Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2004, 2

Спальный район

рассказы

Шкловский Евгений Александрович родился в 1954 году. Закончил филологический факультет МГУ. Автор книг прозы “Испытания”, “Заложники”, “Та страна”. Печатался в журналах “Новый мир”, “Знамя”, “Октябрь” и др. Живет в Москве.

 

В ПОТЕМКАХ

 

Если вы встречаете женщину, в которую влюбляетесь с первого взгляда или внезапно понимаете, что это именно ваша женщина (что в общем-то почти одно и то же), а она между тем — с другим мужчиной, то дело плохо. Хотя, впрочем, для кого-то, не исключено, и хорошо — ревность только распаляет чувства, а чувство в его высшем развитии и напряжении и есть не что иное, как страсть, а страсть — не что иное, как полнота жизни, то есть желанна и востребуема. Пусть даже толкает на всякие непредвиденные поступки, на какие в другое время человек, казалось, вовсе и не способен.

Тут, надо сказать, бывает, и до драмы недалеко (если не до трагедии), что, собственно, и понятно: женщина — ваша, однако — с другим. Нечто несообразное, неправильное, мучительное, непотребное, несправедливое и обидное до глухого, со стоном в недрах души страдания.

Именно так, между прочим, и случилось с Саней М.

Роковая, если так можно выразиться, встреча произошла на даче приятеля, куда Саня с еще одним другом приехали в прекрасный позднемайский вечер с носящимися в воздухе ароматами цветущих яблонь, еще каких-то цветов, дыма от углей разведенного прямо на участке костерка и жарящегося на них шашлыка. Кто когда-то обонял сей великолепный коктейль запахов, никогда его не забудет — столько в нем всего сразу для размягченной весенней свежестью души.

Там, у костерка, они (хозяин и гости, в числе коих и Саня) тихо сидели, попивали красное вино, закусывали медленно дозревающим шашлыком, покуривали, беседуя вполголоса, — словом, вкушали весеннюю предночную благость. И вдруг из тьмы за забором — негромкие голоса, а затем две фигуры, мужчины и девушки, мужчина явно старше, с чуть раскосыми глазами и длинными, чуть завивающимися у концов темными волосами (Саня, впрочем, в него и не вглядывался), а вот девушка…

Тут-то сразу, еще она даже не вышла толком на свет, так что и разглядеть пока было трудновато, а он, не поверите, затрепетал мгновенно, всматриваясь в облекавшую ее полутьму, — и разглядел: стройная легкая фигурка, ржаные короткие волосы, носик небольшой, приятная открытая улыбка — вся разом и высветилась.

Мужчина оказался старым знакомым, художник там или кто, вдруг решившим наведаться со своей девушкой в гости к Павлу (имя приятеля). Девушка же, впрочем, как позже выяснилось, была вовсе и не его, а сама по себе, но именно в ту ночь она оказалась с ним (значит, все-таки его). Так тоже бывает: и его, и не его, но для Сани-то — все равно испытание. Еще какое!..

С того самого мгновения Саня краем глаза постоянно держал девушку (Наташа) в поле зрения: как она сидит на бревне, чуть наклонившись, отчего ее лицо то озаряется внезапно прорвавшимся из-под углей язычком пламени, то вновь темнеет, как она руки зябко тянет к теплу или снимает осторожно зубами сочащееся соком мясо с шампура, как улыбается чьей-нибудь шутке или смотрит задумчиво куда-то перед собой, длинные ресницы изредка вздрагивают…

Порой его взгляд перехватывал ее (или случайно пересекался), и тогда внутри все обмирало, сердце словно проваливалось, а потом начинало бешено колотиться, и он, не отрываясь, смотрел, смотрел или, наоборот, отводил глаза, потому что девушка была чужая, а смотреть так на чужую девушку — неприлично. Но иной раз ему не удавалось оторваться, и тогда в глазах девушки (пока еще неопределенного цвета) появлялось что-то вроде вопроса, она его выделяла (он чувствовал) и потом время от времени на Саню мельком, словно случайно, поглядывала — с любопытством.

Короче, контакт между ними установился почти с самого начала, Саню это волновало, даже говорить совсем перестал и так, молча, словно затаившись, сидел. Будто парализовало его. Только вино пил в большем количестве, чем прежде, отчего в голове начиналось некоторое кружение и покачивание. Между тем что-то еще происходило в нем — вроде как он чувствовал непоправимость надвигающегося.

А что, собственно, надвигалось?

