Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2005, 11

Непрочный дом

стихи

Коробов Владимир Борисович родился в Тобольске в 1953 году. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Поэт, эссеист, составитель двух поэтических антологий. Живет в Москве.

                           *      *

                               *

Сопьешься в этом городишке,
пока прославишься.
                                          Домой
бредешь в поношенном пальтишке,
в ботинках стоптанных,
                                          конвой
бездомных псов сопровождает
тебя до станции,
                                          и рай
напротив звездами мерцает
там, где овраги и сарай...
А поезд тронется —
                                          с обрыва
в окно черемухой пахнет,
и забываешься счастливо,
пока состав в ночи ползет,
и незаметно засыпаешь
и в этом полузабытьи
над мирозданьем пролетаешь
в сады нездешние Твои.

 

 

                           *      *

                               *

Спасибо, Господи, за то,
что осень и стою в пальто,

еще живой на поле брани,
и что звенит еще в кармане,

и что стекляшка у залива
открыта — можно выпить пива,

отечества вдыхая дым.
И в горле ком: Таврида, Крым...

 

                           *      *

                               *

Камни, Таврида, твои солоны, горячи,
тридцать три года я грелся на них — на печи.

Тридцать три года смотрел на простор вековой,
но утомил и меня однозвучный прибой.

Бес ли попутал, а может быть, классик: “В Москву!”
Сел в самолет — и на чахлую вышел траву

в парке столичном, где ждал меня хмурый дружок,
выпил вина, а закуска — колючий снежок.

Ветер трубил-завывал в заводскую трубу:
только дурак может выбрать такую судьбу.


Видишь в домах золотой за окошками свет,
а у тебя за душой ни копеечки нет.

“Нам не гулять, не сидеть за столом на пиру, —
Друг мне сказал. — Я в свою возвращаюсь дыру”.

Стерва Москва на морозе румяна, свежа,
сытым — жена и продажная тварь — для бомжа.

В слезы мои, золотая, хоть верь, хоть не верь,
ты и сама извелась от измен и потерь.

Жил, пропадал, ненавидел тебя и любил,
но и такой еще больше тебе я не мил.

Встал и стою на распутье: не там и не здесь,
застит глаза непроглядная едкая взвесь.

Жадные псы добела обглодали мослы
павшей страны. Вон и Крым умыкнули хохлы.

Как возвращусь, заору в набежавший прибой:
что сотворил ты, Господь, с моей бедной страной!

Ярость моя возмутит седовласый простор —
эхо вернет мне назад грозный мой приговор:

“Вспомни свой дом, что ты сам разметал, разорил,
встала трава, словно лес, у забытых могил!”

В море смотреть да лежать бы себе на печи...
Камни, Таврида, твои солоны, горячи...

 

                           *      *

                               *

Кузнечики-легионеры
в прибрежных спрятались холмах.
В их пузах травы спят и веры,
как Хлебников сказал в стихах.

И в августовский зной, штурмуя
отроги горного хряща,
шагнешь, и — прыснут,
                                          крылышкуя
подкладкой римского плаща.

 

Фофанов

                                          Наш Фофан в землю вкопан...

                                                                                    К. Олимпов.

Фбофанов ли, Фофбанов? —
экая ерунда.
В сборище графоманов
гасла его звезда.

Купчики, поэтессы,
мелкий чиновный люд...
“Пробочники! Дантесы!” —
гения не признают.

Пушкину, словно Богу,
вечно молиться мог.
Но перешли дорогу
Брюсов ему и Блок.

Не господа во фраке,
щеголи да князья —
гатчинские бродяги
были его друзья.

Так с нищетою рядом
дни коротал он, голь.
За сумасшедшим взглядом —
грезы и алкоголь.

В доме ни крошки хлеба,
куча детей, жена,
но колесница Феба
в небе ему видна.

...Ну а когда в горячке
помер он, одинок,
горько рыдали прачки
и футурист-сынок.

                           *      *

                               *

Осень, и я, и ты,
каждый из трех — отдельно...
Сад растерял листы,
ветхий, как богадельня,
где доживал свой век,
может, поэт опальный
и выходил на снег
сумрачный и печальный.

Осень, и ты, и я
были когда-то рядом...
Легкая, как ладья,
тучка плыла над садом,
чтобы со всех сторон
щедрым дождем пролиться
и в паутине крон
бисером заискриться.

Осень сошла на нет,
мы потерялись оба...
Листьев истлевших след
скрылся в гробу сугроба,
но, пробегая сад, —
все это блажь, пустое! —
я оглянусь назад:
там нас, как прежде, трое.

 

Памятник у церкви Большого Вознесения

У церкви Вознесенья
На солнце золотой —
Расселся в отдаленье
Безбожник А. Толстой.

Он смотрит горделиво
На прах церковных плит.
Ему бы кружку пива,
Чтоб вызвать аппетит!

Ему бы чарку водки
Да паюсной икры...
Першит в луженой глотке
От пыли и жары.

А тут как наказанье,
И, видно, неспроста,
Идет с небес сиянье
Церковного креста.

И вновь кладет поклоны
В открытой церкви люд.
Глаза Христа — с иконы —
Покоя не дают.

Уж ночь. Ему не спится,
Томит его тоска...
Хотел перекреститься —
Не движется рука.

 

                           *      *

                               *

Хлопочем, заботимся, строим,
Мечтаем о дне золотом, —
А счастья земного не стоим,
И рухнет непрочный наш дом.

Он слеплен из грязи и тины
Заглохшего в сквере пруда,
Где птицы в обрубках осины
Гнездо не совьют никогда.

Версия для печати