выпьем. Ну, блядь, когда же на Руси будет порядок?..

Мы вздохнули и выпили. И втроем побрели через сугробы напрямую к коттеджу бизнесмена — встречать милицию.

Здесь уже работали парни из РОВД. Оказалось, что воры обчистили коттедж так же основательно. Перепуганный длинноносый охранник, парень в милицейской шапке и пятнистой меховой куртке, которому было поручено охранять в новогоднюю ночь дом, диктовал, что пропало. Он, по его словам, отлучился всего на час — бегал к товарищам из охранного агентства через лесок в дальний коттедж, который принадлежит депутату областного законодательного собрания.

— Ну и начистят тебе самовар, — хмыкнул седоусый генерал, с презрением глядя на горе-охранника. — А был бы на месте — услышал бы, как нас грабят. Мы б тебя денежной премией наградили. А теперь — мотай сопли на кулак.

Тот трясся, опустив голову, и молчал.

Хозяин коттеджа со своей семьей, как выяснилось, отдыхал в эти дни на Канарских островах. Решили все-таки его покуда не беспокоить, не звонить на сотовый телефон...

— Хотя вряд ли что найдем, Иван Михайлович, — заключил молодой оперативник, записывая и наши показания. — Судя по всему, шайка храбрая. В соседнем товариществе семь дач обчистили. И главное — никто не видел ни номера машины, ни в лицо кого-нибудь из них...

 

3

Я словно заболел какой-то необъяснимой болезнью — совершенно не мог спать. Может быть, и задремывал ночью на одну-две минуты, но напряжение в теле, каменная судорога не покидала меня — такое бывает, когда нечаянно схватишься за оголенный электрический провод и нет сил разжать кулак...

Мне снился отец, снился его огромный тулуп, снилось мое детство. Мне снились все разноцветные пуговки этого тулупа, на которые, впрочем, он никогда не застегивался — нет на свете человека, который, застегнув его, не был бы смешон... он бы мог расхаживать внутри тулупа, как внутри колокола, и то если тулуп подвесить за гвоздь, а если не подвешивать, так он повалит слабого человека...

А ведь я НИ РАЗУ не сунулся в него, не попытался даже вдеть руки в рукава после того, как мне переслала его в Сибирь много лет назад мать. Я приволок с почты с трудом домой этот тяжеленный, обшитый материей груз, вскрыл, развернул и, с усилием приподняв, водрузил на стальную вешалку в прихожей. Но получилось, что в маленькой нашей прихожей он занимает слишком много места — куртки некуда вешать. И тогда я отвез его на дачу, оставил там в сенях, возле лестницы, ведущей на чердак. И он угрюмо провисел там семь или восемь лет...

И вот его больше нету.

Обидно было, обидно. Пусть я им не пользовался, но всегда почему-то помнил — он здесь, рядом со мной. Когда друзья наезжали в гости на дачу, я показывал — бараний тулупище из нашей деревни. Его с трудом снимали с гвоздя, как подвешенного сушиться кита, и, заглянув в его мохнатое нутро, вновь устраивали на место.

Впрочем, он же до самого полу — можно было встать внутрь его и, запахнувшись, спрятаться от всех, как делал мой отец, когда обижался.

Стоял, как школьник в углу, маленький, лысенький, толстогубый, и на ласковые увещевания моей мамы: “Ну, выйди, ну, хватит!” — не отвечал ни единым словом. Только слезы лил.

Конечно же, он был в такие минуты пьян. И конечно же, не был таким уж низеньким, щуплым, каким представляется мне сегодня. Сын бедных крестьян из Кал-Мурзы, сказать прямо — батраков, крепкий в кости, сам всю жизнь батрак: пахал, сеял на чужой земле; он добровольцем ушел на фронт, веря в светлое будущее после победы, вернулся лысым, как Ленин, и снова пахал и сеял, продолжая верить в светлое будущее лет через десять, о чем громко говорил даже сам с собой, за что его и избрали председателем колхоза. И вот руководитель, коммунист, приехав под хмелем с фермы или с полей, он стоял, вжавшись в висящий тулуп, опустив на голову башлык, как некий рыцарь из музея, запахнув тело тяжелыми мохнатыми полами.

— Ну, милый, ну, перестань! Выйди!.. — звала его моя мать к столу.

Но отец не выходил, потому что она вновь обидела его, назвав алкоголиком, безвольным человеком.

— Почему ты со всеми пьешь?.. — такими словами она встречала его, сутулого при невысоком росте, с мокрой плешью, с шапкой или кепкой в руках, уже в одних носках — сапоги остались на крыльце. — Ты председатель, ты начальник... Если ты пьешь, они тоже будут пить...

Отец утирал лицо и молчал. Пить он стал ближе к старости, а может быть, и раньше пил, да не было так заметно. Помню, батя, подняв указательный палец, пробовал объясниться:

— Как ты так можешь говорить?! У Калинниковых свадьба... Витя, лучший тракторист, женится... я еду мимо — вышли красивые, с цветами: мы ждем вас... вы его крестный... Как я мог не зайти? Конец рабочего дня.

Я помню время, когда отец ездил еще в кошевке с запряженным жеребцом по кличке Гармонь — так весело этот конь ржал. Но однажды при спуске к реке он кошевку бросил на бок и сам грохнулся, а отец и вовсе вылетел в крапиву... Слава богу, жив остался. А позже отец катался по полям уже в “виллисе”, так называлась машинёшка, крытая брезентом, — подарок райкома партии.

