Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2005, 9

Кто говорит? Пожарная контора!

Юрий Смирнов. Слова на бумаге. Стихотворения, записи, наброски.

[Редактор-составитель Герман Лукомников]. М., “Культурный слой”, 2004, 480 стр.

Поразила даже не смерть — ночью на заднем крыльце ЦДЛ, как ни крути, после смерти Александра Полежаева трудно представить исход страшнее, — поразили слова некролога, помещенного, кажется, в “Литературной России”. Эпитет “выдающийся” в 1978 году, в эпоху сплошных регламентов, выглядел странно, даже если некролог подписан и не официальными лицами.

К тому моменту сборники Смирнова “Обруч” (1969), “Времена года” (1974), “День рождения” (1976) были известны. Регулярно, пусть и не часто выходили подборки (одна из самых ранних — в “Новом мире” за 1963 год). Появлялись редкие и доброжелательные рецензии. Стихи отменны:

И каллиграфичность ограды

Слегка суховата, за ней

Осеннего Летнего сада

Разрежены купы аллей.

Мелодия старых курантов,

И неба молочная синь,

И строй полуголых курсантов

Среди обнаженных богинь.

Но уж так ли незауряден автор? С выходом книги “Знаки” (1980), первоначально собранной самим поэтом, а затем перешедшей в ведение комиссии по литературному наследству и значительно расширенной, все будто бы начало становиться на места. Оказалось, что этот тихий, ироничный человек, работавший инженером, писал не просто стихи отличные или превосходные. Стихов было много, и абсолютное большинство — на высоком уровне. Нынешнее собрание показало, что их куда больше.

Дабы понять, почему столь значительный мастер не получил широкого признания при жизни и был забыт на четверть века, стоит сказать о его биографии (в словарях либо энциклопедиях о нем сведений нет).

Смирнов родился в 1933 году в Архангельске, после войны жил в Москве. Учился в ленинградском Высшем инженерно-техническом училище Военно-Морского Флота, но с четвертого курса был отчислен. “За дерзость”, как пишет составитель сборника, основываясь, вероятно, на том, что из училища зря не отчисляют, а Смирнову пришлось после этого отслужить срочную службу на Севере.

Стоит предположить: отчислен из-за болезни. Вадим Черняк, друг Смирнова с давних лет, предполагает, что эпилепсия началась после нокаута, полученного на ринге в училище. Добавим — такую болезнь невозможно скрыть, а на конец пятидесятых пришлось сокращение армии. То, что Смирнов оказался в стройбате (составитель, видимо, смешивает его со штрафбатом), опять-таки вполне объяснимо.

После армии Смирнов поступает в Московский институт инженеров городского строительства и заканчивает его раньше срока. Затем работа на стройках, в Центральном НИИ экспериментального проектирования жилища, в “Союзводпроекте”. По всей вероятности, он хотел оставить ежедневную службу, потому что, будучи членом Союза писателей, поступил на Высшие литературные курсы, которые давали диплом о высшем гуманитарном образовании. Но перед самым окончанием курсов умер.

Смерть эта внезапна, обстоятельства ее темны. По словам Черняка, ресторанный официант вытащил Смирнова освежиться на улицу, где тот и замерз (после очередного припадка он крепко засыпал и ничего не чувствовал). По словам сотрудников Литературного института, к которому и приписаны Высшие литературные курсы, он умер после выпивки. Если это и фантазия, то отнюдь не на вольную тему, пристрастие его к спиртному в последние годы — не секрет.

Эта, за исключением развязки, почти счастливая судьба — приличная работа, социальный статус, публикации — была и вполне типичной. Ее обладатель знал и голод войны, и послевоенную неустроенность, как многие, поступил в военное училище, как многие, оказался вдруг — по собственному желанию или нет — на гражданке, в пятидесятых стал свидетелем перелома в общественной жизни, в шестидесятых ощутил легкость почти свободы.

