Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2006, 1

Рассказы

Вопреки ожиданию старшего лейтенанта Василия Корнеева, за ужином в день его приезда отец, мать и сестра выглядели печальными. Радость от встречи, когда Василий только показался в дверях в военном мундире, с дорожной сумкой в руках, сменилась неясной приглушенной тревогой. Василий видел, как, тяжело вздыхая, его близкие медленно склоняли головы к своим худым, сцепленным пальцам, не боясь выдать своей грусти, открытые ей и готовые смириться с нею.

Не зная, что и думать, Василий заговорить не решался, но готов был, по обыкновению, поддержать разговор. С доброй улыбкой оглядывая родных, он хотел ободрить их и рассказать что-нибудь веселое.

“Да, ободрить их! — подумал Василий. — Старичков моих… Случай с этим… с Антюховым! Или Карповым… Да хотя бы…”

— Хорошо доехал? — спросил отец, прервав размышления сына. — Как дорога? Все хорошо?

— Нормально! — кивнул Василий, обрадовавшись разговору. — Как обычно… С боку на бок! И спишь, и не спишь… Лежишь на верхней полке и думаешь, как хорошо, что домой едешь! Домой! — повторил Василий гордо. — Домой! Перед глазами вокзал стоит, туман на перроне, пассажиры… В общем… — вздохнул Василий. — С боку на бок!

— Значит, не выспался? — поспешила с вопросом мать. — Устал?

— Да не-е-ет! Я в порядке! — ответил Василий. — В норме!

— Кружочки под глазами… — тихо заметила сестра.

— Да, — согласилась с ней мать, вглядевшись в сына внимательней. — Что-то есть…

— Да я в порядке! В порядке! — сказал Василий. — Дорога же… Лягу пораньше… Высплюсь… И как огурчик!

Немного помолчали.

— Как дела в части? — спросила мать.

— Без происшествий? — поинтересовался отец.

— Боевая обстановка! — все так же бодро ответил Василий. — Весело!

— Весело… — повторила мать, устало прикрыв глаза. — Ну дай-то бог… Дай-то бог… Если весело…

— Квасов, наш комбат, сказал, что я далеко пойду, — негромко сказал Василий. — Считай, рота моя… А там и капитан на подходе! Полгода, год… Никаких вопросов!

Следом Василий сообщил, что, к своему удивлению, прибавил в росте и уже сейчас в нем — только подумать! — все сто восемьдесят боевых сантиметров!

— Спасибо пшеночке! — хохотнул Василий, расправив свои широкие плечи. — Го-оры кашки! Го-о-оры!!

Василий развел руки в стороны и, согнув их в локтях, продемонстрировал скрытые обмундированием очертания мышц.

— Сорок пять! — отрапортовал он, покосившись на пучки двуглавой. — Левая, конечно, слабей… Но на то она и левая! Едим-то мы правой! Правильно? А чтобы ложку не выронить — укрепляем сухожилия! Стараемся! Способы разные… Для своего здоровья-то… Гантельками! Гирьками! На турничке…

— Молодец, сынок, — похвалила мать.

— А как на турничке? — просиял Василий. — А вот каким образом…

И, подмигнув присутствующим, он обрисовал в деталях, как в пример солдатам и офицерам крутит на перекладине и колесо, и подъем с переворотом и как в легкую раскладывает в борьбе на руках каждого из своего взвода! Роты!!

— На брусьях еще…

— Молодец, — тихо сказала мать.

— Гордимся тобой… — сказал отец.

— Да, — согласилась с ним мать. — Ты должен знать, сынок…

— Марш-броски…

— Всегда гордились и… будем…

— Некогда грустить! — ободряюще сказал Василий. — Некогда!

— Молодец, молодец… — кивнул отец, глядя на свои руки.

— Какой у тебя старший брат! — с некоторой дрожью в голосе обратилась мать к дочери. — Какой защитник!

— Да. Сильный… — ответила та.

— И бегает, и прыгает, и стреляет… Ничего не боится! Какой молодец! Да?

— Да.

Старший лейтенант улыбнулся.

Однако он чувствовал, что его слова никого не обрадовали и не успокоили, а, напротив, усилили невесть какие опасения и предчувствия. Будто, без стеснения заявляя о сноровке и храбро подчеркивая свои лучшие качества, он только расстраивал и отца, и мать, и сестру. Они то и дело молча переглядывались друг с другом и поднимали на него глаза лишь затем, чтобы тотчас опустить, придерживая — возможно ли такое?! — свои слова, точно в них, простых и понятных, скрывалась тайна и благодаря им могла открыться.

Немного помолчали.

— Мы только хотим… — проговорил отец с некоторой усталостью в голосе. — Хотим… Чтобы наш сынок… наш сын… был очень внимательным… Ты внимателен? — спросил отец более твердо. — Там, на стрельбах? На карауле?

— На стрельбах? — переспросил Василий, удивленно вскинув брови. — А что на стрельбах?

— Ты внимателен?

— На стрельбах?

— Там, там…

— Да вроде бы…

— А на карауле? Ты внимателен?

— Следуем уставу… — ответил Василий, не зная, что еще сказать.

— Ой, приказывай! Ой, приказывай, сынок! — вдруг запричитала мать, побледнев. — За солдатиками — глаз да глаз! Ни мамой, ни папой к армии не приучены! Ничего не знают! Ничего не могут! Ни мамой, ни папой… Ой-ой… Ой, приказывай!

— Я приказываю, — улыбнулся Василий. — Все хорошо, мам…

— Ой, не знаю… Ой, не знаю…

— Только дай слабину! — произнес отец. — Только дай!

— Да все нормально! — чуть громче заявил Василий. — Анна Геннадьевна! Анатолий Петрович! Олюнь! Что вы… я не знаю… — И Василий с поблекшей улыбкой оглядел близких, думая выйти из-за стола и покрепче обнять каждого, целуя и в щеки, и в лоб, и в глаз. — Все хорошо… Вспомнил! У нас же случай был! С этим… С Антюховым! Весе-е-елый случай…

— Хорошо-то хорошо, — слабым голосом проговорила Анна Геннадьевна, невидящим взором уставившись на свои руки. — И с Ермолаевым Лешенькой… тоже… было хорошо…

— Ермолаевым?

— И с Подгорным… — вздохнула мать. — И с Коржовым… И письма мамам, и открыточки… И что часть хорошая, и условия, и тихо… И что жениться собрались, и сколько детей… Только служить и радоваться… Только служить… А все равно… Все равно… Привезли… привезли к мамочкам… И как мамам теперь жить? Как жить?!

— Подгорный…

— Как?!

— Коржов…

— Вот он есть! — Глаза Анны Геннадьевны округлились. — И вот его нет! Нет! Фотографии, погоны, пуговки — все есть! А его нет! Чужие люди есть! Враги есть! А его нет! Не-ет! — И, судорожно вздохнув, Анна Геннадьевна закачалась из стороны в сторону. — Ой… Не-е-ет…

— Помню, помню! — сказал Василий, надеясь, что уверенность и твердость, с которой он будет держаться, подействуют и на мать, и на отца, и на сестру успокаивающе. — Помню!

— Бедные… Бедные Любочка, Аллочка, Катюша… — точно в полузабытьи, произнесла Анна Геннадьевна. — Бедные… Как им теперь без сыночков?! Как?! Уж мы и поддерживаем их… И я, и папа, и Оленька… Говорим с ними… Всегда общались… Говорим, а все не то… Конечно, все не то… Я же вижу… Я же чувствую… Все не то… Приходят к нам, да… Сидят у нас и час, и два… А что мы? Что я? Говорю с ними, утешаю как могу… Но какое утешение… Какое?! Что говорить? Что делать? Как жить? Уж я и хожу вместе с ними к ребяткам… Да… “Аннушка… — просят. — Пойдем с нами… Пойдем…” И я соглашаюсь… Я с ними… Идем медленно… Под ручки идем… Поддерживаю их… Как могу разделяю с ними беду… Да… Беру на себя часть… Идем… Проходим воротца… Любочка спрашивает: “Как Васечка?” — “Служит…” — отвечаю, а сама еле дышу. “В штабе?” — спрашивает Аллочка. “Нет, — отвечаю. — В части… боевой…” — “В части?” — “Да, в части…” — “Как и Любочкин Леша…” — “Да-да, — вздыхает та. — Как и мой Леша…” — “Да, как и Лешенька, — повторяю. — В части… боевой…” И плачем! С мокрыми глазами идем! Кругом тихо… Так тихо, что просто… Ой-ой… Сердце разрывается… Любочка моя! Аллочка! Катюша! Ой-ой-ой…

Анна Геннадьевна судорожно вздохнула, собираясь с силами.

— Проходим церковь… Стены темные… Окна темные… Ни огонечка… Дверь на замке… Да… Замок тяжелый черный… Людей нет… Пусто… Пусто… Идем по тропиночке… Как сестрички… Сестрички и есть… Я и они… И вот идем… Да… В ногах слабость… В руках… Тропинка разбегается на узенькие тропочки… К каждой оградке подойти можно… Я надписи читаю… Хоть и трудно… Глаза не видят почти… “Как молодых здесь много! — говорю я подружкам своим. — Не хотят жить, не хотят! Как много молодых! А старики… живут…” И вот идем… Подходим к ребяткам… Лежат в ряд… свободно… и место еще есть… Да… Оградки хорошие… Вот папа помогал устанавливать… Да, Толя?

— Да, Аня…

— Да… Ну вот… Краси-и-ивые оградки, — слабо улыбнулась мать. — Со звездами… И памятники тоже… Да… Стоим, на ребяток смотрим… А что видим? Что?

— Аня…

— Слезы свои! Слезы!! Губы трясутся… Ой-ой…

— Аня…

— Все, все…

Казалось, мать успокоилась.

Но только Василий коснулся ее руки, она вздрогнула, привстала и с закрытыми глазами подалась вперед. Не медля ни секунды, к ней подскочили Анатолий Петрович и Оленька и, подхватив под руки, старались держать мать ровно, чтоб ни вправо, ни влево не заваливалась.