И вот старик оправдывался:

— Ты разве не знаешь, Ибрагим помер... наш бывший учитель... как я мог не выпить за упокой... — Или: — Когда же дадут крестьянам волю — держи скота сколько хочешь, сади сад сколько хочешь... У меня сердце болит... они там, в ЦК, высоко сидят, на людей в бинокль смотрят... да еще не в те дырочки...

— И что, это повод напиться?! — сокрушалась мать.

Отец больше ничего не говорил, а отворачивался и шел прямо к тулупу, висящему в сенях, и вставал внутри его, закрывшись.

А иногда, придя домой, сразу в него прятался. И моя бабушка, царство ей небесное, как-то собралась выйти во двор и шарила в сенях кумган (это большой жестяной чайник с водой для омовения), а отец, спрятавшийся в мохнатом своем укрытии, тяжело вздохнул. Наша бабка затрепетала, чуть не рухнула, заковыляла обратно в избу и шепчет испуганно:

— Душа барана заговорила... иди, Соня, послушай...

Я не помню, чтобы так звонко и долго хохотала моя мама и потом так долго плакала...

Появился и сам сконфуженный отец, сел хмуро пить чай.

А фраза “душа барана заговорила” еще долго бытовала в нашей семье. Бабушка не обижалась, рассеянно улыбалась беззубым ртом, но, выходя в очередной раз во двор, все равно с опаской поглядывала на огромный черный тулуп, словно сам по себе стоящий в сенях возле дверки в чулан...

Ах, отец! Меня на днях тоже обидели. Мне бы тоже сейчас спрятаться внутрь тулупа да замереть. Но нету тулупа... как раз тулуп и украли...

Хотя что такое тулуп? Так, верхняя одежда.

Надо забыть и жить дальше.

 

4

Однако через месяц мне жена с удивлением сказала: ей сообщили товарищи по работе — телеканал “777” ночью показал лица дачных воров, их там человек семь. Милиция приглашает всех пострадавших приехать в Октябрьское РОВД.

— Вдруг среди конфискованного найдутся и наши вещи.

— Хорошо, съезжу, — ответил я и на следующее утро покатил на своем “жигуленке” в Октябрьское отделение милиции.

На первом этаже заспанный дежурный спросил, по какому я вопросу и кого ищу, затем, позевывая, назвал номер кабинета на втором этаже, и я поднялся.

В узкой комнате сидели за столами друг против друга два молодых парня и свирепо курили — один в милицейской форме, другой в гражданской одежде.

Морщась, но выслушав меня, парень в гражданском воскликнул:

— Так это когда было!.. Вы чё раньше-то не пришли?

— Только вчера узнал о телевизионной передаче.

— Так ее когда записали! Ну, тупоглазые девки!.. Только сейчас и показали?!

— Кстати, мы и по радио объявляли... — подсказал милиционер в форме. — Ладно. Пишите заявление на имя начальника отделения... и список пропавших вещей.

Мне дали лист бумаги в клеточку, шариковую ручку, и я перечислил магнитолу “Philips”, пишущую машинку “Olivetti”, тулуп, одеяло, подушку, “канадки” и прочую мелочь.

Лейтенант бегло прочел список и кивнул:

— Пойдемте!

Мы вышли в коридор, он отпер соседнюю дверь, за которой на полу валялся всякий хлам: грязный ковер, автомобильная магнитола, настенные часы, видеокассеты, старые ботинки, раздавленная сотовая трубка с антенной...

— Ну, есть что-нибудь ваше?

Нашего не было ничего, кроме, кажется, подушки... да неужели это она, подушка моей жены, истоптанная ногами, облитая то ли кровью, то ли кетчупом... Да, она, она, сбоку вышита женой синяя розочка... Но брать эту подушечку я, конечно, не буду.

Но если она сюда попала, в груду конфискованного, стало быть, здесь, возможно, были и тулуп с пишущей машинкой?

— Вы не помните? — с надеждой спросил я у лейтенанта.

Он глянул на меня усталыми глазами:

— Уважаемый гражданин, у нас тут каждый день базар. Хотя... хотя...— пробормотал он, запирая комнату. — Тулуп вроде был, огроменный такой.

— Да, да! — воскликнул я. — А кто же его взял?!

— Сейчас глянем по списку.

Мы вернулись в кабинет, и он стал искать, как я понял, папку с заявлениями по дачному делу.

Наконец на дне одного из ящиков письменного стола она обнаружилась.

— Ван момент. — Лейтенант листал бумажки. — “Телевизор └Сони”... медвежья шкура”... нет, не то... “видеомагнитофон └Джи-ви-си””... Где же тулуп? — Наконец ткнул пальцем: — Кажись, вот. “Телевизор, шуба, тулуп”! Так и написано: “тулуп”. Может, они взяли? Филипповы, дачный поселок “Березка-два”, участок семнадцать. Сосед?

— Нет, у нас товарищество “Горка-один”. “Березка” за лесом, возле карьера. Телефон или адрес можете дать?

— Конечно. Списывайте! — И он подвинул мне папку, открытую на странице с заявлением Филипповых.

Когда, поблагодарив, я уже уходил, лейтенант сказал мне вослед:

— Шибко не ругайтесь... мы же не можем заглянуть в душу, свою вещь берет человек или не свою. Ясно, что и они пострадали.

— Конечно.

Я с улицы позвонил по сотовому телефону Филипповым — никто не отвечал. Я поехал на работу и вновь позвонил в час дня. Шли короткие гудки. Значит, дома кто-то есть.