В стихах этого периода абсолютная точность деталей, причем таких, что ушли безвозвратно и уже не вернутся. Гремит темно-алый трамвай, “нагретый будто докрасна”, “мирно дремлют на гвозде” наряды и квитанции, которые накалывали для отчетности нормировщицы, друзья приходят в субботу (второй выходной был новинкой и воспринимался с огромным воодушевлением). Автор выхватывает приметы донельзя характерные: мокнут под дождем “канадский бобрик” и “бабетта”, то есть юноша, постриженный “под канадку”, и девушка с прической, названной по прическе героини Бриджит Бардо из фильма “Бабетта идет на войну”. Такая же яркая примета времени — выставка в Манеже.

Во многом Смирнов близок современникам. Он радостно констатирует: “Я надеваю полимер”, подразумевая плащ “болонья”, вошедший в моду. Как тут не вспомнить стихотворную оду Б. Ахмадулиной, обращенную к автомату с газированной водой, также новинке технического прогресса.

Но созвучие и даже совпадения с поэтами его поколения у Смирнова лишь тематические. Для того чтобы быть причисленным к “эстрадным поэтам”, у него не хватало темперамента, и явная насмешка слышится в строках:

Дилижанс… Циклотрон… Гойя…

Трехколесный велосипед…

Индустриальный восторг молодого А. Вознесенского представляется ему наигранным. Но стихи Смирнова не относятся и к “тихой лирике”, он — поэт городской, даже окраина, чья судьба полна драматизма: (“И города из нас не получилось, / И навсегда утрачено село”, — напишет А. Передреев), не вызывает у него особых эмоций. А портрет Владимира Соколова, одного из лидеров этого направления, при всем сочувствии, окрашен скепсисом:

Или духа нет как нет,

Перекачан в строчки.

И глядит на божий свет

Дряблость оболочки.

Впрочем, в декорациях окраины разыгрывают драматический спектакль, построенный по законам экспрессионистской драмы, и поэты “лианозовской группы”. Смирнов знаком с их стихами, но не близок и к ним. Стих его мягче, классичней.

Родственны ему поиски других стихотворцев. Вот бытовая зарисовка:

Цветочный ряд. Тишинский рынок.

Аляповатый цвет картинок,

В мешочках белых семена.

Они по виду неказисты —

Черны, бугорчаты, землисты,

Роскошны только имена.

Вот примечательный местный тип — инвалид на тележке:

Он в очередь встает степенно

В ряду, где деньгам знают цену,

Где дух расчета не ослаб.

Старуха, расстегнув шубейку,

Покорно достает копейку

Рукой, коричневой как краб.

Стихи эти 1969 года — отклик на стихотворение Вадима Черняка, написанное годом раньше, где, несмотря на то что и рынок другой, и год не послевоенный, те же типы, не выветренные временем, девицы, инвалиды, торговцы, бабы. Общность подтверждается и строфикой, и прямым совпадением рифмы:

Вот боевик про Авиценну —

здесь даже книгам знают цену;

первач и волжская земля,

цыганский бубен, шарфик куцый,

сухие семена настурций,

жизнь — от копейки до рубля.

(Цитирую по машинописной книге в том виде, в каком эти строки существовали на тот момент.)

Точно так же для истории литературы важно не удостоенное, к сожалению, ни статьи в энциклопедии, ни заметки в словаре литературное объединение “Магистраль”, где занимались в пятидесятые годы кроме таких именитых в будущем литераторов, как Булат Окуджава, и Юрий Смирнов, и Вадим Черняк, и Александр Аронов, у которого, в свою очередь, имеются переклички со смирновскими стихами. Составитель-комментатор сообщает, что их стихи о Сен-Симоне сравнивались и обсуждались в литературных кругах. Добавлю, что тема была как-то созвучна с настроениями эпохи, популярностью пользовалась песенка “Вставайте, граф, рассвет уже полощется…” в исполнении Юрия Визбора.