— К сыночку ближе… — прошептала Анна Геннадьевна. — Моему сыночку… Хорошо тебе? Хорошо? Скажи-и-и…

— С ним все хорошо, мамулечка… — ответила за брата Оленька. — С Васечкой все хорошо… Хорошо…

— Хорошо… — повторила мать, довольная этим известием. — А мамка все говорит… Все ходит… ходит по земельке… Хорошо тебе? Хорошо? — И она открыла покрасневшие, оцепеневшие глаза. — Как хорошо, — сказала она тихо и ласково. — Когда сыночек рядом… Хоть каждый день встречайся… Каждый день и ночь… Ничего не мешает…

— С ним все хорошо… — повторила Оленька. — Он доволен…

— Доволен…

— Папа, скажи ей!

— Аня…

— Все, все…

Немного помолчали.

— Мы должны быть твердыми! — сказала вдруг Анна Геннадьевна. — Твердыми! — задрожала она, добела сжав кулаки. — Потому что с этим… Э-тим, — повторила она с подчеркнутым ударением. — Мы ничего не можем поделать… Ничего! Все! Все… что нам… остается… это быть твердыми и мужественными… Должны поддерживать друг друга… Поддерживать! Дорогие мои… Васечка! Васечка!

Корнеев вздрогнул.

Он был точно в оцепенении и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Казалось, его кровь, преданная и послушная кровь, застаивалась в теле и чернела и только в сердце сохраняла еще и подвижность, и цвет.

— Что же ты ничего не кушаешь? — спросила мать более спокойно и как будто рассеянно. — Кушай! Пей! Кушай, сыночек! Остывает ведь…

— Я… я кушаю, пью… Мне хорошо… Спасибо…

— Хорошо… — повторила мать. — Вот квас… Наш Вася всегда квас любил, — сказала она мужу и дочери, которые следили за ней глазами. — Всегда… всегда любил… С детства… — И она задумалась, вспомнив что-то важное из Васиной жизни. — Да, любил…

— Квас так квас! — кивнул старший лейтенант.

— Ты сказал, что Антбюхов — что? — спросила Анна Геннадьевна через секунду.

— Антюхбов! — поправил Василий. — Из моего взвода.

— И что с ним? Тоже… — И мать тяжело вздохнула: — Бедные…

— Нет. Другое.

— Другое? А что?

— Случай веселый…

— Ну хорошо… Пусть веселый! Веселый так веселый! Правда? Веселый! Ну хорошо… Гм… Рассказывай, мы слушаем… Да? Да! Мы слушаем… Давно не слышали, как ты рассказываешь… Веселишь нас… Да… Повесели нас!

— В общем…

Василий кашлянул.

Казалось, стоит заговорить, и слова рассыпятся перед ним в тот же миг. Живой рассказ, всегда легко, без трудностей дававшийся, теперь обязательно выйдет бессвязным и неинтересным. Смешное окажется грустным и даже бестолковым. Словом…

— Мы слушаем, — повторила Анна Геннадьевна.

— Да, — торопил отец. — Не молчи…

— Да, да… Я… В общем… Эм-м… Заступил я, значит, дежурным по батальону… С развода сразу в роту, потом на ужин… эм-м… строем, да… и опять в роту… Все по плану… Жаловаться, как говорится, не на что… Не на что… Хм… Значит, все по плану… Все тихо… Дежурные в дежурках, дневальные на тумбочках… В общем… И вот… Где-то в полвторого ночи или в третьем часу выхожу я с проверкой… И что вижу? Что?! На тумбочке никого нет! Никого! Заходи и бери что хочешь! Выноси весь личный состав на кроватях, эм-м… койках этих… и в придачу автомат за автоматом из оружейной комнаты!

— Ой, опасно… — вздохнула Анна Геннадьевна, качая головой. — Ой, опасно… Разве это весело, Васечка? Разве весело? Смешно?

— Да это…

На мгновение Василий потерял нить рассказа.

— Никого нет на тумбочке… — повторил он. — Пусто! Пусто в помещении! Где, спрашивается, дежурный по роте? Где подчиненные? Где служивый народ? Где воины? А? За-гад-ка-а… И что же мы предпринимаем? М-м? Главное, не дергаться! — И Василий подмигнул присутствующим. — Вот что важно! Спокойненько так проходим в бытовую комнату… И что видим? Что?! Спит дневальный самым сладким сном! Спит! И где бы вы думали?! Ха! На гладильной доске! Вот так номер! И как не сваливаются на пол — непонятно! Сладко спят и в то же время… эм-м… чутко! В общем… Что в данной ситуации предпринимаем? А по-разному! За время службы-то… По-разному, да… В общем… Кхм…

— Да, это весело… — сказала мать.

— Весело, — подтвердил отец.

— И спать ни чуточки не хочется… — зевнула сестра.

— Потерпи, Оля! Что это такое?! — возмущенно взглянула на дочь Анна Геннадьевна. — Приехал брат… Давно не виделись… А ты… Я же не зеваю! Терплю! Вот и папа… И что дальше, Васечка? Дальше?

— Присаживаюсь, значит, на табуреточку, жду… Время-то есть, правильно? Время навалом! И вот слышу, как кто-то по взлетке идет… Не идет, а еле-еле шаркает… Так тяжело дается человеку ходьба… Можно подумать, сейчас на брюхо ляжет и поползет… В общем… Нечленораздельные звуки доносятся! Антюхов! Антюхо-о-ов!! Что же ты всю службу завалил?! А? За вами как за детьми!

— За детьми… — повторила Анна Геннадьевна.

— Только дай слабину! Только дай! — повторил Анатолий Петрович.

— Да-да! — Лицо Василия просветлело. — “Что же ты, — говорю, — не руководишь?! С личным составом работу не проводишь! Антюхов! В чем дело?! Не исполняешь! Службу не несешь!” — “Да я…” — и пытается дневального разбудить. “Нет-нет… Антюхов… — останавливаю я его. — Погоди-ка… Пусть отдыхает… Человек устал… Видишь, как разморило… Бедный… Пусть спит… А ты давай-ка, родной… На тумбочку… И в шесть утра доложишь…” — “Есть!” — “Есть… Так точно… Разрешите войти… — передразниваю, злости нет никакой. — Не в этом дело, Антюхов! Ты должен… эм-м… Всегда оставаться пятиборцем! Ты же пятиборец?” — “Так точно…” — “Во-от… А ты… ты сейчас… Как ботан! Понял?” — “Понял!” — “Ладно… — И указываю ему на спящего: — Буди давай… кнехта…” — “Есть!” — “Антюхов!” — “Ты понял?” — “Так точно!” — “Как уголок держать!”

— Уголок? — переспросила Анна Геннадьевна. — Это как, Васечка?

— А очень просто!

Обрадовавшись, Василий вышел из-за стола. Снял китель и, закатав рукава, поставил на середину комнаты свободное кресло.

— Внимательно смотрим! — Уперся ладонями в подлокотники. — Считайте! Оля, считай!

— Вслух?

— Да!

— Один…

— Эй-эй! Не спеши, сестренка! Сначала вот что… — Василий перенес вес тела на руки и, подтянув ноги к животу, медленно вытянул их, удерживая носок к носку. — Давай!

Оля принялась считать, но, дойдя до одиннадцати, проморгала секунду, сбилась. Подключилась Анна Геннадьевна:

— Оди-и-иннадцать…

— Уже было! — заявила Оленька.

— Уже было?! А сколько тогда?

— Пятнадцать!

— Да? Какой молодец наш Вася! Столько держать! Какая нужна сила, да?

— Девятнадцать…

— Значит, сейчас… Двадцать один… Двадцать один? Сколько, Толя? Двадцать один?

— Двадцать один.

— Значит, двадцать два-а-а… Двадцать три-и-и…

— Двадцать девять уже! — заметила Оля.

— Двадцать де-е-евять?! Не может быть! Толя, ты слышишь? Двадцать девять уже! Какой молодец наш Вася! Какой молодец! Значит, три-идцать…

— Тридцать три!

— Тридцать три?! Ты что-то путаешь, Оля. Только что было… вот… сколько, Толя? Примерно…

Василий выдохнул.

Опустился было в кресло, но тут же поднялся на ноги:

— Вот таким образом!

Упражнение освежило старшего лейтенанта. Его молодое лицо зарделось румянцем. Казалось, ни одно мышечное сплетение, ни один сосуд в его теле не остались незадействованными.

— Молодец, сынок… — похвалила Василия мать, с улыбкой оглядываясь на мужа и дочь.

— Стараемся! А вот еще вспомнил… — Теперь Корнеев все видел ясно, и случаи, еще пять минут назад беспокойно крутившиеся перед глазами, выстроились в ряд, ожидая своей очереди. — Случай был…

— Ой, сынок… — вздохнула Анна Геннадьевна. — Поздно уже…

— Детское время! — попытался Василий пошутить. — У нас этих случаев — тьма! К примеру, на заряжании-разряжании оружия! Да-да! Каждый раз…

— И папа с работы, и я…

— Хорошо, хорошо! — согласился Василий, отступая. — Сдаюсь! На боковую — значит, на боковую!

— Поезд утром?

— Семь тридцать!

— Рано…

— Ничего! Не согнемся!

— Дай-то бог… Дай-то бог…

— Что ж… Спать?

— Да, спокойной ночи, сынок…

— Спокойной!

Постелили Василию в кухне.

На раскладушке.

— О-ох… — вздохнул он, коснувшись головой подушки. — Хорошо…

Получалось, он только и ждал этого момента и, если бы мог, поторопил бы и отца, и мать, и сестру. Растянуться всей своей громадиной и не двигаться больше — предел мечтаний! Одно ясно — ни руки, ни ноги он не поднимет! Это точно!

“Однако… — подумал старший лейтенант, с рассеянной улыбкой глядя в потолок. — Как она накрутила… Прямо иди и копай себе яму… и зарывай сам… и без возражений… Тогда… тогда всем будет спокойней… Все будут довольны… Вот наш Васечка… Да… Сорок дней… Давайте поплачем… Ой-ёй… Цветочки… Веночки… Телеграммка…”

Не смыкая глаз, Корнеев лежал долго.