Ночь надвигалась, верней, это они погружались в ночь — все глубже и глубже, в ночные весенние ароматы и шорохи, в мерцанье звезд и всякую прочую лирику, костерок догорал, угольки алели, лица, чуть подсвеченные багрово, все больше уплывали во тьму, голоса расплывались, а они все сидели. И вдруг… Саня обнаруживает, что рядом никого, он один сидит, уткнувшись носом в дотлевающие угли, а все куда-то подевались.

Но главное — исчезла и девушка вместе с тем человеком, с которым приехала, настолько исчезла, что ему аж нехорошо стало — нетрудно ведь догадаться, куда исчезла. Саня вспомнил, что приятель повел их (ее и того самого мужчину) в дом — устраивать, как он сказал (запало) на ночлег. Какую-то комнатку им выделил гостеприимный приятель, совершив тем самым чуть ли не предательство по отношению к Сане: потому Саня, может, и остался у костра, хотя им с другом тоже полагалась комнатка — в мансарде, куда его, между прочим, тоже хотели проводить. Только Саня, упрямый, уперся и никуда идти не хотел, обидевшись (с пьяными бывает) на приятеля за вероломство, а заодно и вообще на весь мир. Нет, в самом деле, его ведь это девушка была, точно, а ушла (о, подлость!) — с этим самым человеком, которого Саня знать не знал и знать не хотел.

Итак, угольки дотлевали, звездная сонная одурь царила над миром, да и сыровато стало, так что Саня вынужден был подняться и, размяв затекшие члены, двинуться, слегка пошатываясь, к темнеющему в глубине сада дому. Впрочем, и еще что-то такое, невнятное (мысль не мысль), двигало им, отчего, приблизившись к бревенчатому срубу, начал он перемещаться как-то украдчиво, словно таясь, и не пошел почему-то внутрь, а свернул в сторону и стал медленно, стараясь не производить никаких звуков, обходить дом.

Окна, метра два от земли (так просто не заглянешь), были темны — в глубокий сладкий сон, казалось, погружен дом, лишь Саня аки тать в нощи крался куда-то и неведомо зачем в чуть подсвеченных фонарем с улицы потемках. В том-то и беда — не верилось ему в сон, напротив, мерещилось что-то за окнами (за одним из них), может, даже звуки, не исключено, стоны, вроде как ужасное — насилие не насилие, но все равно жутковатое, а главное, непоправимое — там, в темной глубине заоконного пространства, его девушка с другим…

Не катастрофа разве?

Так он бродил вокруг дома, ноги давно промокли от росы и озябли, хотя ночь была сравнительно теплая. И весь он продрог, даже зубы полязгивали. Однажды почудилось ему: белое мелькнуло в окне, которое выходило в сторону улицы, нежное, немужское.

Впрочем, мало ли что почудится в лунном серебристом свечении да еще при некотором кружении головы и сердца? Девушка стоит у окна, по ту сторону стекла, волосы распущены, как у русалки, в потемках — как в мерцающей глубине озера, вглядывается в весенний сад, а сад — тихий такой, весь в изумрудно-серебристой дымке и яблоневом аромате. Вроде как одна стоит, будто ждет кого-то, будто подозревает, что этот кто-то (Саня), очарованный, бродит вокруг, мучимый то ли желанием, то ли любовной тоской, то ли несправедливостью мироустройства, где роковые несовпадения бьют в самое сердце.

Только, видно, и в самом деле пригрезилось — ни звуков, ни шевеленья, замерло все в предутренней дреме, а его (вот терзание-то!) все не оставляло — вроде как скрип кровати, ритмичный такой, скрип-скрип, будто кто в ней качается, как на качелях, или другого качает, или вместе с другим, и скрип этот (Саня сторожко прислушивается) его то в жар, то в холод швыряет.

В какое-то мгновенье он не выдерживает и начинает карабкаться по стене, чтобы в одно из окон, то самое, что глядит в сторону улицы (фонарь), все-таки попытаться заглянуть — его не смущает неблаговидность этого действия, он просто не думает об этом, поглощенный видением: девушку его там, в потемках, держит в объятиях некто. И некто этот кажется ему чуть ли не демоном, вороньи крыла над ней распластавшим. Ну да, девушку спасать надо — любой ценой! — вот какой идеей одержим Саня.