Дом, где живут Филипповы, в самом центре, возле почтамта. Я мигом нашел подъезд, но он оказался заперт на кодовый замок, никто не входит и не выходит. Пришлось еще раз звонить.

Трубку сняла женщина.

— Извините, вы меня не знаете, — начал я и, путаясь из-за неловкости, не сразу смог объяснить, зачем сюда пожаловал. — Понимаете, это подарок отца... мне ничего не надо, ни машинки, ни магнитофона... кто взял, тот взял... а вот тулуп... случайно не у вас ли он оказался?

Женщина хотела меня перебить в середине моего монолога, но затем тихо дослушала. И сказала — но уже, видимо, не мне, а тому, кто стоит рядом:

— Я тебе говорила! Вот и пришли!..

— Что надо?! — перехватив трубку, заорал мужчина. — У нас украли две шубы... мы взяли этот полушубок...

— Тулуп, — поправил я его, с ужасом подумав, что, может быть, зря пришел. Может быть, именно полушубок они и прихватили.

— Ну, тулуп! Тулуп! — согласился мужчина. — Мы пришли, когда там ничего уже не оставалось... до нас разобрали кто похитрей...

Он замолк, было слышно, как жена ему что-то втолковывает.

— Да мне не жалко, — донеслось до меня в трубке. — Только что же теперь, у бабушки отнимать? Ну хорошо, пусть войдет. — И уже зычным голосом — в самое мое ухо: — Нажмите тридцать семь, поднимитесь. Мы заплатим.

Я поднялся на лифте, дверь в квартиру была уже приоткрыта. За порогом стояли смущенные супруги чуть постарше меня. Они были очень похожи, у хозяйки лицо круглое, доброе, и у него такое же, несколько бабье. Он, уже седоватый, в костюме, при коричневом галстуке, видимо, только что приехал с работы пообедать. Она, скорее всего, пенсионерка, в фартуке, стояла, вытирая руки полотенцем.

— Не надо мне денег, — сразу заявил я. — Это подарок отца... понимаете? Мне бы его вернуть.

— Да как вернуть?! — Хозяин, срывая с шеи галстук, сокрушенно мотал головой. — Мы его отвезли в деревню, к бабуле.

— А давайте мы вам хороший полушубок романовский подарим, — вспомнила хозяйка. — Саша, он нам не нужен, он почти новый.

— Да говорю вам — подарок отца!..

Хозяин квартиры тускло смотрел перед собой.

— Понимаете, времени-то нет... когда ехать? Может, летом? Она его не испортит.

— Да как же не испортит, — возразила жена. — Она теленка огородить хотела... вот-вот родится...

Филиппов застонал, как от зубной боли.

— Давайте я оплачу вам дорогу, — предложил я. — Это поездом?

Он, раздумывая, молчал.

— И вообще заплачу за него. Я же понимаю, вы не виноваты.

— Да о чем вы говорите! — Он махнул рукой. — Хорошо. Сделаем так. Я в эту пятницу, ночным поездом... — И уже объяснял жене: — В субботу буду там. Дров ей наколю. Вечером в поезд, в воскресенье я дома. — И снова повернулся ко мне: — Вас устроит, если привезу его вечером в воскресенье?

— Конечно, — благодарно кивал я. — А хотите, я с вами?.. Он тяжелый...

— Да уж нет. Я виноват, я и притартаю.

— Извините нас, — вздохнула хозяйка квартиры. — Вот такая ерунда получилась. Толком не подумали. Две шубы пропали... подумали, хоть это для хозяйства пригодится...

— Извините и вы меня... — бормотал я в ответ, кланяясь, как японец. — До свидания. Извините. Подарок отца...

 

5

Неделя проходила в работе — и все равно время течет медленно...

Не передумает ли ехать Филиппов? Вернут ли украденный тулуп? Да и мой ли он? Может, еще какой попался ворам под руку? Мало ли кожушков, шуб, запашных бекеш у людей? Скорняки еще не перевелись, баранов и овец еще не всех извели на шашлыки...

Казалось бы, экая мелочь — тулуп... от отца остались и другие памятные предметы — например, на истертом, гладком, как в масле, ремешке часы “Полет”, до сих пор ходят, если завести... только стеклышко обшарпалось слева, цифры 8, 9, 10 словно в тумане... А еще у меня в столе лежит общая тетрадь в зеленом коленкоре — такие и у меня были, когда учился в школе, — отец сюда записывал данные о погоде либо другие колхозные новости:

такого-то числа такого-то года — град, побило пшеницу...

такого-то числа — околели три овцы, причина болезни неизвестна...

такого-то числа — заморозки...

И еще перочинный ножик где-то валялся, наверное, тоже на даче, узкий, шаткий, жесткий хлеб не разрежешь — лезвие выползает вверх, раздвигая железные планочки...

И все же тулуп — это совсем другое. Живое, громадное чудище-сокровище. Мохнатое укрывище, в которое можно было встать, как вставал Ленин во дворцах внутрь выемки в бетонной стене.

Иногда он неожиданно щелкал в руку синей искрой электричества — до хребта пробирало. Но можно было осторожно погладить его крылья — и спать на нем…

Летом-осенью я перебирался, ища уединения, в сарай, где мне мать и стелила его. Бросала поверху простынку, оставляла подушку и одеяльце, которое в знойную ночь я отбрасывал. А если под утро в сарай проникал влажный холод от реки и с огородов, то я просто наворачивал на себя любой край огромного тулупа с его шерстяными спиральками, и мне становилось жарко...