Перекличек, не только прямых, в стихах Смирнова очень много. Они рождены эпохой, можно сказать, “теснотой событийного ряда”, памятуя о выражении Ю. Н. Тынянова.

В стихотворении, посвященном нидерландскому художнику Хенри де Блесу, интенсивный черный цвет в картине которого стал предлогом суда над художником, говорится, что лишь через четыре века появилось мнение, что виной — зрение живописца.

Браво, доктор! Хвала уму!

Спит де Блес под зеленой травкой…

Как могла бы помочь ему

Запоздалая ваша справка.

Государственный спит совет.

Спят доносы и подозренья.

Жив шедевр — ненормальность зренья.

Все нормальны, а толку нет.

Написанное около 1964 года стихотворение, конечно же, напрямую связано с тем, что происходило вокруг. И справка, разумеется, не есть всего лишь ученый комментарий. Это еще и справка о реабилитации, выдаваемая тем, кто выжил, а чаще — родственникам погибших.

Впрочем, Смирнов не замыкается в кругу современников, и стихотворения его вряд ли верно считать аллегориями. Стихи о Царь-пушке, ради которой вражеские лазутчики в древности пробирались в Кремль, чтобы взглянуть на это чудовище, и которая не стреляет, отсылает к известному чаадаевскому парадоксу о символах России — не стреляющей пушке и не звонящем колоколе. Вывод, что пушка сия

Большая царская игрушка.

А царь-то был дураковат, —

опять-таки как бы аллегоричен. Но важнее исторических аллюзий упоминание об экскурсантах. На дворе 1963 год, как свидетельствует дата под стихами. Доступ в Кремль открыт совсем недавно.

Это одна из реалий времени, каких все меньше будет в стихах Смирнова, что не есть смена поэтики — точных деталей, мельчайших штрихов в избытке, — но само время расплывается, тускнеет, утрачивает приметы.

Лишь несколько постоянных образов проходят сквозь всю поэзию Смирнова, выстраиваясь в две линии, образуя два сюжета.

Цитировавшиеся выше стихи о курсантах, занимающихся физкультурой среди мраморных изваяний Летнего сада, — это аллюзия на пушкинское “В начале жизни школу помню я…”. Сад, мраморные скульптуры, курсантская юность будут появляться в разных стихотворениях, принимая те или иные обличия.

Пушкинское “В надежде славы и добра…” преобразится опять-таки в стихи о курсантских годах:

Глядел я в грядущее смело,

И в холод крещенский и в зной

Учился военному делу

И жизни не мыслил иной.

Через годы возвращение в Ленинград — это и хрестоматийная перекличка “И вновь я посетил…”, и возвращение к “петербургскому тексту”, как задан он был “Медным всадником”, вплоть до словесных формул:

Нева… На низких берегах

Великолепные строенья.

Я в том осеннем настроенье,

Когда от всяких дел в бегах.

По Летнему гуляю саду,

Листву опавшую топчу,

На черную гляжу ограду,

Стихи забытые шепчу.

Тут мрамор, взгляд куда ни кинь,

Богов античных и богинь.

И в этом, условно говоря, “пушкинском сюжете” вполне логичны казавшиеся некогда парадоксом строки, что поразили читателей “Дня поэзии” в 1966 году:

За гробом шел один Сальери

И под дождем стоял потом.

“Вариация на старую тему”, как назвал стихотворение автор, трактует не вопрос о гении и злодействе, а вопрос о смерти и забвении.

И тут следует вспомнить другой сюжет, “московский”. Проходят в стихах городские реалии: Сокольники, Арбат, Нескучный сад:

Сверну в Столовый переулок,

Увижу старый серый дом —

Щиты и копья на фасаде

И морды греческих коней.

И вспомню школьные тетради

И радости голодных дней.

Эти воспоминания, скажем, память о Собачьей площадке, где стоял особняк Музфонда, прибежище безвестных композиторов, кажутся ироничными — но только поначалу.