Все прислушивался, как бьется сердце, и находил, что оно не в пример другим часам и минутам трудолюбиво, с необыкновенным тщанием, добросовестно раскачивает кровь от ушей до кончиков пальцев.

Пусть бы работало потише, позволив ему закрыть глаза хоть на час, чтобы поутру с новой силой возобновить старания.

Потише!

Ближе к полуночи Василий смежил веки. Дышал он ровно и тихо, пребывая, как могло показаться, в мире и блаженстве. Как и подобает спящему, ноги его были вытянуты; руки покоились вдоль тела. Никто и ничто не нарушало его покоя.

Но вот неожиданно открылась дверь.

Не зажигая света, чтобы не беспокоить дорогого гостя, удобно устроившегося под одеялом, Василия посетили отец, мать и сестра, черными тенями расположившись вокруг него.

“Что это они?!” — без недовольства и попыток привстать спросил себя старший лейтенант.

— Мы на минутку… — услышал он голос и решил, что с ним по-прежнему говорит мать. — Ты спишь?

Василий ответил не сразу:

— Нет… Не сплю…

— Хорошо… Мы на минутку…

— Да…

— Недолго…

— Да…

Немного помолчали.

“Ну что они?!” Глаза Василия слипались.

— Помню, — заговорила вдруг Анна Геннадьевна, — в день Васечкиного рождения солнышко светило ярко-ярко, тепло-тепло… Целые сутки ждали… Вот как вечером привезли меня… И ночь, и утро, и день ждали… А вечером наконец дождались… Дождались… — Голос был певуч и мягок. — Да… в половине восьмого появился… В муках, конечно, в муках… Тяжело… Да… И вот дождались… Дождались… Васечка? Сынок?

Василий не ответил.

— Ну все тогда… — вздохнула Анна Геннадьевна. — Целуйте брата и… сына…

Неожиданно все трое придвинулись к Василию и по очереди поцеловали его в лоб, прижимаясь губами так сильно, что вдавливали голову старшего лейтенанта в подушку. Это было тем более неожиданно, что прежде никому на ум не приходили подобные церемонии.

Молча, с холодеющим сердцем Василий принял поцелуи. Но когда на его лоб легла рука, вздрогнул и невольно подался вперед, навстречу этой руке, не сводя с нее глаз.

— Ну все… Не будем Васечке мешать… Пусть отдыхает… Вася? Спишь?

— Он спит, мамулечка…

— Да, пусть отдыхает… Ну все… Все…

И дверь тихо закрылась.

Теперь-то Василий мог насладиться сном по праву, не отвлекаясь на размышления и никому не нужное ночное бодрствование.

Ему приснился…

Приснился черный бесконечный строй, который каждую новую секунду пополнялся сбегавшимися отовсюду военнослужащими. Они то и дело пропадали на бегу и будто рассеивались, но уже в следующее мгновение появлялись опять в своем ряду и охотно, как-то по-детски радуясь, откликались.

— Корнеев! — зачитывал список старший офицер. Он был заметен главным образом благодаря своему громадному росту. — Корнеев!

— Я! — отозвался Василий, удивляясь, что находится в строю, а не перед ним, как полагал секунду назад.

— Ваше предписание! Где оно?

— Должно быть, товарищ полковник… — замялся старший лейтенант. — Должно…

— Должно — не значит есть!

— Товарищ полковник…

— А личное дело ваше? Непонятно! Прибывшие дела все находятся у меня, а вашего дела… Корнеев!

— Я!

— Вашего дела я не вижу!

— Товарищ полковник…

— Вашего личного дела у меня нет! Где оно?! Все есть, кроме вашего! Вот… Коржов! Подгорный! Антюхов! — Был слышен шелест страниц толстого журнала полковника. — Ермолаев!.. Ермолаев!

— Я! — услышал Василий голос за своей спиной.

— Ставлю в пример! Молодец! Молодец, Алексей!

— Служу Отечеству!

— В пример! А вот Корнеев… Корнеев!

— Я!

— Семь шагов вперед!

— Есть!! — И Василий прошел строевым шагом, развернулся через левое плечо и замер, вскинув подбородок.

— Значит, Корнеев… С вами мы будем разбираться… А пока… Пока… Ждите… Вас вызовут… Все ясно?

— Так точно!! — Василий взял под козырек и отошел к крыльцу казармы.

— Батальо-о-о-он!! — меж тем громыхнул полковник. — Смир-р-рно!! Слушай мою команду! Батальо-о-о-он… Нале-е-е… во!! Повзводно! Шаго-о-ом… марш!!

Шеренги двинулись, сохраняя равнение.

— Корнеев… Васечка… — вдруг услышал старший лейтенант. — Корнеев…

— Кто это?! Кто зовет меня?!

— Корнеев…

— Кто?! Кто это?!

— Он здесь… Наш Васечка…

— Совсем молоденький…

— Ой, мои подруженьки…

Голоса сменились тихим, неторопливым шепотом, доносящимся откуда-то сверху. Точно кто-то стоял над ним и ласково говорил с ним, утешая и его, и себя.

Но вскоре и этот шепот начал слабеть, оставлять Василия, сменяясь тишиной, предлагавшей — возможно ли такое?! — безропотно смириться со своим положением и насладиться им.

— Кт… Кхм… — Василий попытался возразить, крикнуть, но язык словно присох к нёбу.

— Наш Васечка…

Корнеев изогнулся, забил руками:

— Как жалко… Жалко…

Что-то тяжелое навалилось на него, затрудняя дыхание.

Два-три коротких вздоха — и Василий замер.

— Васечка…

Он вытянул перед собой дрожащие пальцы и… открыл глаза.

Тот же потолок, те же стены.

За окном уже рассвело.

“Пора… Пора…” — подумал Василий и медленно поднялся на ноги, потому что не привык залеживаться в постели. Начал собираться и собрался, как всегда, быстро.

Уже через десять минут он смотрел на отражающегося в зеркале офицера и находил, что форма на нем сидит плотно по фигуре. Правда, воротничок облегал шею на удивление свободно… Ну да ничего! Затянуть галстучек потуже — и в дорогу!

“Будить никого не буду… — подумал Василий, задержавшись с дорожной сумкой у двери. — Не буду…” И вышел.

Через полчаса он был на вокзале. Выйдя на перрон, Василий увидел в отдалении силуэт офицера. Тот стоял с чемоданом в руках и казался только что прибывшим.

“А я еду из дома…” — вздохнул Василий.

В вагоне пассажиров было мало. По одному, по двое они молча сидели напротив окон. Некоторое оживление вносила женщина с маленьким сыном на коленях. Ребенок жадно пил молочную смесь, вцепившись в бутылочку крепкими толстенькими пальчиками. Женщина то и дело наклонялась к сыну и без недовольства или нетерпения утирала платочком его подбородок.

— Товарищ капитан… Извините… Товарищ капитан! — обратилась женщина к Василию, занявшему боковое место. — Вы не могли бы нам помочь… — И ее взгляд скользнул к верхним полкам, где были свернуты матрасы. — Нужно Санечку укладывать…

— Конечно! — встрепенулся Василий, не сразу сообразив, что обращаются к нему. — Конечно!

— Ой! — спохватилась женщина, когда Василий подошел ближе. — Вы же… старший лейтенант! А я… Ну, будете капитаном! Будете!

Василий замер.

— Буду! — сказал он и, преодолевая волнение, повторил: — Буду!! Полгода, год… Никаких вопросов!!

 

ВИКТОРИЯ

Было ясное летнее субботнее утро. Эдуард Троепольский, предприниматель средней руки, ожидал со спокойным сердцем в коридоре фирмы “Русские газоны” назначенного часа. Он заметил, что потолок и стены окрашены в спокойный бежевый тон, и согласился с мыслью о замечательном утре, несмотря на странную спешку представителя фирмы — фирмы состоятельной, судя по диковинному трехцветному фасаду здания и дорогим автомобилям неизвестных марок на черной полосе стоянки.

Никогда прежде Троепольскому не приходилось обращаться в подобные организации и уж тем более писать заявку на скашивание травы каким-то “совершенным методом газонокошения”. Однако он понимал, что выращивание газона есть дело кропотливое и хлопотное, поэтому разумней будет начать с осмысленной, выверенной тактики профессионалов, нежели браться самому, полагаясь на почву, погоду и выгодный случай. Но как сберечь тишину и покой, нелишние теперь и в его семье? К счастью, обожаемая жена Троепольского находилась в положении, утаивая по доброй воле именной месяц наследника.

Так или иначе, но предприниматель был обрадован и от чистого сердца желал своему первенцу земного благополучия. Он потянулся в кресле и скрестил на затылке пальцы, радуясь на вздохе размеренному течению дней. Именно в семье, считал Троепольский, будущее человека, в одиночестве способного лишь на слабую имитацию с обязательными прегрешениями и уловками.

Эдуард взглянул на часы, но не успел разглядеть и минутной стрелки, как из двери, казавшейся до сих пор гладкой бежевой стеной, вышел застенчиво улыбающийся человек в скромном черном костюмчике.

Незагоревшее и тонкое лицо его, еле заметно подкрашенное кровью под кожей, было белее снега. Возможно, допустил предприниматель, пожимая протянутую некрепкую кисть, они как-то наслышаны обо мне, о моих достижениях и перспективах и теперь вот хотят навести мосты, изобразив все в лучшем виде. Как будто в груди каждого из них бьется сердце доброе, бескорыстное.

— Прошу вас, — проговорил представитель, склонив голову чуть набок, и широким жестом руки предложил обозреть кабинет.

Насыщаясь ароматом уютного и простого убранства, Троепольский присел в мягкое кресло, с благодарностью принимая сигару. Все формальности были улажены задолго до его прихода. Минут десять-пятнадцать потребуется для визита. Попутно приятно будет в новом человеке обрести друга, которому не чужда семейственность, ценность продления рода, способность выделить самого себя из толпы уже после смерти на долгие годы.

