Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2005, 3

Солевая зима

стихи

Евса Ирина Александровна — поэт, переводчик, редактор. Родилась и живет в Харькове. Училась на филологическом факультете Харьковского государственного университета. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького. Член Национального союза писателей Украины. Автор девяти стихотворных сборников. Стихи И. Евсы переведены на многие европейские языки. Лауреат премии Международного фонда памяти Бориса Чичибабина и фестиваля “Культурный герой XXI века” (Киев).

*    *

 *

Закоулки в аэропортах понапрасну шерстит ОМОН, —
я давно уже в Книге мертвых, в полустертом столбце имен.
И покуда в стакане виски ты вылавливаешь осу,
бесполезно, как сотый в списке, я взываю к Осирису.

Город с хлопьями взбитых сливок, увлажненный, как сантимент,
всех ужимок твоих, наживок мной изучен ассортимент.
Твой шансон приблатненный, литер искривленье в ночной воде,
эти здания, что кондитер сумасшедший состряпал, где,

затесавшись в кирпично-блочный ряд, в нечетные номера,
закосил под шедевр барочный дом на улице Гончара,
чей светильник в окошке узком зажигается ровно в шесть,
чей потомок меня на русском не сподобится перечесть.

Там когда-то, кофейник медный начищая, смиряя прыть,
я боялась не рифмы бедной, а картошку пересолить.
Ум был короток, волос долог. И такой поднимался жар,
словно въедливый египтолог лупу к темени приближал.

 

*    *

 *

Пропеты вокзальные стансы, и через десяток минут
названья заснеженных станций в ночи воспаленно мигнут.
И вздрогну: подсвеченный робко, в заплатах малиновых штор
фасад — словно память, по кнопкам блуждая, нажала повтор.
...Что было? — заставка заката. Ангина, а может быть, грипп.
И в банке — похожий на ската — лечебный подрагивал гриб.

Как нежно укутывал пледом, термометр совал ледяной
под мышку, бессонным полпредом добра нависал надо мной.
Ветшала зима солевая. От жара стучало в висках.
Шуршала, ступни согревая, сухая горчица в носках.
Но жизнь прояснялась, белела, покой придавала чертам.
Вскипала, пока я болела, стихала, пока он читал...

...о том, как влюбленный поручик загнал на рассвете коня...
Стряхни, бессловесный попутчик, дремоту, спроси у меня,
когда откупились бореи грачами над крышами дач
и кто исцелился быстрее: больной или все-таки врач?
И если, как прежде, маячит сквозь ели малиновый свет —
зачем этот всадник не скачет вечернему поезду вслед?


Перечень

Нет ни пули у виска,
ни столоверчения.
Но есть три пива и тоска
горячего копчения.

Лавр не брезжит над челом,
но по крайней мере
есть два моцбарта за столом
и один сальери.

К чаю ценному “Earl Grey”
хлеба нет ни корки.
Но есть родители в Ukrain
и дитя в Нью-Йорке;

во дворе сарай складской
да обувная будка.
И любимый есть — такой,
что и нет как будто.

Беглым прочерком — альков.
Над ним стеллаж сиротский,
где Кенжеев и Цветков
и неполный Бродский.

Чтоб не вымереть как вид
в месте проживания,
можно — в Рим или в Мадрид.
Но истекли желания.

Жестяные берега.
Берестяные святцы.
Прямо скажем — до фига,
чтобы состояться.


Похищение Европы

Плыть и плыть, чтоб с горы не сбросили для примера
всем, замыслившим оторваться, взмахнуть веслом.
Плыть, поскольку Агенор — справа, а слева — Гера,
и куда бы ни повернули — везде облом.

Бог и смертная, обреченные год за годом
дрейфовать, раздувая брызг соляную взвесь.
Два любовника, нарезающие по водам
круг за кругом. Твердыня — там, но свобода — здесь.

В серых сумерках ненадолго смыкая вежды,
твердо зная, что там опаснее, где ясней,
плыть и плыть, огибая все острова надежды,
только плыть, а иначе что ему делать с ней?

Он давно бы развоплотился, упал на сушу,
чтоб в предчувствии неопасных семейных гроз,
разомлев от жары, блаженно вкушая грушу
или яблоко, наблюдать за игрой стрекоз.