Но главное — стыдно сказать — мне мнилось, что это не тулуп, а большая женщина со всякими ее мохнатыми ямками...

Может быть, во мне родилось столь сладостное и ужасное ощущение еще и по той причине, что мать не раз упрекала при мне отца — не подумав, что я слушаю, — что тот любит некую Антонину. Была в нашем селе огромная, румяная богатырка Антонина, доярка и грузчица на ферме, — ходила размашисто, как мужик, хохотала как мужик, меня, помню, однажды вскинула над головой (уже студента), как ребенка, и поцеловала в губы, и, смеясь, наземь поставила:

— Ой, вырос пацан! Но до меня еще не скоро дорастешь!.. — И вдруг тихо спросила, да, да, я точно помню — тихо, глядя в глаза: — Как батя-то, не болеет? Люди говорили, простудился?

И я все думал потом: почему она про отца спросила? Может, права мама, упрекающая хмурого отца, что тот, уезжая в иные села, в дальние отделения колхоза, иногда ночует бог знает где. А вдруг да с этой самой Антониной? Кто проверял, дома она спала или нет? И уж не на этом ли своем любимом тулупе с ней грешил, который всегда — даже летом — бросал то в кошевку, то в машину?.. В самом деле, суровый отец-председатель, который милостями и родственников не выделял, при виде Антонины на улице ли, на собрании ли терялся. И если она смиренно просила помочь с дровами, отец тут же подписывал бумажку и ставил печать.

С другой стороны, может быть, она и имела право на помощь? Она была молодая вдова, ее муж, весельчак Сашка Казаков, погиб в армии, в Чехословакии. Детей они не успели родить. Свекровь от нее уехала в Михайловку, к дочери, но Антонина — это все знали — продолжала ей помогать то денежкой, то березовыми дровами...

Отец же при ее виде краснел, как мальчишка. Уж не был ли он влюблен и не хранил ли вправду огромный жаркий тулуп память об их запретных свиданиях? Или всё — блажь, досужие слухи, распаляющие и без того ранимую душу моей мамы?

Как ей можно изменять, такой красавице, которую долгие годы по деревне называли Кармен: как две капли воды была похожа на портрет девицы на известном одеколоне “Кармен”...

Но кто же знает?!.

И вот, размышляя ночами о любви и о возможных тайных встречах отца, я спал ничком на тулупе, и мне снилось, что он и есть та самая Антонина... только сейчас она не хохочет, а уснула или притворяется, что спит...

Ночи летом короткие. Чуть забрезжила заря — уже петухи вопят, калитки, ворота заскрипели, собаки лают, мычат коровы, блеют овцы, пастух Илларион (Ларик) щелкает кнутом — собирает стадо...

И в эти минуты — самый сладкий сон, самый пронизывающий бред. И конечно, мальчишка, юноша, думающий о женщине, не может не поерзать, не может не пометаться во сне, и чем это порой заканчивается, любому понятно... Пока мама не увидела, сбегаешь на речку, отстираешь под мостом, в воде, трусы...

Через многие годы как-то раз я укрыл им свою жену, положил на нее, оставив незакрытым лишь лицо... Это когда на даче она решила вздремнуть на старом диванчике перед печкой — зимой мы здесь редко ночуем, печка — топи ее, не топи — едва греет... Жена полежала-полежала под тулупом и, вздрогнув, вдруг принялась отталкивать его, ногами колотить, убирая с себя...

— Что с тобой? — спросил я.

Она растерянно засмеялась:

— Мне показалось, на меня лег какой-то огромный горячий зверь с когтями...

И продолжала опасливо смеяться, глядя на тулуп.

И я тогда вновь перевесил мохнатую громадную шубу на веранду...

Ах, тулуп, ты ни при чем, это все наши собственные страхи... Человека иной раз может придавить и легкий плащ... А ты служил великую пользу по главному своему предназначению...

А еще, помню, отец рассказывал: мел снежный буран, они с шофером заблудились, машина завязла в сугробе, буксовала, и если бы не тулуп, который отец совал под колеса, сразу под оба задних, — не выскочили бы, замерзли в лесу...

Отец однажды шутливо буркнул, заметив, как я уставился на тулуп:

— Знаешь, сколько баранов пришлось зарезать, чтобы такое чудо сшить?

Я прикинул, ответил:

— Наверное, четыре... или даже шесть.

— А я думаю, не меньше двенадцати. Ты разверни, посмотри. Ведь в работу пошли только крупные куски. Да, не меньше двенадцати. Значит, сынок, двенадцать баранов лишились своей одежды, а заодно и рогов, чтобы эти рога носили теперь мы с тобой.

— Почему? — обиделся я. — Мама тебе не изменяет. А у меня и вовсе пока никого нет.

— Изменяют не только женщины, сынок, — буркнул отец. — Со временем поймешь...

Что он имел в виду? Судьбу? Друзей? Коммунистическую партию? Уже не узнать. Но есть, есть над чем подумать...

Надо же, сколько возникает мыслей, когда думаешь про этот тулуп... Господи, вернут ли мне его?..

 

6

Мне позвонили утром во вторник — Филиппов привез нашу потерю.

Но почему позвонили не в воскресенье? Я бы сразу отвез тулуп на дачу. Или человек задержался по своим делам? Может, старуха в деревне больна?

Размышляя подобным образом, я в обеденный перерыв подъехал к уже знакомому дому, нажал кнопки с цифрами 3 и 7 на кодовом замке и вскоре стоял перед дверью Филипповых.