На свободном от бумаг столе представителя стояла в светло-коричневой резной рамочке фотография жены и детей. Настолько качественная, что Эдуард без труда разглядел ресницы малышей.

— Ваша? — с легким кивком поинтересовался Троепольский.

Пройдет некоторое время, и он сам сможет с первым встречным легко заговорить о своей семье и без лишних уговоров и допытываний проговорить до рассвета.

Представитель улыбнулся.

Как понял Эдуард, тому было очень приятно любое упоминание о близких. На вид человеку было около сорока. Ослабленный кабинетной работой, он едва ли когда отважится бороться на руках с грузчиком, плотником или автомехаником. Не говоря уже о каменщике, чей страшный окрик из-под темной арки строящегося дома напугает до смерти.

Сейчас же будет достаточно любезной учтивости интеллигентных людей, чтобы претендовать на доброе слово при случайной встрече.

— Да, — ответил представитель.

Он вдруг оказался у левого плеча Троепольского и с дьявольской медлительностью выщелкнул из зажигалки яркий огонек, затрепетавший под выдохом предпринимателя и через секунду оттаявший в его глазах желтым теплом.

— Вот уже одиннадцать лет, — сказал он, — я люблю и жену, и ребяток, всех без исключения. Правда, с первенцем пришлось повозиться, знаете ли. С его появлением на свет. Я был свидетелем этого долгожданного момента. Так вышло… Не колеблясь я следовал велению сердца, будь то женитьба или переходящая на бег ходьба, — и ни разу, ни разу, повторяю, не пожалел об этом! Ни разу!! Разве что… — он замер, глядя на поблекшую краску в затемненном углу кабинета. — …разве что…

Только боль обожженного пальца позволила представителю очнуться. Он молча тряхнул рукой и поприжал подушечку большого пальца указательным.

Троепольский приказал себе улыбнуться с сожалением и участием, подумав в то же время, что горячая искра могла запросто облизать его щеку, вздумай представитель шутки ради дернуть рукой.

“Но зачем?! — недоуменно подумал предприниматель. — Я же не сделал ему ничего дурного…”

— Теперь уже все в прошлом, — вздохнул представитель. — Иногда, правда, — сказал он, многозначительно моргнув, — я сдаюсь в плен настроению и вспоминаю разное. Внимательно рассматриваю, по-новому, точно это фотографии из покрытого пылью семейного альбома, тереблю пальцами. В своем стремлении отыскать нечто важное вдруг натыкаюсь на совсем уж к теме не относящееся, несущественное, часто доводящее до смеха. К примеру, во что был одет немолодой фотограф или кто в тот день сказался тяжело больным и не встал с постели назло другим, искренне порадовавшимся фотовспышке.

— Как это верно, — согласился Троепольский.

Представитель кивнул и наконец уселся в свое удобное мягкое кресло, с удовольствием, но незаметно почесав правое колено. Поразмыслив, он убрал в стол фотографию. Не потому ли, что всегда казалось непристойным тыкать в глаза каждому своим мирским благополучием.

В руках представителя появилась пепельница, и он постарался установить ее симметрично углам стола.

“Прошло уже пять минут”, — заметил про себя Эдуард, фантазируя, как его жена, простоволосая, стоит у распахнутого окна, всматриваясь в чудесный летний день. Легкий ветерок приятно холодит ее молодое тело, по-отечески обдувая гладкий бугорок живота. Казалось, только вчера они задумали ребенка, легко, непринужденно, играючи, окруженные огнем тысячи свечей и соленым запахом выдуманного моря, а уж радость существования рядом с ней сменилась какой-то уставшей печалью ожидания.

Особенно сильно Троепольский ощущал подобное по дороге в загородный дом во время дождя, когда мокрый асфальт казался глубокой, наспех прорытой траншеей. Кроме того, в своих снах Эдуард видел незнакомых безликих женщин, молча срывающихся в глухой лестничный пролет.

“Их ноги белее снега!” — замечал он. Избегая солнца, женщины стерегут свою бледность. Поэтому ли молоды?

— Наш сотрудник, — пояснил представитель, обращаясь к делу, — явится к вам сегодня вечером. Дабы, не тревожа вас, за ночь осмотреть рекомендуемый к покосу участок. Ему нужно приготовиться, рассчитать силы. Вы даже не заметите, как он приступит к работе и вмиг закончит ее. Сотрудник ни к чему, кроме травы, не прикоснется. Его долг состоит в труде покорном, жизни незаметной и тихой, привычной для человека плохого достатка. Он справится. О финале работ вы догадаетесь интуитивно. Они начнутся немногим раньше восхода солнца. Сотрудник управится за час. Поймите, вы платите не столько за наш труд, сколько за свой покой. А он, надо сказать, в наше время дорогого стоит.

— Да, да, — согласился Эдуард, кончиками пальцев коснувшись края стола. — Но как же, как же постричь газон бесшумно?

— Все до боли просто! — в тон ему ответил представитель. — Но не в моих правилах разглашать профессиональные ухищрения.

— Я понимаю, — вежливо улыбнулся Троепольский. — Но как клиент…

— Послушайте! — повысил голос представитель и перегнулся через стол к самым бровям Эдуарда. — Какой бы ни была пытка, вы никогда не разгласите секреты своего обогащения! Так почему же я в несколько приватной обстановке должен пренебрегать как клятвой сотрудника, так и его благопристойной жизнью? Я был настроен поговорить о пустяках, лишь несколькими словами обрисовать детали дела. Беспокоился, как бы случайной фразой не лишить вас душевного равновесия. Вы должны были покорно меня выслушать и без лишних слов удалиться. Но вам, видите ли, но вам вздумалось покопаться в чужих делах! Так?

— Да я…— замялся Троепольский, удивляясь повороту дела.

— Ладно! — отрезал представитель, достав из стола бумаги. — Распишитесь на трех из них. Одна достанется сотруднику. Это единственная возможность для него отчитаться.

Троепольский кивнул и сделал все как нужно. От внезапной смены настроя мероприятия стало не по себе.

Пробираясь затем сквозь плотную толпу беспокойных граждан, Эдуард попытался представить, что стало бы с Викторией, ненароком ощупай она его ледяные пальцы. Что бы она сказала? Чем отвлекся бы он? Счастьем их совместной жизни? Парящими в безвоздушном пространстве голубых обоев слониками на стенах комнаты карапуза?

“Вот смотри! — скажет она, натужно улыбаясь. — Здесь наш милый мальчик… будет… жить…”

— Пусти меня! Не то ударю! — крикнул Троепольский какому-то дрожащему старикашке, который у выхода придвинулся особенно близко.

На свежем воздухе немного закружилась голова, и предприниматель постоял с секунду с закрытыми глазами. Сдвинувшись с места, он чуть не налетел на кружащуюся в корявом вальсе девчушку лет девяти, с туго стянутыми в хвостик рыжими волосами. От неожиданности она пригнулась к земле, зажмурив глаза. Но лицо ее вновь просветлело, как только прохожий быстро отошел к автомобилю.

Унылый город вскоре оставил Эдуарда в покое. Одинокая дорога казалась предназначенной ему одному. На обгон никто не шел. Ветер был по-летнему теплый, с порывами. Казалось бы, нечего желать. Но где-то за километр до загородного дома склонилась над ним тень неуместного беспокойства.

“Прочь! Прочь!” — отмахнулся предприниматель, и на этот раз тень с поклоном отступила, кивнув на показавшуюся из-за высоких сосен красную черепичную крышу.

Виктории не было видно в окне, но Троепольский уверил себя, что она как никогда мучается ожиданием встречи с ним. Думает о нем, предугадывая каждый шаг.

Вот он подъехал к воротам, притормозил, вышел из автомобиля, расправляя сведенные за время пути плечи.

Открыл ключами калитку, распахнул ворота. Вернулся в салон и заехал во двор. Затем вышел снова, ступая тяжело и уверенно по спрессованному в плитки камню, будто хотел нащупать почву необыкновенно рыхлую, пригодную для быстрого рытья канавы или колодца.

Жену он застал читающей в кресле одной из комнат первого этажа.

Окруженная лунным светом торшера, она показалась предпринимателю невыгодно располневшей. Виктория подняла на него пустые глаза, но ничего не сказала. Лишь помедлив, слабо улыбнулась.

— Чудесный день, дорогая! — воскликнул Троепольский, задержавшись в проеме двери. Он не решился подойти к жене и поцеловать в шею у самого горла.

“Приберегу для вечера”, — подумал он, а вслух сказал о ветре:

— Как рассвистелся! Того и гляди, — тут Эдуард быстро подошел к окну и выглянул за штору, — дождь грянет. А все казалось таким солнечным и… игривым. Господи! — уткнулся он лбом в прохладное стекло, неярко глядя впереди себя. — Я же люблю тебя, Вика! Всем сердцем! Всей душой! — И, не дождавшись реакции на сказанное, вдруг сказал не оборачиваясь: — Пойду наверх. Там…

Но не договорил.

Быстрей обычного вышел из комнаты и по-мальчишески легко взбежал на второй этаж. Забрел в одну из комнат и схватил с полки книгу в потрепанном коричневом переплете.

Немного покружившись на месте, как собака, он присел на диванчик и замер. Видеть слова нисколько не хотелось. Просто, совершая то же, что и Виктория, он как бы принимал участие в ее нелегком бремени. Он словно шел за спиной супруги, невидимый и до болезненного добрый, вытянутыми вперед руками поддерживая ее живот, чувствуя, как в ладонях играют потоки новой, удивительной жизни. И оторваться невозможно, и след в след идти тяжело!

Но вот Троепольский ясно расслышал, как жена прошла на кухню, и приподнялся на локтях. Послышался щелчок. Это вода в электрическом чайнике вскипала без его ведома и наконец достигла верхней точки. А в сырую погоду кипяток будет только кстати. Очень хорошо.