Шли они сюда за ссудой.

Дым струился над котельной.

На углу — ларек с посудой

Рядом с лавкой москательной.

Нет в помине тех построек.

Нынче здесь горят витрины.

Только дух былого стоек,

Точно запах керосинный.

Вспоминаю: жили-были,

Прочным все вокруг казалось.

Композиторы в могиле,

Музыка одна осталась.

Здесь “московский” сюжет смыкается с “ленинградским”: та же мысль о забвении обо всем, кроме свидетельства музыки.

Но “московский” сюжет трагичен. Автора, блуждающего то по Тверскому бульвару, то в каком-нибудь из арбатских переулков, вела судьба, предсказанная им в давнем стихотворном наброске, которому придала завершенность смерть.

Уйдет он, не воротится

Походкой воровской

По улице Воровского,

По бывшей Поварской…

Туда и выходит заднее крыльцо ЦДЛ.

Постепенно уточняясь, выстраивается поэтический образ мира, перерастая какое бы то ни было однозначное толкование.

Вот стихотворение “Дирижабль”, посвященное советскому символу тридцатых годов.

В синеве над моею страной,

Ждавшей хлеба и керосина,

Он летел, серебристый, большой,

К животу прижимая корзину.

Он парил нереальнее сна,

Каплей двигался по небосводу,

И тогда забывала страна

Про лишенья свои и невзгоды.

Трогательность, с которой дирижабль прижимает к животу корзину, требует сострадания:

Сетью схваченная пустота,

Облако в авоське огромной!

Жест, вызывающий сочувствие к дирижаблю, как вызывают сочувствие и люди, стоящие в очередях, держа в руках пустые авоськи.

Поэт видит и государственную машину, и результат ее работы — безликие кладбища, где на могилах стоят крест-накрест приваренные водопроводные трубы.

Сколько было их в Отчизне

И ушло: кто млад, кто стар.

Отработанные жизни

Растворились, точно пар.

Да и насчет себя он не заблуждается:

Я разделю века на семилетки,

Возьмусь, земную ось согну в дугу.

Я бьюсь в прозрачном пузырьке, как в клетке,

И вылезти хочу и не могу.

И пусть “прозрачный пузырек” (оставим нарочитую перекличку с пастернаковскими стихами “И разве я не мерюсь пятилеткой…”) можно толковать двояко, возможно, это какой-нибудь мыльный пузырь, этакий символ безоблачного детства, но больше образ напоминает о сцене из рассказа Г. Майринка “Человек в бутылке”, кстати, знакомого по русским переводам. Потешно кривляющийся человек, который вызывает у зрителей приступы смеха, кривлялся, потому что ему не хватало воздуха. В конце концов он задохнулся.

И все же Смирнов бежит от трагизма. Он может быть остро ироничен, как в поздних стихотворениях, может отчетливо чувствовать бессмысленность жизни, но резонерство или гамлетизм ему чужды. Эксцентрика, с какой он рисует собственный портрет, — это эксцентрика обстоятельств, а не мироощущения.

А я гляжусь в блестящий чайник,

И на поверхности его

Меня волнует чрезвычайно

Забавнейшее существо.

Как жерла ноздри, щеки гладки,

И плотоядно рот разъят,

И где-то на макушке глазки,

Как две горошины, сидят.

Тут уместно вспомнить и автопортрет Александра Кушнера, обычного городского жителя, по его собственному утверждению:

Под сквозными небесами,

Над пустой Невой-рекой

Я иду с двумя носами

И расплывчатой щекой.

И старательно прозаизированный автопортрет Бориса Слуцкого — “краснорожий, дошлый, ражий”. Но слышится тут и двойная цитата из В. В. Розанова — вызывающий портрет автора “с выпученными глазами и облизывающийся” плюс ответ на извечный вопрос, что делать: “Варить варенье, а зимой пить с ним чай”.

