Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2005, 4

Оторвавшись от ветки

стихи

Крылова Элла Николаевна родилась в Москве в 1967 году. Окончила Гнесинку. Поэт, эссеист, автор десяти лирических сборников. После 12 лет жизни в Санкт-Петербурге вернулась в Москву.

Залив

Небогатое солнце балтийских болот
отраженье свое опускает как лот
в мутноглазье “маркизовой лужи”.
Рыбаки, непечатно сердясь на улов,
серебристую плоть потрошат у костров,
предвкушая заслуженный ужин.

Горизонта ломают черту корабли.
Сосны доят набухшее вымя земли
и струю смоляную в соленый
бриз подмешивают, как в варяжскую кровь —
русский хмель. И стоит, как монашки любовь,
окоем круговой обороной.

Финских дач квадратура. Ряды ровных гряд.
Огородник в трусах принимает парад
сельдерея, редиски, петрушки.
На заборе ворона клюет, что послал
Бог. Однако бесчувственен неба оскал
над застенчивой грустью церквушки.

Жизнь идет, а вернее, течет, как вода,
невпопад проникая туда и сюда,
возносясь незаносчивым паром,
низвергаясь дождем. И ее я люблю
уж за то, что она — в назиданье рублю —
достается нам чудом и даром.

Небогатое солнце балтийских болот.
Истерических чаек капризный полет.
И щемящая свежесть свободы.
Все, что нужно для счастья: песок под стопой,
небо над головой, горизонт пред тобой
и залива свинцовые воды.

 

Шиповник

Там круг, очерченный бетонною стеной, —
площадка, на которую выводят
больных психических глотнуть
                                                    свободный воздух —
из камер зарешеченных — палат,
где задницы им жгут аминазином,
прикручивают к панцирным кроватям
и каждую неделю перед баней
всех проверяют на педикулез.
Где из сортира — хлорка и табак —
им открывается вид на старуху церкву,
и многие, взглянув на купола,
грудь осеняют знамением крестным.
И колокольня штормовою медью
в истерзанные сумрачные души
врывается назойливым приказом
хвалить Отца, конечно, всеблагого.
Ну что ж, какой отец, такие дети.
Так вот, площадка. Ветви вольных кленов
в нее свисают. Чахлая трава —
ковер, изъеденный прилежно молью
шагов, — чуть прикрывает глины наготу.
И вдруг — о боги! — шелестит в сторонке
разросшийся и пышно, и роскошно
шиповник, весь охваченный цветеньем.
Мой друг сердечный, как сюда попал ты?
Твои собратья в скверах и садах
глаз радуют и пьют свободу вольно,
а ты здесь, за бетонною стеной?
Устроился ты не на лучшем месте.
И тихо шелестит шиповник пленный:
“Один учитель дзэн все время воровал.
Чуть из тюрьмы — и сразу же обратно.
Его спросили: что ты делаешь с собою?
Ответил он: „Кто будет заключенных
в Ученье Просветленья наставлять,
если не я?”
                                                    Я здесь из состраданья.
Пусть видят эти сумрачные души
мое цветенье. Может быть, и в них
забрезжит что-то, ибо красота
врачует дух верней медикаментов.
Вчера здесь побывал один парнишка
с огромными и робкими глазами
испуганного ангела. И вдруг
воскликнул: „Гляньте-ка, цветет шиповник!”
И песенку запел, простую песню
о лете, о любви, о море пенном”.
Тебе, людье, живущее на воле,
по силам ли такое состраданье?
А мне — по силам?

16 октября 2003.

Последний блюз

Как фильм, назад прокрутим десять лет, —
гуляет время взад-вперед в России.

Зеркальный шкаф, ореховый буфет,
и печка чудная, и всполохи косые
ложатся на сверкающий паркет.

В жилище — некогда немецкого барона,
а ныне — в обиталище беды
по чутким клавишам аккордеона
летают все еще проворные персты.

Больной старик для нас играет блюз.
В последний раз играет он и знает,
что он в последний раз сейчас играет,
и улыбается, и я боюсь

улыбки этой пред лицом Ничто.
Недавно с удивленьем мы узнали,
что две войны прошел он от и до,
ведь никогда к парадному пальто
не прицеплял он ни одной медали.

Джазист, смешливый циник и гордец,
не верил в Бога, не боялся ада
и близкий неминуемый конец
воспринимал с достоинством Сократа.

Ликующая музыка. Прищур
глаз меркнущих, но все еще лукавых.
И сыну — локтем в бок: “Налей еще!”
...И вот — глазниц незрячие провалы.

Гроб. Крематорий. Колумбарий. Бог,
по милости Своей, а не по нашей
суди нас вере и в пасхальный срок
не обдели его воскресной чашей!

 

Тридцать семь

Шум машин за окном моим или прибой?
И не вскрики ли чаек — клаксоны?
И в ночи упираюсь я в свод голубой
головою бессонной.

А сквозь полдень я вижу сияние звезд —
тихих ангелов синие очи.
И, сгибаясь в поклоне, стою в полный рост.
Жизнь моя не короче

бесконечного небытия Божества
и Его немоты многотомной.
Юных кленов стучится мне в сердце листва
или инок бездомный?

Или кошка бездомная? Жгучей тоски
двуединое жало вливает
в кровь багрец. Багрецом украшает виски
терн — трава полевая.

Я по миру иду, не привязана ни
к счастью быстрому, медленной боли.
Меня катят по волнам балтийские дни
от любови к любови.

Всем ветрам доверяя, привольный мой плот
знай плывет сквозь житейские клетки.
Что мне смерть? Созревая, так падает плод,
оторвавшись от ветки...

14 июля 2004.

Версия для печати