Позвонил — и вот они за порогом, такие же, как и мы с женой, пострадавшие дачники, Александр Николаевич и Анна Артемьевна. Они смущенно улыбаются, даже глаза прячут — в самом деле, неприятная история. Возле их ног громоздится на полу аккуратно обмотанный крест-накрест желтым скотчем мой тулуп. Это он, именно мой тулуп, черным верхом наружу.

— Вот, забирайте... — кивнул Филиппов.

Я нагнулся. Только почему от тулупа бензином пахнет?

— Мы немного почистили, — угадал мой вопрос Филиппов. — Воры сильно его потоптали.

— И еще скажи, Саша... — вмешалась жена. Видимо, она более честный человек. — У бабушки его тоже немного измызгали.

— Да-да, — согласился Филиппов и помог мне поднять груз на плечо. — Извините. Вы его проветрите — и все будет нормально.

Я до воскресенья продержал тулуп в багажнике. Ехать на дачу, везти его не было времени. Но ведь главное — нашлась наша пропажа, на сердце радостно и таинственно. Вот достану я его, разверну...

И настал этот день. Мы въехали в наш дворик, я занес тяжеленный шарообразный груз на веранду, мы с женой на полу освободили его из-под липких лент, разложили во всю длину и ширину... и от обиды даже не нашли сил переглянуться.

Во что же превратили наш тулуп? Одна пола была изжевана то ли коровой, то ли собакой... другая — в черном мазуте, наверное, вытирали цепи или движок мотоцикла... От овчины мерзко пахло бензином и чем-то кислым вроде рассола...

Молча я собрал мохнатое чудовище в комок и, наступая то на рукав, то на уголок полы, потащил вниз — на воздух, на ветер. Сияло яркое февральское солнце. Синие тени змеились на снегу. Я повесил тулуп мохнатой изнанкой наружу на штакетник и жалобно обернулся жене:

— Палкой его побить от пыли?..

— Можно.

Мы нашли две жердочки в дровах и принялись колотить по гулкому тулупу. В воздухе вспыхнули пылинки и волоски. Но чище от наших ударов тулуп, конечно, не становился.

Что делать? Запах бензина, может быть, выветрится. Но мазутная-то грязь, но пятна желтой жижи... Попробовать постирать? Среди зимы?

— Может, в баню затащим... и мылом?

— Погоди, жена.

А это что? Тулуп еще и прорезан, то ли ножом, то ли ножницами... в двух, нет, в трех местах... Рукав — так прямо до локтя распорот... Зачем?! Что за люди! А башлык, башлык оторван наполовину... это же какую силу надо приложить — не простыми нитками сшивали работу скорняки, а просмоленными...

— Его и жгли, — показала жена на съежившиеся кудельки шерсти под левой мышкой.

Хотелось плакать. Хотелось кричать громовым голосом: что творите, безродные твари?

Нет, его более не отчистить. К жизни не вернуть. Он побывал под чужими людьми.

Его надо куда-то деть, с глаз долой...

Ты ведь, отец, тоже был брезгливым. Ты рассказывал: когда в пустынях Монголии, среди безводья и грязи, стояла в сорок пятом ваша дивизия, переброшенная с Украины для войны с Японией, вы, когда ели хлеб, выбрасывали корочки, за которые держались, — чтобы не заболеть.

Да что там про антисанитарию?! Ты с негодяями не здоровался. В нашей деревне был вор Андрей, он шел по улице, с улыбкой раскинув руки. “Ты фронтовик, я фронтовик”. И трудно было от него увернуться. И все равно ты умудрялся, делал вид, что рассердился на небо — почему нет дождя!.. — или копейку в траве увидел и захотел ее поднять: бедные, а разбрасываемся. У тебя всегда была с собой на этот случай копейка...

А я?.. Мне звонит человек, писавший на меня доносы до революции 1991 года, да и позже, в смутные годы, сделавший много бед мне и моим друзьям... а теперь звонит как ни в чем не бывало:

— Старина, надо бы срочно нам с тобой обсудить проблемы становления нынешнего гражданского общества. Я, кстати, поддерживаю СПС.

Каково?!

— Я тебя, с твоего позволения, — продолжает он звонким голоском вечного комсомольца, — буду ждать в библиотеке в отделе искусств. — Значит, желает засветиться вместе со мной перед девицами, которые ко мне хорошо относятся!

— Как ты думаешь, кофе у них найдется или взять?

Я не могу собраться с мыслями. Что ему ответить? “Пошел вон”? Или сослаться на болезнь... да уж стыдно, я под этим предлогом миновал участия в нескольких сборищах праздных настойчивых людей... а ведь там были и мои друзья...

— Я сам куплю кофе, — продолжает он, — или зеленого чаю взять?

Наконец я бормочу:

— Простите... прости... я... ну, хорошо... — В конце концов, интересно, что он может предложить для становления гражданского общества.

И еду в библиотеку, и жму протянутую мне быстро, как финку в живот, руку, и сажусь за столик против этого плотного, словно в бронежилете, господина, и жалко улыбаюсь девицам, которые нам наливают кофе...

Прости, отец. Ты бы уронил наземь свою копейку, покраснел бы, подобрал ее и пошел прочь. Или поднялся и насупился: “Есть вещи серьезнее наших разговоров. У меня скот мерзнет в хлевах... у меня кормов нету, поеду покупать у соседей...”

Так бы ты сказал и ушел.