Пожалуй, абсолютная нормальность и опасение ее потерять и мешали Смирнову оставить инженерство и стать профессиональным литератором. Между тем он, судя по всему, серьезно задумывался над своим положением, своеобразно выстраивал последовательность стихов. Так стихотворение “Выси бледные светлы…” заканчивает книгу “Обруч” и открывает книгу “Времена года”, — и это не случайность. Но имеются и сомнения: “Меня не устраивает поэзия того кружевного направления, когда все, что увидено, — описано (иногда с большим вкусом), и описания нескончаемы. К середине забываешь, с чего началось стихотворение. Его можно прервать в любом месте, но ничего существенно не изменится”.

То же неприятие присяжного стихотворства и в стихах

Профессионалы… Запах пота

В раздевалках. Надобно понять:

Это ведь нелегкая работа —

На зеленом поле мяч гонять.

Как указал комментатор, Вадим Черняк некогда был футболистом, отсюда футбольная тема. И Смирнову (в меньшей степени), и Черняку, и Аронову (список можно длить) мешали издаваться, а потому вопрос о профессионализме переходил в область самоуговоров, во враждебных обстоятельствах пробовали отыскать и нечто положительное. Дилетантам интересно их занятие.

Вы играете самозабвенно,

Мил мне ваш младенческий азарт,

Вы вперед стремитесь непременно!

(А потом толпою всей — назад.)

Мечетесь по полю оголтело,

Вам побегать лишь бы, поорать.

Профессионалы знают дело.

Крепко знают. Скучно им играть.

Кстати, уточним еще один комментарий. Стихотворение “Шекспир сюжеты воровал…” с бравурной концовкой:

Когда бы доходили руки,

Закрыл бы Скотланд-Ярд и МУР.

Воруйте, милые, воруйте,

Чета честнейших братьев Тур, —

означает не то, что “лучше уж заниматься плагиатом, нежели создавать собственные, но весьма скучные творения”. В стихах отразилась запечатленная и окололитературным фольклором “титаническая” битва между Иосифом Прутом и братьями Тур, которые оспаривали долевое участие в общей пьесе, следовательно, право на гонорар.

Несмотря на неточности, и Г. Лукомников, выступивший составителем и комментатором, и издатель В. И. Орлов, чьими стараниями увидел свет также сборник Е. Кропивницкого, достойны всяческих похвал. Книга замечательна, и то, что вобрала она около половины стихотворений Смирнова, дает возможность надеяться на второй том, ведь, как отмечалось, произведения его в большинстве случаев равноценны, а потому следующий сборник был бы не хуже (пробовал Смирнов писать и прозу).

В благодарность энтузиастам, вернувшим читателям необыкновенного автора, приведу сведения, им наверняка неизвестные, но могущие пригодиться. Ставшее песенкой стихотворение

По утрам в поликлиники

Спешат шизофреники.

Среди них есть ботвинники

И кавказские пленники, —

пелось не только в узком кругу, его исполнял на концертах Евгений Клячкин, предваряя словами: “Еще одна фишка”. “Вариация на старую тему”, за исключением одной строфы, цитировалась в № 6 журнала “Октябрь” за 1996 год, а стихи “Однажды загорелась пожарная охрана…”, как представляется, имеют другой вариант. Ныне покойный Ян Гольцман, тоже посещавший литературное объединение “Магистраль”, читал их иначе:

— Кто говорит?

— Пожарная контора.

— А кто горит?

— Пожарная контора.

— Так говорит или горит?

— Горит и говорит!

Это вряд ли аберрация памяти Яна Гольцмана; подтверждает мою догадку и то, что некоторые стихотворения Смирнова имели варианты, написанные разными размерами. Вдруг и эти стихи отыщутся в чьей-либо памяти, найдутся, чтобы воссоединиться с другими стихами поэта. Как знать. Стихи — такая материя!..

Марина Краснова.

Версия для печати