Из окна комнаты Эдуарда был виден восхитительный холмик, лужайка и пруд. Своим безропотным безмолвием они могли тронуть любое черствое сердце. Чуть левее, у самого забора, притаился деревянный сарайчик с жестяной бордовой крышей. Троепольский невольно засмотрелся на знакомую линию горизонта над чернеющей полоской неблизкого леса. И простоял долго, пока не стемнело. Играя всполохами, разверзлось небо. Обрадованный сумеречными переливами непогоды, он не в силах был унять дрожь восторга и распахнул окно. В рванувшемся в дом холодном потоке охнул, засмеялся, схватившись пальцами за оконную раму. Погодя склонил голову к груди, задышав глубоко и с наслаждением.

“Сегодня, — подумал он, судорожно дыша, — погода преградит путь любому! Любому!”

Ни с того ни с сего вспомнился давно забытый вечер свадебного дня. Тогда родственники жены заманили его в темную, душную комнату и окружили в полутьме кольцом. Молча стали прихватывать его за запястья и дышать в затылок. Будто он замерзал в одной рубашечке и от холода был не в себе.

Кто-то несносный не преминул воспользоваться очевидной безнаказанностью, поспешив нашептать в ухо молодожену грозные, прямо-таки зловещие слова. Расслышать было невозможно — какие именно. Но Эдуард и не думал вступать в противоборство. Его грубость могли неправильно истолковать. А ведь он слыл порядочным человеком.

“Деточку нашу береги! Гостинцы и прочее… Коней попридержи! В пользовании, это самое, будь осторожен, скуп. Укоры принимай с наклоненной головой. Себя всячески обуздывай…”

— В доме стало холодно! — донесся до него недовольный голос жены, когда он уже успел отряхнуться от капель и поставить книгу на место. — Как я поняла, ты открывал окно!

Даже беременная, Виктория могла передвигаться бесшумно. Точно привидение, она кралась всякий раз с нечеловеческим спокойствием, надменностью и вряд ли присущей ей аристократической ленью в самых простых движениях.

— Да, — ответил Эдуард, высматривая на полке книгу в твердом переплете. — Я хотел полюбоваться исхлестанной дождем поверхностью пру-ди-ка…

— Но сейчас же темно! Как ты мог хоть всплеск рассмотреть? У нас даже ночного фонаря нет.

— Нету-у, — согласился Троепольский, глянув на свои озябшие пальцы. — И что же? Теперь бежать неизвестно куда, покупать неизвестно у кого? Так, по-твоему?!

— Нет, милый.

Она медленно прошла в ванную и закрыла за собой дверь.

“Ладно, — подумал предприниматель, повернувшись к окну. — Пусть так. А я пройдусь. Одним словом, поживу для себя”.

Прогулки перед сном давно стали приятным ритуалом. Покой и тишина засыпающей природы радовали его поздними летними вечерами. Даже в ненастье. Но в этот час дождь только накрапывал, а фонарь над крыльцом разгорелся ярче, беспокоясь, как бы человек не подвернул ногу.

Кругом было тихо. Лишь вдалеке за каким-то девятым забором лаяла испуганная шорохом собака. Заложив руки за спину, Троепольский прохаживался у пруда, улыбаясь всплескам на поверхности воды. Вдруг неясный звук, донесшийся из сарая, привлек его внимание. Осторожно пройдя по сумеречной траве, Эдуард приблизился к сараю. От деревянной двери с плетеной железной сеткой его отделяло несколько быстрых шагов. Подумав немного о странности случая, он заглянул внутрь и заметил в неясном отблеске керосиновой лампы силуэт незнакомого человека. Но тот не прятался, а сидел согнувшись, увлеченный поздним ужином.

Эдуард не хотел понапрасну беспокоить человека, но подумал в то же время о странной манере организации вести дела.

— Вы сотрудник? — неуверенно и с некоторой опаской спросил Троепольский.

— Он самый, — кивнул человек, не отрываясь от трапезы.

Немного помолчали.

— Я вам мешаю? — не зная, о чем еще заговорить, спросил Эдуард.

— Отчего же? Смотрите себе.

— Спасибо. То есть… я хотел сказать…

Немного помолчали.

— Вы хотели лужайку осмотреть, — вспомнил Эдуард.

— Готово уже! — смело ответствовал сотрудник.

— В самом деле? Так быстро!

— Мы привыкшие. Кому канитель нужна?

— Прекрасно!

— Правда, под уклон траву ровнять…

— Да, — улыбнулся Эдуард в полумраке. — Там холмик.

— Во-во! Ар-хи-тек-ту-у-у-ра… — многозначительно протянул сотрудник, бряцнув ложкой о стекло. — Вареной картошечки хотите? — спросил он, заглядывая внутрь банки.

“Смотри-ка, — подумал Троепольский, — мужик, а как просто со мной…”

— Нет, спасибо, — ответил он, коснувшись пальцами холодной змейки замка на куртке. — Я сыт.

— Дело ваше! — беззастенчиво и громко проговорил сотрудник. И словно дождавшись важного для себя решения, он спокойно отставил в сторону банку, поднял с земли термосок и, свинтив крышку, налил себе чай, начал сладко дуть, уже не предлагая.

Втянув воздух носом, Троепольский понял, что чай-то с шиповником.

— Может, вам здесь неудобно? — спросил он, напомнив о себе, и сотрудник удивленно посмотрел в его сторону.

— Не-не! — запротестовал он, подавляя смех. — Нам предписано — и точка! К стеснениям мы привыкшие. Зато уж после работы на полную!

— Понятно… — уяснил Эдуард, стыдясь своей назойливости.

Похоже, человека тяготило его присутствие. И все же, дабы оградить самого себя от неуместных терзаний, Эдуард поинтересовался, не хочется ли ему осмотреть дом. Снаружи как — известно. А вот внутри…

— Что ж… — прихлопнул тот себя по коленям, соглашаясь с неизбежным. — Экскурсия так экскурсия!

Поднялся и прошел так быстро, что Троепольский едва успел отступить в сторону.

Сотрудник был широк в плечах, с крепким затылком. Поспевая за ним, Эдуард догадался, что тот особенно гордится доставшимся от тяжелого физического труда призом.

— Не оступитесь! — предостерег он. — Там ступени.

— А мы ловкие! — подчеркнул человек, и хозяин улыбнулся своим тайным предположениям. В ярком свете дома он разглядел лицо мужчины. Лет на пятнадцать тот был старше, держался спокойно и уверенно.

— Дом хороший, — повторял он. — Ничего не скажешь. Дом хороший.

Было приятно видеть ему в метре от себя кресла, ковры, уютные торшеры, группы бабочек и лилий на зеленоватом шелку, отливающий белым светом кафель. Разберешь не сразу, куда можно присесть. На счастье, Троепольский весело позвал его из кухни.

Но вдруг появилась Виктория.

— Кто вы?! — крикнула она сверху, пальцами вцепившись в перила, и сотрудник вздрогнул, невольно отошел к стене, но глаз не прятал.

— А, дорогая… — поспешил Троепольский, ободряюще хлопнув человека по плечу.

— Кто это, Эдуард? — указала она пальцем. — Бродяга! Нищий! Ты подобрал на улице нищего?!

— Нет-нет! Что ты?! Это… это… — замялся Троепольский, стараясь выдавить из себя улыбку. — Помнишь, я говорил тебе месяц назад, что неплохо было бы… Когда мы пили чай на террасе… Помнишь?

— Нет, Эдуард! — взмахнула она книжкой, таившейся в другой руке. — Ты ничего мне не говорил! Как всегда!

— Да-да… — тихо произнес Троепольский, опустив глаза. — С памятью что-то… Ладно… Так или иначе… Пойдемте! — не оборачиваясь, позвал он сотрудника. — Я не показал вам кухни…

Он прошел в кухню, но на полушаге обернулся: мужчины и след простыл. Ничего не понимая, прислушался. Но… тишина. Никогда еще она не была так тягостна и печальна.

“Одиночество само идет ко мне”, — с горечью подумал Эдуард, выбегая под дождь. Вдогонку ему ударила молния и прогремел гром. Он успел несколькими огромными прыжками пролететь по дорожке, прежде чем сотрудник окликнул его с крыльца.

— А, вы здесь… — оглянулся Эдуард. Врожденные вежливость и интеллигентность заговорили в нем, заставляя изменить убогое течение вечера. — Я думал, вы к себе ушли…

Немного помолчали.

— Понимаете, — проговорил Троепольский. — Виктория очень любит, эм-м… чтение… Чтение ей слаще воздуха… Представляете! — выкрикнул он, заглушая шум ветра. — Затворничество, ее нелюдимость и необщительность я объясняю лишь… лишь непогодой! Да-да! Непогодой!

На миг его мокрое от дождевых капель лицо, обращенное к распухшему черному небу, просветлело.

— Во время дождя на нее находит. Вы не представляете, — вздохнул он, подходя ближе, — как дождь может навредить! Все подъездные дороги размыты. Болото точь-в-точь! Кажется, глина сама заползает на тебя, подбирается медленно к самому горлу! Э-эх! Но вот завтра, — поднялся он на первую ступеньку, заметив папироску меж пальцев человека и облачко быстро развеивающегося дыма. — Завтра мы не узнаем Виктории! Когда взойдет солнце! Это будет внимательная жена, бескорыстная мать. Добрая, бесконечно добрая женщина. Другая…

— Ты не горюй, — сказал сотрудник, не глядя на предпринимателя. Глаза его были устремлены прямо в небо, поверх неспокойных деревьев на участке. — Я вон четверых на ножки поставил! И что ты думаешь? Каждый раз в меде купался?! Да ни в жизнь!

— Я понимаю… — прошептал Эдуард, когда собеседник отошел по тропинке шагов на двадцать и уже из поглотившей его темноты крикнул:

— Ты не горюй!

“Легко ему говорить, — подумал Троепольский. — Когда все трудности позади. Все устоялось и известно давно. Счастливый человек!”

В доме он озяб еще больше. Побродил из комнаты в комнату, не зажигая большого света, прошел на кухню, включил телевизор, выключил, немного посидел в тишине, потом принял душ — и стало легче.