А я продолжаю кивать, сидя в библиотеке, и кисло улыбаться. А у этого господина привычка — после каждой мысли, с которой я соглашаюсь (есть мысли, с которыми невозможно не согласиться, если даже они исходят от негодяя), он тут же тычет мне короткопалую руку, чтобы я пожал ее...

Наконец, превозмогая гул в голове (наверное, опять давление за 160), я вскакиваю и... и... и, наугад пробормотав: “А вот с этим я не совсем согласен...” — благодарю работниц библиотеки, растерянно молчащих вокруг нас все эти минуты, и быстро ухожу, показывая пальцем на свои наручные часы: мол, забыл про важное дело, надо бежать...

А ему уже не важно, ухожу или нет. Главное — он тут был, мы с ним вместе сидели, нас уже кто-то сфотографировал, а он позже еще и по радио или по телевидению расскажет, какие мы проблемы обсуждали.

И я бегом возвращаюсь в кабинет искусств и с порога кричу:

— И вообще, не нам с вами это обсуждать... — С намеком, что не ему, не ему лезть в благородное дело, выстраданное первыми демократами новой России..

Но этот человек любые мои слова использует с блеском:

— Конечно, не нам бы!.. Но где Сахаров — нету Сахарова... Да и Афанасьев, и Рыжов... где они — в Москве... им наплевать на провинцию... — Он хочет спровоцировать меня на продолжение разговора, но я, скрежеща зубами, наконец уношусь прочь...

И вот я на даче, передо мной на штакетнике, накренив его, свисает огромный тулуп отца, сохнет на ветру и солнце, избавляется от чужих запахов. Но от них он уже не избавится.

— Я его сожгу! — твердо решаю я.

Жена испуганно смотрит на меня. Но в самом деле другого выхода нет.

Выкатив машину за ворота, я сложил посреди двора на снегу березовые поленья шалашиком и разжег костер. Пламя на белом почти не видно, но сугроб под чурками быстро осел и потемнел. И вот уже на самой земле, на прошлогодней хвое с шишками вьется, и трещит, и прыгает огонь.

Теперь взять мохнатое чудовище и — на него...

Отец, когда сильно обижался на маму или на правительство, вставал внутрь тулупа, висящего в сенях. Это воспоминание не дает мне покоя. К старости отец стал маленьким, как мальчик... лысый мальчик... Мать сердилась: “Почему пьешь со своими колхозниками?” Он отвечал: “Я должен уважать своих людей...” Их у него было много. Почему у меня таких людей всего двое-трое?

Прости, отец. Видишь ли ты меня со звезд?

Я прикоснулся к нему — он ударил меня сильным зарядом в самое сердце. Видно, было за что. Что ж, я принял его на руки и перебросил через себя.

Тяжелый, плотный тулуп, накрыв костер, едва не пригасил пламя. Пришлось набросать и поверх шкуры бересты, лучин и соснового хвороста. И наконец тулуп зачадил, изогнулся, заскулил и загорелся в нескольких местах. Он горел, треща и воняя, как мертвый баран... или, вернее, как двенадцать баранов, о которых говаривал отец...

— Представляешь, — усмехался он, — двенадцать баранов лишились своей одежды, а заодно и рогов, чтобы эти рога носили теперь мы с тобой...

Что он имел в виду? Я об этом подумаю позже.

Тулуп горел. Через забор на нас с женой и на наш необычайный, трехметровой ширины костер с удивлением посматривали люди.

Наш пес Тихон носился и прыгал вокруг пылающего неведомого, с живым запахом чудовища и звонко лаял.

Пусть так! Огонь преображает все — это такой волшебник.

Пусть уничтоженное огнем вернется на землю чистым прахом.

И пусть сквозь этот прах прорастет травинка, вылезет жучок, расцветет и запоет во все горло любая новая жизнь.

 

БАБУШКА С РАЗНОЦВЕТНЫМИ ГЛАЗАМИ

У моей бабушки были глаза разноцветные — один зеленовато-синий, а другой черный. Рассказывают, ее маленькую, в возрасте невесты (четырнадцать лет), дразнили ведьмой и побаивались. Юная тоненькая Фатима за словом в карман не лезла, могла высмеять любого парня так, что тот долго ушами тряс, красный, как вареная свекла, не зная, чем ответить.

— Чего ты все время бежишь? Ты чужую курицу украл? Это она у тебя в штанах болтается?

— Зачем так на меня смотришь? Это у судака глаза не закрываются. А ты же человек?

Как тут ответишь? Красивая была девочка.

А жизнь у нее сложилась долгая и тяжелая. Первый ее муж, богобоязненный мужичок из крестьян, надорвался, помогая мельнику ставить многопудовые жернова, и умирал неделю, читая шепотом молитвы... Второй муж (мой дед по отцу) пришел с реки Кама, из рыбной артели, — он погиб на войне с немцами перед самой революцией...

Мой же отец едва не сгорел в танке на второй Отечественной войне, а после фронта пошел работать в милицию, и бабка, помню, кричала ему:

— Зачем в пекло лезете, если нас уже ждет пекло? Чего не сидится дома? Ты же хромой.

И верно, ее сыночек был хром, повредил в пятнадцать лет левую ногу на рубке леса (сшиб топором мениск), однако на фронт попросился добровольцем, стараясь не хромать перед медкомиссией в райцентре...

Однажды я, уже студентом, приехал в начале лета на каникулы домой и, искупавшись в местной речке, простудился. Бабушка отогнала от меня мою маму, сидела рядом несколько дней и ночей. Она гладила мне лоб, заглядывая в глаза то черным, то синим глазом, и все время бормотала и пела молитвы на непонятном языке, а потом, оглаживая лицо сухими ладошками, что-то еще добавляла пугающим свистящим шепотом. Видимо, некие заговоры.