Но она, все суда погони сбивая с толку,
забывая, что губы треснули и — в крови,
обхватила его ногами. Вцепилась в холку
мертвой хваткой и повторяет: “Плыви, плыви!”

*    *

 *

В год больших свершений, сплошного штиля
вождь бровастый речи толкал на бис;
на экране плел паутину Штирлиц,
а меня заботливо пас гэбист.

В тот июль, когда пребывали в коме
от жары панельные терема,
лучший кореш мой в узловом парткоме
три окна разгрохал, сойдя с ума.

Он ко мне, как загнанный Че Гевара,
поутру ворвался с разбитым ртом.
И, пока я завтрак разогревала,
колесил по кухне, крича о том,

что советским людям не впрок наука,
если скудным разумом правит бес,
что министр путей сообщенья — сука
и враги проникли в КПСС.

Был, как в фильме ужасов, дик и жуток
человек-двойник у него внутри.
И, дойдя до края за двое суток,
воровато я набрала 03...

И когда, подобно побитой крысе,
мне до боли хочется из угла
возопить “За что?!” в жестяные выси, —
вспоминаю, как я его сдала.

Как его скрутили медбратья, прежде
чем впихнуть в потрепанный “рафик”, но
он еще успел посмотреть (в надежде?)
на мое зашторенное окно.

*    *

 *

Всяк чужой язык словно конь троянский.
Но душе, привыкшей к любым нагрузкам,
все же легче выучить итальянский,
чем тебя ловить на ошибках в русском.

Чтоб в эдемской области жить не ссорясь
и пока жара нас не разморила,
ты меня научишь в марсальский соус
добавлять шафрана и розмарина;

забывать про шапку: не так суровы
зимы здесь, и снег выпадает реже,
чем в моем краю украинской мовы,
а людские глупости всюду те же.

Я легко привыкну к хорошим винам
и к тому, что Рим не способен тихо
размышлять. Ты мог бы норвежцем, финном,
шведом быть — тогда б я хватила лиха.

Если знать язык, можно и без света
бороздить терцинами град латинский,
утешаясь тем, что в иные лета
здесь бродили Бродский и Баратынский.

И в конце концов отразиться в стольких
водах, где кочевники кучевые
расправляются, как на липких стойках
по-славянски смятые чаевые.

*    *

 *

Кто теперь бубнит Горация и Катулла,
возвращаясь вспять, слезу задержав на вдохе?
Нас такой сквозняк пробрал, что иных продуло,
а других, как мусор, выдуло из эпохи.

Кто теперь способен до середины списка
кораблей добраться? Лучше не думать вовсе.
А ловить на спиннинг мелкую рыбку с пирса
и косить на горы в бледно-зеленом ворсе.

Обходить за милю скифа или сармата,
не дразнить варяга и не замать атлета,
чтоб, озлясь, не бросил в спину: “А ты сама-то
кто такая?” Я-то? Господи, нет ответа.

Поплавок, плевок, трескучий сверчок, к нон-стопу
за сезон привыкший в каменной Киммерии,
на крючке червяк, Никто, как сказал циклопу
хитроумный грек, подверженный мимикрии.

Я уже так долго небо копчу сырое,
что давно сменяла, чтоб не попасться в сети,
на овечью шкуру белый хитон героя:
проморгали те, авось не добьют и эти.

И пускай читают лажу свою, чернуху,
стерегут общак, друг в друга палят навскидку.
...Подойдет дворняга, влажно подышит в ухо,
мол, жива, старуха, — ну и лови ставридку.

*    *

 *

Два рыбака по ночной реке
шли на одном плоту.
Первый курил, а второй в тоске
сплевывал в темноту.

Вспыхнули плоские фонари,
вызолотив лоскут
мыса. И первый сказал: “Смотри,
как берега текут!”

Важно второй, перед тем как лечь,
выдавил: “Ерунда.
Суша, глупец, не способна течь.
Это течет вода”.

Плавно подрагивал от толчков
плот, огибая мыс.
В каждом из дремлющих рыбаков
билась рыбешка-мысль.

Но, шевеля голубой осот
и золотой тростник,
Главный Ловец с высоты высот
сонно глядел на них,

предусмотрев, на каком витке
крепкую сеть порвут
те, что висят на его крючке,
думая, что плывут.

Версия для печати