“А ведь она даже не спросит, каково мне спать в кабинете на диванчике! Единственно, на какую щедрость могу рассчитывать, так это спать на полу у ее кровати и каждый час склоняться над ней со свечой в руке… Если это так тяжело для тебя, скажет она, вдруг открыв оцепенелые глаза, то представь, в какую копеечку влетит мне эта борьба!”

Троепольский заглянул в спальню. Как и в прежние дни, Виктория спала на спине, далеко запрокинув голову на подушках. Затаив дыхание, он в полумраке присмотрелся к силуэту любимой внимательней. Будет ли ночь действительно спокойной?

Затем прошел в кабинет, где отдыхал час назад, и присел на диванчик. Немного погодя прикрыл веки, задышал глубоко и тихо. Уже чуть позже, с удивлением разлепив глаза, Эдуард обнаружил в своих руках семейный альбом. Бережно начал листать, поддевая мизинцем картонные страницы. Вспоминал, разговаривал полушепотом…

Когда всюду стоял шум, глухой, тяжелый, сильный, жена и муж спали порознь в своих постелях. Сквозь щель неплотно прикрытого окна слабо дул ветер, и пламя ночника колебалось, и по стенам дома бесшумно ползали тени — целый мир бесформенных, полупрозрачных дрожащих пятен, и в густых потемках предметы теряли свои контуры.

Дыхание супругов затихало, но, спохватываясь, продляло жизнь.

Во сне Троепольскому привиделась фотография, и поначалу не ясно было, кого на ней оставили. Потом вдруг началось движение, свойственное мерцанию очень старых кинематографических лент, и обнаружилась толпа всевозможных родственников, облаченных в черные плащи и шляпы. Овладевшее ими беспокойство выдавало присутствие кого-то постороннего, с жизнерадостным восклицанием отстаивавшего причастность к торжеству. Притязания человека тусклым людям были малоприятны, и они всячески старались оттеснить его в сторону. Куда-нибудь в кусты.

Но тот, для разнообразия воспринимая навязываемую борьбу игриво, вдруг обнаружил недюжинную силу и для слабых, коих было большинство, стал просто невыносим. В конце концов он остался один.

Зачесал гребешком на пробор волосы, пригладил ладонью и замер в каком-то величественном изумлении. В спешке одернул лацканы пиджака, но неожиданно фотоаппарат накренился вправо, и, негодуя, человек вскинул руки вверх.

Сделал стремительный шаг навстречу, но, непонятно по какой причине, продолжил движение не быстро, а как-то… расплывчато. На каждую третью секунду и вовсе неуловимо для глаза. Считался пропавшим в тумане, но опять появился, с неровной улыбкой придвинувшись к объективу особенно близко…

К утру видение поблекло, выцвело и исчезло. Взошло солнце, и его лучи окрасили дом в белое. Без особенных усилий Троепольский проснулся на вздохе.

“Нужно было настоять! — первое, о чем он подумал. — Настоять! А Викуше сказать, что не права! Не права, дорогуша! Проявить себя на глазах у постороннего. Топнуть ногой!”

Соскочив с дивана, Эдуард заглянул в спальню, но подойти к жене совсем близко не решился, дабы не разбудить неловким шагом или несдержанным дыханием.

“Она ничего не услышит и не заметит, — решил Троепольский. — А во второй половине дня выйдет прогуляться и всплеснет руками: └Когда успел? Когда успел?..””

Ополоснув лицо холодной водой, он в одном халате и тапочках вышел на воздух. Дул чудесный теплый ветерок. После нежданной бури он был особенно приятен.

Сотрудника не пришлось долго искать.

Он сидел у пруда на корточках, посмеиваясь всплеску малой рыбешки. Роба его насквозь промокла и выглядела очень соленой. Решив без помощи последнего разгадать секрет неслышного травокошения, Эдуард начал, не выдавая себя, осматриваться в поисках замысловатого предмета и вскорости наступил на что-то.

— Осторожно! — предостерег его сотрудник.

— Это у вас… — начал гадать Троепольский. — Это…

— Коса! — сдерживая смех, подсказал человек, вытянув из кармана штанов носовой платок.

— Ах да! — воскликнул предприниматель. — Коса — косить! Ну конечно! И вы здесь косили? — удивился Троепольский ровной траве.

— Сказали: чтоб тихо! А мы и рады постараться. А вы желали с оркестром?

— С оркестром? Зачем же с оркестром? И так неплохо. А знаете…

И он не к месту заговорил о погоде, ласточках и подобных вещах.

Сотрудник рассеянно слушал, отирая лезвие косы пучком травы. Потом, все так же кивая и хмыкая, осмотрел сохнувшие на кустах портянки, тряхнул ими, поддакнул: “Во как!” — и, довольный окончательным результатом, принялся разбирать косу. По всей видимости, он утратил всякий интерес к участку и его владельцу и только из-под бровей поглядывал на Эдуарда, продолжавшего говорить, говорить, говорить.

Но неожиданно, точно на замахе, Троепольский запнулся.

— Вы что-то сказали? — спросил он, неловко улыбнувшись. — Я не расслышал.

— Я, это… — проговорил человек, оторвавшись от занятия. — Я говорю, твоей-то месяца три осталось ждать?

Сердце Троепольского замерло, к горлу подкатил ком.

— Да, — прошептал он, и глаза его увлажнились. — По моим подсчетам, в сентябре…

 

НИКОГДА

Виталий Сергеевич никак не ожидал и не мог предвидеть, что недельной давности новость о страшном происшествии с женой и дочерью Панина посетит его снова. Стоило во время прогулки на улице постороннему ребенку неожиданно, пугая своих отца и мать, у магазина игрушек сорваться на крик, приседая и ладошечками упираясь в асфальт, и Виталий Сергеевич неосторожно представил, как так же или даже громче плакала маленькая девочка, не отходя ни на шаг от матери, хранящей молчание.

О самом Панине Виталий Сергеевич знал сравнительно немного. Но если в прошлую среду он и вовсе отмахнулся от известия, уделив ему внимание, равное отдаленному приятельству, то теперь, немного смущенный отсутствием интереса к случаю и видя себя ни много ни мало в рядах людей порядочных, вознамерился хоть издали посочувствовать беде. Так искренне и честно, как если бы то же самое случилось с ним самим.

Воспоминания Виталия Сергеевича о Панине ограничивались школьными годами в старших классах, редкими и в большинстве своем случайными встречами в течение нескольких лет после окончания школы и последующим затуханием каких бы то ни было сентиментальных мотивов.

Черты Панина, его приметы как взрослого человека не давались Виталию Сергеевичу совершенно. То он видит Панина стоящим у классной доски с мелом в руках, то идущим по коридору с тяжелым портфелем. Словом, оборванные на полуслове фразы, шепот, смех, то бег, то шаг — все запутывалось тотчас, как приходило. Да и возможно ли было сквозь безмолвную муть дотянуться до сердечного рукопожатия, когда настоящая жизнь Панина Виталию Сергеевичу не была известна? А слухи и домыслы едва ли пробел восполняли. К тому же при всем своем добром намерении Виталий Сергеевич мог ненароком выкопать из ниоткуда темного человека, недовольного ни встречей, ни самим воскрешением. И более всего неприятным было бы огорчение от напрасно затраченных сил.

Поэтому, отвлеченно и с приятной грустью, Виталий Сергеевич наметил отдаленную бесплотную фигуру Панина в пустом доме с высокими потолками, где нет ни мебели, ни гардероба, а только распахнутые настежь окна и рассеянная по углам паутина. Как там, в полутьме, Панин бродит из комнаты в комнату, ссутулившись и изредка прислоняясь к стенам, принимаясь за одно и то же дело по нескольку раз за день. Пишет письмо да все откладывает ручку или же стоит молча, оставаясь решительно в сквозняке. Неосязаемый, чуть ли не продуваемый ветром насквозь, прозрачней катящихся за окном облаков, Панин то и дело пропадает из виду и ускользает.

Но через мгновение появляется опять.

И вот уже за окном во дворе выглядывают качели на древесном суку, от ветерочка сдвинувшиеся с места. Их следовало бы подновить, подкрасить, выставить горизонт, да Панин, по всей видимости, и собирался выбрать день, чтобы вплести в веревки, точно в косы, разноцветные ленты. Васильковых, ромашковых цветов.

— И как же тяжко ему! — вздыхал за двоих Виталий Сергеевич. — А в глазах его… В глазах-то — мрак! Мрак беспросветный! Бескрайнее полюшко! Ох-ох! Точно повешенным быть! Повешенным на суку!

Примеривал на себя Виталий Сергеевич холод и муку, будто сам шел, не зная куда, спотыкаясь и распластываясь на земле. При таком горе оставалось мужественно держаться. Держаться во что бы то ни стало!

— Слава Богу! — обращал он к потолку покрасневшие глаза. — Боже мой, слава Богу! У меня все на месте: и жена дорогая, и доченька, будущий юрист! Лебедь и воробушек. Воробушек и лебедь.

И в радостном порыве, непроходящем безумии отцовства и положении мужа Виталий Сергеевич в безудержных мыслях своих вальсировал, выводя замысловатые кривые па. Это был просторный зал с осыпающимися с потолка конфетти. Для одного Виталия Сергеевича оркестр исполнял Штрауса.

То кланяясь, то заводя руку за спину и притопывая каблуком, Виталий Сергеевич очерчивал счастливый заградительный круг. На его щеки налетал румянец, лицо прояснялось и казалось лицом подростка. Так приятно ему было крутить мажор, наблюдать и слышать, как усиливается вдали от него ветер, как стонет и свистит высоко и протяжно, отзываясь легким звоном в стеклах. Как от его дуновения раскачиваются качели, сначала медленно и со скрипом, но затем с тем напором и силой, что прежде позволяло достигать высокой амплитуды. Набегая на дом так, словно кто-то торопится навстречу Панину и хочет, раскачавшись, запрыгнуть в окно, замирая в воздухе и после паузы срываясь вниз.