— Какие ты молитвы читаешь? — сердилась мать, в ту пору коммунистка, учительница в сельской школе.

— Какие надо, такие читаю, — резко отвечала наша сухонькая, сутулая старушонка с черными четками на красной нитке, продетыми меж пальцев.

До сих пор я вижу ее в темном платке с красной искоркой, в длинном ситцевом платьишке, в галошах. На шее мониста из старых серебряных монет. До своей болезни я с ней все время спорил о религии.

— Где рай, который обещают попы и муллы? — спрашивал я дерзко.

— Сейчас ты этого не поймешь, как не поймешь разговор синицы в окне, — отвечала она.

— Почему рай по-татарски “жьмох”? Это все равно что жмых. Пить нельзя, курить нельзя, ходи по струнке. Все хорошее из человека выжмет религия, остается жмых. Нет, я не хочу в такой рай.

Бабушка, замахав руками, ругалась себе под нос:

— Ой, пожалеешь, несмышленый парень... ой, что-нибудь потеряешь, бегая по танцам, что-нибудь отморозишь... Ой, Господи, убей его молнией прямо в глупое темя!..

Она мне порой казалась жестокой. Ругала власть за то, что народ распустился. Шипела на моего папу из кухоньки — так шипит примус:

— Ты жалуешься, что зерно с тока воруют. Надо руки рубить!

— Как это — рубить?!.. — не понимал добрый лысый мой отец.

— А вот так! Украл раз — левую руку отрубить. Украл второй раз — мизинец правой руки. И человек поймет…

— Мама, так нельзя. Человек иногда ворует из-за голода.

— А пусть он хорошо работает. Зарабатывает много трудодней. И на чужое добро не заглядывается. На чужую жену. На чужие деньги.

— А если заглядывается, тоже рубить? — уже ухмылялся отец.

— А если пьет, керосином напоить и поджечь ему язык! — выдавала бабушка нечто уже и вовсе несусветное.

Но надо признать: в душе она была иная. Бесплатно вязала из чужой шерсти носки новорожденным в деревне, за копеечную плату — взрослым женщинам кофты, пока начальство не попеняло участковому милиционеру, что его мать занимается капиталистической деятельностью. Если бабушка испекла пироги — несла в соседние избы дать отведать. Если дети первого мужа, ныне тоже старики-рыбаки, привезут сорожек мешок — половину раздаст. Но на язык, на язык остра…

Я думал, бабушка ненавидит меня за глупые слова о религии, а вот же — сидит возле моей кровати и бормочет нараспев какие-то незнакомые слова...

Отец, учивший в детские годы в медресе молитвы на арабском языке, послушав, усмехнулся:

— О смерти она ему читает.

Он сам был коммунист, но, как сейчас сказали бы, контактный. Мать же, услышав слова отца, расстроилась и заплакала.

— Зачем ты ему про смерть читаешь?

— Я читаю, потому что он все равно умрет... — отвечала грозно старуха. — Не сейчас, так позже. Но я уже могу не успеть ему почитать эти молитвы. Он же должен знать, какая дорога его ждет.

— И ты что, знаешь, какая дорога его ждет? — язвительно воскликнула мать. — Отойди, я сейчас ему горчичники буду ставить!

— Ставь, — не возражала старуха. — Только мне не мешай, я дочитаю эти суры.

Мне было то жарко, то холод пронизывал меня, такой, что зубы мои стучали. И однажды среди ночи я очнулся — рядом, как привидение, сидела в темноте снова она, моя бабушка, и, тряся головой, продолжала бормотать нараспев, несколько в нос, свои мольбы.

А в окно светила луна, на улице играла гармонь, смеялись и визжали девушки. И лиловые тени ложились от рамы на золотые половицы. И в окне билась прозрачная бабочка, и тень от нее была огромная, она порхала по мне, как смерть.

— Бабушка, — попросил я старуху, — а ты не можешь мне объяснить по-русски или хотя бы по-татарски, что ты и кому говоришь?

Бабушка словно и сама очнулась, долго на меня смотрела, потом улыбнулась черным беззубым ртом...

Впрочем, вру, мне так показалось из-за болезни и со страху, что рот у нее беззубый. У нее до глубокой старости оставались целы все зубы! Помню, мама этому изумлялась. А однажды я увидел и вовсе диковинную сцену: наша бабушка Фатима сидела возле горящей печки и, моргая от усердия, напильником шоркала себе во рту.

— Что ты делаешь?! — ахнул я.

— Зуб точу. Грызла орех, зуб сломался, режет язык. — И, вынув напильник, пальцем попробовала во рту. — Теперь гладкий.

— Бабушка, — повторил я уже среди ночи, когда через волнистые зеленоватые стекла окошек светила луна и по комнате порхала огромная тень бабочки, — кому и что ты говоришь в своих молитвах?

Старуха погасила улыбку, поперебирала шарики четок и сказала так:

— Я прошу Аллаха, мой дорогой внучек, чтобы, когда ты будешь переплывать огненную реку... ну, как твой Щапаев, — пояснила она, — чтобы тебя не клевали железные птицы в голову... ну как твоего Щапаева.

Оказывается, она видела фильм “Чапаев” и он очень ей понравился. И далее весь рассказ свой она вела, сопоставляя с этим знаменитым фильмом.