— Небось страшно! — гадал Виталий Сергеевич, не отступая. — Вот так вот сразу одному остаться! Постель сам стелешь и завтрак готовишь сам. Ни “доброго утра” тебе, ни “спокойной ночи”. Все в оцепенении!

Продлевая трогательно-нежное настроение, Виталий Сергеевич на цыпочках крался к комнате дочери и тихонько заглядывал…

Наташенька тихо сидела за письменным столом и читала книгу. То и дело она отрывалась от страниц и что-то отмечала на листке бумаги справа от себя. Страницы поднимались веером, и Виталию Сергеевичу не было видно, сокращения Наташенька пишет или полные предложения. Зато хорошо различались руки дочери. В свете настольной лампы они казались необыкновенно белыми и будто светились. В то время как лицо дочери, задействованное мыслью, выглядело невеселым и темным.

“Доченька моя…” — ласково и поцелуями дыша, повторял Виталий Сергеевич.

Он благодарил себя молодого за верность природе и долгу, за то, что теперь мог гордиться самим переходом к основательным и долговременным обязательствам, не стесняясь этого.

“Моя… — еще тише шептал он, забалтывая в слезах слова, открывая заново прожитые дни. — Помню, помню… Подхватил обеих на руки и несу. А Дашунь испугалась — поставь, поставь…”

Подчас имена жены и дочери сливались для Виталия Сергеевича в одно чудесное вышептывание. Достаточно было подумать о Дашеньке, переходя от кнопки лифта к дверце, без четкой стратегии и смысла, — чем занята и что говорит, — и медленно, освободившаяся или по-прежнему за занятием, проступала фигура Наташеньки в легком розовом платьице с намерением положить ломтик лимона в чай, потому что папа так любит.

— Спасибо, родная, — целовал Виталий Сергеевич доченьку в щеку, радуясь потому только, что она рядом.

“Так все и идет: легко и трудно, — загадывал самому себе Виталий Сергеевич загадки, торопливо поспевая за рабочим часом поутру или поднимаясь в лифте. — Одно чувство, — вздыхал он. — А как палитра”.

— А знаете… — обращался он ни с того ни с сего к пассажиру лифта, отчего тот вздрагивал и настораживался. — Знаете…

Но проходила секунда, и Виталий Сергеевич умолкал, словно одно произношение имен вслух могло нарушить и вспугнуть доброе и легкое.

— Да так, — вздыхал он, виновато улыбаясь. — Нашло вот… Нашло…

Порой Виталий Сергеевич ловил себя на мысли, что ему не обязательно день за днем распознавать голоса жены и дочери, а вполне достаточно было бы ощущать достигающие тела колебания воздуха, теплыми волнами свидетельствующего об его устном и письменном знании такой распрекрасной жизни. Без лишнего напряжения и суеты довольствоваться тенями в свете низкого солнца, отражениями в зеркалах и полированных дверцах, почерком в записочках — куда ушли и когда будут, — поворотом головы или ключа в замке… И вдобавок путаться оттого, что, надеясь застать обеих в пять пополудни, не заставать ни одной. Проходить по комнатам с запахом улицы на плечах, соображая, какую пользу можно извлечь из нечаянной свободы.

Какую пользу…

Придумывать дальше безотлагательное срочное дело, от которого все вокруг замедлит ход, станет меньше и тише, вытянется тонкой линией, надуется шаром, лопнет, зашипит. Лежать и думать, что дни проходят вяло, незаметно, лишенные пустой и необходимой мечтательности. Тосковать от бездействия и бездействием тяготиться, но потом в незнакомой глубине находить занятие и немедленно к нему обращаться.

И не тосковать больше.

А после, с трудом раскрывая словно навсегда слипшиеся веки, торжественно сообщать потолку: “Я сплю! А Панин не спит!”

С закрытыми глазами представлять, как было бы чудесно нагрянуть к товарищу, окликнуть с порога, ворваться, взбежать по лестнице в три прыжка. Без паузы начать делиться впечатлениями от дороги, жары и предстоящего троекратного усиления ветра.

Без лобзаний и особого смущения переходить от вопроса к вопросу, не ожидая ни ответов, ни подробностей. Краем глаза ловить выражение горечи в улыбке Панина, печальный, недоверчивый взгляд, набор знаков и преимуществ, которые выгодно отличат.

— Холодно у тебя здесь. Загробно как-то…

И, не обращая внимания на глухую жестикуляцию, перемещаться от стены к стене, оттеняя в выгодном свете собственные заботы, заслуги, доканывающую беличью круговерть, требования и обязанности, от которых никак не отвязаться.

— Несовершенство природы… — замечать философски. — Орангутанги и макаки…

С другой стороны, не так уж и дурно жить ради захвата объективных условий существования и для упрочения этих захватов прилагать максимум усилий, дабы в душе разливалось одно великолепное спокойствие, предтеча священного летаргического сна. Но потом спохватываться и, словно опомнившись, спрашивать:

— А твои-то как? — И слышать только, как в ушах нарастает и крепнет невозможный гул, не водопада и не бурной речки, а хора подавляемой и сдерживаемой гармонии.

— Знаю, знаю! — с восторгом опережать Панина.

Смотреть на часы, хлопать себя по лбу и сконфуженно сообщать, что осталось незавершенным одно важное дело.

Срываться с места и выбегать вон.

На улице крикнуть такси и велеть сделать радио громче. Напевать мотив и с приятным волнением думать о том, как, в сущности, легко и безопасно без чьей-либо указки и позволения водружать и сбрасывать с плеч хоть сто раз на дню призрачную ношу. В царственном изумлении откидываться на спину, отстраняться, глохнуть, не слышать ни улицы, ни радио, а улавливать только отдаленное шуршание бумаги по скатерти, скрип простых предложений с медленным наклоном шариковой ручки.

Видеть, как Панин, склоняясь к столу все ближе и ближе, выводит послание торопливыми буквами, будто стремящимися убежать от захлестывающего напряжения. Ненадолго он останавливается и замечает, что красивый орнаментальный почерк остался в прошлом. Сидит, уставившись перед собой или уткнувшись лицом в руки, и думает: “Отчего же письмо?” Ведь если в нем все оказывается строго предписанным, от прописных букв и тона обращения “Дорогие…”, то в телефонном разговоре на вопрос такой-то всегда можно вильнуть и ответить не так, как следовало бы в сложившейся ситуации. Обойти знание незнанием и этим ничего не нарушить. С другой стороны, что делать, когда правда оказывается единственным предлогом беспокойства?

Вот Панин набирает номер телефона. Не попадает пальцем в гнезда, промахивается, никак не может собраться и из предполагаемых цифр едва добирает половину. Вконец обессилев, он присаживается у телефона, и проходит не меньше часа, прежде чем он кладет трубку на рычаг.

“Бедный…” — Виталий Сергеевич открыл глаза.

Без видимой причины и цели он сполз с кровати и, не будя жены, поднялся на ноги. Не успел он пройти и трех шагов, как оказался в комнате дочери, у изголовья ее кровати.

Накрывшись с головой, Наташенька тонула в сновидении, и ее слабое дыхание едва прорывалось наружу. Отвернув край одеяла, Виталий Сергеевич обнаружил, что спит она беспокойно и затхло и что неровность эта отличается от нервного сна нагруженного знаниями ребенка. Как будто к настойчивой необходимости знать больше и лучше примешивались все возрастающее безмерное бедствие и огорчение, расстилающаяся черным крылом тревога.

Возможно, душное тепло и мешало дочери сосредоточиться на сновидении, где они с мамой и папой катаются на лодке или удобно располагаются к пикнику на зеленой лужайке.

Как Виталий Сергеевич с сачком в руках порхает и шуршит, охотясь за насекомыми, а дочка с мамой, следя за ним глазами, в один голос повторяют: “Да, такого товарища по играм трудно найти!”

— Доченька… — неслышно шепнул Виталий Сергеевич.

Приблизился, но поцеловать в лоб не решился, а только качнул напряженными пальцами воздух в сантиметре от волос Наташеньки, примял бугорок на одеяле, расправил борозду. В полумраке его чувства обострились. Показалось несправедливым, что разглядеть мамины губки и папин носик не удается, а заглядывает он точно в колодец и радуется своему же эху.

Но вот Наташенька вздохнула и повернулась на бок, и Виталий Сергеевич отпрянул, испугался, что разбудил, и готов был тут же раствориться в воздухе и вытечь в форточку, но, выдержав паузу, задержался. Подошел к письменному столу Наташеньки и с особенным трепетом начал угадывать очертания тетрадок и книг с закладочками. Уже остывших и освободившихся от теплого листания учебников, карандашей, линеек и циркулей.

Прихватив одну из книг, Виталий Сергеевич принялся изучать убогий переплет, прознавая Наташей вычитанную суть. Одновременно выглядывая во времени Наташеньку совсем маленькой, ее туфельки и платьица, зеркальца и гребешки, кукол с рыжими косичками и красными бантами, плюшевого зайца, медведя, жирафа, которых она кормит обедами с ложечки и после укладывает спать в кроватки. Смешные попытки Наташеньки подняться на ножки, когда она спешит сообщить, что у Миши и Заи время тихого часа. Когда с каждым новым шагом она становится взрослее, стройнее и выше и подходит к папе невестой в белом платье, для того чтобы он передал ее не жениху и не брачному союзу, а мгновению благословенного известия о ее рождении.

На секунду в глазах стало совсем горячо, и Виталий Сергеевич прикрыл их рукой. Все вокруг сузилось и померкло, а сам он будто начал спускаться в лифте вниз, отсчитывая площадки и думая о том, что хорошо бы перестать кататься.

Но вот он вздрогнул и убрал руки от лица.

Кто-то шел к Виталию Сергеевичу из глубины квартиры. Вероятно, Дарья, обеспокоенная его отсутствием, поднялась с кровати. И сейчас все легко объяснится.

— Посмотри-ка, мама! — проговорил Виталий Сергеевич, шевеля губами. — Посмотри-ка! Как прозрачно и сладко спит наша доченька! Посмотри-ка!

Виталий Сергеевич прислушался.

Но до него не донеслось ни звука.

Стало быть, он ошибся, приняв призрачное движение за реальное присутствие. Другое дело — днем. При свете солнца он никогда не ошибется.

— Что ж… — вздохнул Виталий Сергеевич, возвращая книгу на место. — Спокойной ночи…

В полумраке дышалось полнее и легче. Виталий Сергеевич вернулся в спальню и хотел уже было завернуться в одеяло, но остановился и для достоверности склонился над спящей супругой. Прислушался и с радостью уловил ровное и открытое дыхание. Заметил заползшие на ее лицо черные пряди и немедленно поправил волосы.

— Вот видишь, Панин, — указал Виталий Сергеевич, подтягивая одеяло к самому горлу. — Как у нас здесь тихо, покойно и благодарно. Вот видишь…

С этого момента представление Виталием Сергеевичем Панина стало бесцеремонней прежнего и не требующим никаких усилий. Если раньше в какие-то минуты Виталий Сергеевич терялся и толком не мог объяснить, зачем он затеял комедию, то теперь отказался от доискиваний и не сетовал больше.

По убеждению Виталия Сергеевича, дом Панина должен был приходить в запустение и медленно разрушаться со всеми пристройками, неприглядным видом дублируя настроение хозяина. Все вокруг зарастает сорной травой, а тенистые деревья, побитые ветром и погнувшиеся в одну сторону, имеют такой вид, будто они собираются убежать всей компанией, прихватив с собой качели, и только ждут удобного случая. Если Виталий Сергеевич и наведывался к Панину, то не в спешке, а почти что с инспекцией. И всякий раз так или иначе касался вопросов именно юриспруденции, подчеркивая свою дальновидность в выборе данного занятия для юной особы.

— Она молодец, — подчеркивал Виталий Сергеевич Наташенькино трудолюбие. — Устает до смерти!

Прощаясь, Виталий Сергеевич ссылался на занятость, но не уходил сразу, а стоял под окном и прислушивался к тихому плачу и словам Панина:

— Да, да. Они лежат там. Они лежат там не покрытые. Совсем одни. Но что же делать? Я ничего не могу сделать. Ничего! Да. Да! Я оставил их там! Одних! В темноте! В глубине! Не покрытых! Да! Да! Ничего не поправишь! Ничего!

Однажды Виталий Сергеевич ввалился с подарками в коробках, перевязанных красными и голубыми лентами. Начал прямо на полу распутывать банты, замечая с веселой осоловевшей улыбкой, что воздух у самого пола намного холодней. И в доказательство, но не в упрек и не в огорчение хозяину дома поводил ладонью туда-сюда, хватая ледяной поток. Но потом спохватился и, не отдергивая рук, сразу завязал по новой, поглядывая из-под бровей на товарища.

Уступая неярко выраженной воле гостя, Панин задернул лиловую занавеску и прикрыл окно, но вдруг остановился. Опустил руки и остался стоять с наклоненной головой, будто и в самом деле непозволительная спешка гостя была оскорбительной.

Виталий Сергеевич попытался оправдаться, в рассеянности указал на коробки, припоминая содержимое и докладывая, что в салоне игрушек выбор небогат. Один волчонок и остался, оскалившийся и вытянувшийся пулей для прыжка.

Виталий Сергеевич умолк, переводя дух, но затем прямо подскочил на месте от удовольствия видеть улыбку Панина и засмеялся сам. Замечая в то же время, что улыбка Панина оказалась несколько смазанной сумраком и очерченной неясно, появившейся только затем, чтобы в ту же секунду исчезнуть. Ловя момент, Виталий Сергеевич заговорил громче о воскресных прогулках на лодках и добром речном течении.

На это Панин ответил странным пугающим жестом вздернутой кверху руки, то ли предлагая обозреть потолок и стены, то ли отгоняя насекомое.

Продолжая веселить, Виталий Сергеевич во весь голос позвал жену и дочь Панина, чтобы вручить подарки лично в руки. Выглянул за дверь, позвал опять, но никого не услышал и с немым вопросом обратился к хозяину дома.

Но тот, не дожидаясь окончания представления, уже оказался на полпути к гостю, будто говоря: “Все это просто отлично, дружище. Но видишь ли, в чем вся штука…”

Панин двинулся навстречу и пошел медленно, так тяжело ступая, словно ноги его по щиколотки проваливались в сырую землю, замедляя и отсрочивая прибытие.

— А для жены твоей — платье! — без раздумий выпалил Виталий Сергеевич, отходя назад. — От всего сердца. И покрой, и цвет — все, на мой взгляд, более чем удачно. Еще туфли на низком каблуке, предполагающие максимум комфорта и минимум движения…

Первым к Виталию Сергеевичу приблизился холод, долгое время обхаживавший одного Панина. Но не налетел сразу, как следовало бы ожидать, а спокойно, по сантиметру крался к голове. И чем ближе оказывался сам Панин, тем все более двусмысленным представал его образ. Если его фигура, в пиджаке, кажущемся снятым с чужого плеча, очерчивалась достаточно ясно, то в лице знакомца разглядеть хоть какой-то признак его состояния не представлялось возможным.

Оттого ли, что не было в нем той страшной перемены, должной произойти со всяким, после которой в сердцах только и воскликнешь: “О Боже, мама! Что с ним стало!”

Исчезла безропотная вежливость и внимание к Виталию Сергеевичу, его шуткам, остротам и безапелляционным выводам, испарилось жадное желание земных пустяков и намерения держаться счастливого человека, чтобы впитал он в себя хоть минуту из беспросветной ночи, доставшейся в удел.

Все это можно было сносить терпеливо, пока не послышался голос Панина.

Тут такое началось!

Хриплые, отрывистые, глухие звуки, пронизывающие до костей своим нездешним звучанием. Голос Панина доносился словно издалека. И поначалу действовал будоражаще потому, что нельзя было распознать смысл произносимого.

Но интонация и едва уловимый стон Панина намекали на угрозу, исходящую от самого Виталия Сергеевича. Упрек и сожаление, усугубленные тем, что произносились от всего сердца, захлебываясь в потоке гортанного хрипа. Такими вескими представали доводы.

Лицо Виталия Сергеевича вытянулось, губы побелели. Откровения никоим образом не вязались с настроением, которое Виталий Сергеевич планировал заполучить взамен своей искренности и внимания к чужому горю.

— Брось, Панин, — не отступал Виталий Сергеевич. — Я же по доброте душевной. По доброй воле беспокоюсь. Бедные девочки…

Виталий Сергеевич пугался и радовался своим невозможным инспекциям, сложной смеси чувств, которые опьяняли и не желали проходить.

— Потерянные люди! — резюмировал он, деля их в уме на счастливых и несчастных. — Протягивай не протягивай руку — бесполезно!

— Кто, простите? — спросил как-то старичок в кепочке. — Вы сказали сейчас…

Виталий Сергеевич замялся, не нашелся, что ответить. Пояснение для этого пожилого человека могло в одночасье разрушить его кропотливо выстраиваемую жизненную позицию. Вместо одобрения старичок мог внести сумятицу, продлевая сказанное личными впечатлениями и семидесятилетними глупостями.

— Я хочу сказать, — кашлянул он, нажимая кнопку лифта. — Все свыше предопределено. Так сказать, судьба.

— Сущая правда, сущая правда, — заверещал старичок, подтягиваясь ближе к двери.

— Есть у меня приятель, — осторожно продолжал Виталий Сергеевич, наблюдая, как спадает и приближается вспыхивающая цифра. — Милейший человек…

— Так, так. Судьба, — кивнул старичок. — Так, так.

— Так вот несчастье…

— Ай-яй! — подхватил новость пенсионер и оживился.

— А я ему говорю: брось, Панин, скулить! Ведь есть же у тебя друг. Самый настоящий, проверенный друг!

— Панин? — встрепенулся старичок, прищурив глазки, когда дверь перед ними распахнулась. — Панин? Вы сказали — Панин?

— Да, — подтвердил Виталий Сергеевич, зайдя в кабину. — Брось, говорю, Панин, печалиться. Ни к чему.

— Да, да, — кивнул старичок, охотно поддерживая разговор. — Я что-то такое слышал.

Виталий Сергеевич не ответил, слабо улыбнувшись. “Пятый, — вспомнил он этаж старика. — Это скоро”.

— У него дочь, кажется, студентка? Да? — неожиданно продолжил разговор старичок. — Студентка же?

— Нет! — отрезал Виталий Сергеевич, бледнея. — Какая студентка? Что вы несете?! Маленькая девочка! Долгожданный поздний ребенок!

— Извините, — обиделся старичок, готовясь к выходу. — Я только хотел… Мне казалось…

— Не вздумайте вмешиваться! Слышите? — И голос Виталия Сергеевича прокатился по шахте. — Не вздумайте!!

“Проклятый старик! — погрозил кулаком Виталий Сергеевич, когда дверь лифта закрылась за жильцом. — Проклятый старик!”

Виталий Сергеевич заговорил еще быстрее, еще исступленней. Повысил голос. Слова распалили в нем отвагу.

“Подлец! Подлец! Разве можно так нагло вмешиваться? Когда никто не просит! Когда никто не ждет!”

Теперь-то жизнь Панина превратится в ад! Ни одной спокойной ночи, ни одного здорового глубокого сна. Останется только сидеть на кровати и прислушиваться к подступающему с четырех сторон шепоту, ожиданием умножая страхи и предчувствия, обступающие тесным кругом в гробовой тишине.

— Подлец! — не унимался Виталий Сергеевич, открывая ключом квартиру. — Подлец! Надо же ляпнуть… Даша! — позвал Виталий Сергеевич, быстрым шагом проходя по комнатам. — Наташенька!

“Черт настоящий! Черт! Каркает вороной! Каркает!”

— Ка-а-аррр! Ка-а-аррр! — сымитировал Виталий Сергеевич черную птицу, приподняв к плечам согнутые в локтях руки. — Ка-а-аррр!!

Версия для печати