— Потому что огненную реку можно переплыть, если только не разговаривать. А если тебя будут клевать железные птицы и ты закричишь — огонь тебя засосет.

— А дальше?

— Дальше? — переспросила она, глянув на меня как-то строго. — Дальше будет другая огненная река.

— И там тоже будут пикировать железные птицы?

— Откуда ты знаешь? — удивилась старуха. — Да, там тоже будут железные птицы прыгать на тебя и клевать... но ты должен молчать... ну, как твой Щапаев.

— А дальше?.. — не унимался я.

Старуха вдруг разгневалась. Щелкнула меня костлявым пальцем по лбу.

— Ты не понимаешь? Это очень долго... человек умирает долго... но пока он плывет и старается молчать, он живой...

Я разочарованно кивнул и задремал. На улице девушки пели песни, играла гармонь, а я валялся больной, весь склизкий, с прилипшими к телу майкой и трусами, но я знал, что едва успею выздороветь — уеду, улечу обратно в город, к своим друзьям-студентам...

И я уехал. А через пару месяцев узнал, что бабушку похоронили. Она ходила к подруге через улицу по гололеду, оскользнулась и упала... И после этого не долго прожила... Болела тихо, ни на что не жаловалась, а перед самой смертью попросила подвесить над могилой кормушку для птиц, четки же, которые постоянно держала в руках, передать внуку, то есть мне.

В мой очередной приезд на родину эти четки мне мать и отдала, сказав почти раздраженно:

— Смотри, чтобы люди не увидели... Религия — это опиум для народа.

Четки были легкие, красная нить была продета сквозь дырочки в круглых шариках. Из чего эти шарики? Кажется, из каких-то отшлифованных семян. Для чего четки? Для чтения молитв? Но чем они помогают? Ритм отбивать? Количество сур? Кто мне объяснит? Теперь уже никто...

Однажды я был в командировке, сошел ночью с поезда и в чужом городе искал гостиницу. И ко мне на темной улице пристали подростки. Человек семь.

— Эй, у тебя есть закурить?

Я медленно, стараясь держаться максимально спокойно, шел по улице. Постукивая портфельчиком по коленке.

— Спички есть? — Они приблизились сзади.

Я не ответил.

— Ты что, бля, глухой?! — Меня толкнули в спину, но с опаской (а вдруг сейчас развернусь и вмажу им? А то и оружие достану?)

Я остановился, и — судя по шороху ног — они тоже остановились. Но я — нет, не оглянулся, — я посмотрел на свои часы и зашагал дальше.

— Сколько время? — был следующий вопрос.

Я каменными шагами шел по улице, готовый в любую минуту закричать и броситься бежать. Но сдерживался.

— Да ладно... Он, наверное, немой, — сказал кто-то наиболее малодушный из ночной шайки. И остальные с этим согласились.

И отстали от меня.

Я добрался до гостиницы на трясущихся ногах и долго не мог уснуть. И почему-то вспомнил мою бабушку, ее совет молчать, когда переплываешь огненную реку. Конечно, метафора. И все же...

Прошло несколько лет, серьезно заболел мой отец — и я потерял моего молчаливого отца. Мать моя стала верующей и однажды, когда я прилетел в гости, спросила:

— А четки бабушкины ты хранишь?

— Кажется, — засомневался вдруг я. — Да, они у меня дома висят на гвоздике.

— У меня тоже есть, — похвасталась мать и показала крупные, из красного стекла или пластмассы четки. — Только я не знаю молитв. Что она тебе рассказывала, ты помнишь?

— Конечно, — отвечал я. — Когда мы будем умирать, а мы все будем умирать... мы будем переплывать огненную реку. Ну, как Чапаев. Но мы не должны жаловаться. Нам на голову будут пикировать железные птицы, чтобы мы от боли закричали, открыли рты. Если закричим, нас тут же проглотит огонь.

Мать подумала и спросила:

— А разве бывают железные птицы?

— Наверное, это метафора, — предположил я. — Может, какие-то видения? Вон в тибетской “Книге мертвых” сказано... после времени, равного вдоху и выдоху, ты увидишь...

— Ты такие книги читаешь?! — испугалась мать. И наивно пропела: — Заче-ем?!

— Но ведь мы все равно все...

Мать закрыла мне ладонью рот.

— Не надо так говорить. Дальше. Что она тебе рассказывала дальше?

— Дальше?.. — Я пожал плечами. — Дальше будет другая огненная река. А там за холмами еще одна... И надо плыть.

Мать молчала.

— И чем спокойней, терпеливей мы будем плыть, тем дольше мы будем жить.

— Тогда она не про смерть тебе рассказывала! — воскликнула мать. — Про жизнь!

Она была мудрая бабушка!

— Конечно.

— Я зря ее не любила! Она была умный человек... — И мать заплакала. — Я зря, зря не любила ее...

А я однажды плыл-таки через реку. В дикой тайге. И вдруг над моей головою показались железные птицы. Птицы кружились и пикировали, сбрасывая какие-то воющие грузы.

Наверное, шли учения. Но почему не предупредили население? Впрочем, здесь нет никакого населения. Два-три человека на сотни квадратных километров.

Геологи. Бомжи. Беглые зэки.

Я старался не кричать. Потому что бесполезно.

Но когда доплыл, и, сняв с головы почти не намокшую одежду, разжег костер, и понял, что остался жив, я подумал: отныне любые огненные реки я переплыву терпеливо.

Потому что меня заранее предупредила бабушка, которой в свое время очень понравился фильм “Чапаев”.

Версия для печати