Карабкаться-то он карабкается, но неудачно — ноги то и дело соскальзывают с влажных от ночной росы бревен, никак не дотянуться ему, а когда все-таки дотягивается, держась за выступающий наличник — настолько, что уже, кажется, можно заглянуть (и заглядывает, ничего, правда, так и не успев рассмотреть), — тут наличник с оглушительным хрустом отделяется от стены, а Саня неуклюже скатывается на землю — и тут же стремглав бросается в глубь сада, петляя, как заяц по грядкам, и круша по пути какие-то ветки. В ужасе мерещится ему, что хлопает открываемое вслед окно и потом за ним кто-то ломится, догоняя, сопя и тоже треща ветками.

Что же это за ночь такая, чертыхается Саня, весь взмокший и истосковавшийся. В такие вот волшебные головокружительные ночи и совершаются всякие ужасы, о которых потом пишут романы и снимают кино. Сердцебиение еще не унялось, а страх быть разоблаченным леденит душу.

Девушка эта, Наташа, вовсе не к добру тут появилась, и ржаные ее волосы, и поворот головы, и смуглая нежная кожа, и все остальное, при мысли о чем у Сани вдоль позвоночника пробегает мелкая дрожь, а кровь бросается в голову — всего этого, ему принадлежащего, теперь уже точно не видать, как собственных ушей.

И что, собственно, он там, за стеклом, хотел увидеть? В чем удостовериться? Что девушка эта блаженствует под ласками другого, то есть изменяет ему? Так сказать, de facto, устроенная на ночлег его же приятелем. Жутко, жутко!.. Он вот тут, на мокрой траве, сам мокрый, всего в нескольких метрах, а там, там…

И вновь мерещится Сане за темным стеклом что-то белеющее, смуглеющее, господи, так же с ума сойти можно…

В конце концов, кто же виноват? А никто!..

Даже этот мужчина непонятного возраста, похожий на демона, со слегка раскосыми глазами и длинными, чуть завивающимися у концов темными волосами, он тоже ни при чем. Так уж случилось, что Наташа эта вышла откуда-то из недр Саниного существа (там она, похоже, и жила), а тот, другой, этого просто не знал, не мог знать. И что теперь Сане делать, если девушка, воплотившись, тут же оказалась в чужих руках?

Правда, за что ж это его (ее) так? В чем он и она провинились? И что теперь ему остается — нет, правда? Пусть хоть кто-нибудь подскажет!

От костра уже почти ничего не осталось, только узенькая струйка сизоватого дымка все еще сочится из-под почти потухших углей. Дом по-прежнему мирно спит, и девушка эта, вероятно, спит, согреваемая чуждым теплом покоящегося рядом жаркого мужского тела. А Саня все сидит на бревнышке, засунув руки в карманы куртки и чувствуя себя совершенно разбитым — только какие-то видения время от времени прокатываются волнами в мутной и тяжелой с недосыпа голове.

Рассвет уже занимается, легким туманом окутывая деревья, время тянется бесконечно, и нет у Сани иного выхода, кроме как встать и побрести прочь, по тропинке вдоль улицы — к станции, к электричке…

Тут бы и кончить эту историю, однако еще несколько слов напоследок.

Нет, не тот Саня человек, чтобы вот так исчезнуть, оставив принадлежащее ему по праву, в чем нет у него никаких сомнений.

С девушкой Наташей все у них в итоге сладится — вот уже несколько лет они вместе, только временами Сане не спится ночью, он встает в потемках, пьет воду из-под крана или просто бродит, как привидение, по квартире, а потом вдруг задает разбуженной им недовольной Наташе неожиданный вопрос:

— Таишься?

— Что-что?..

— Таишься, спрашиваю?

— Почему “таишься”? Просто сплю.

— Просто сплю — это неинтересно.

— А таиться интересно?

— Конечно, вроде как ждешь чего-то необычного. Вроде как в засаде. Вроде как опасность.

— Не хочу никакой засады и никакой опасности! Спать хочу...

— На самом деле ты именно в опасности. Наступление ночи всегда связано с опасностью. Темнота, неизвестность, крадущиеся шаги...

— Ну ты и придумаешь.

— А тут и придумывать нечего. Даже сны — в них тоже опасность, ты же не знаешь, что с тобой происходит, когда видишь сны. Может, ты соединяешься посредством их с другой реальностью, может, через них в твою жизнь, в твое подсознание проникают духи или какие-то неведомые силы. Может, ты просыпаешься уже не совсем такой, как прежде, а?

— А при чем здесь “таишься”?

— Ну вроде как ты спряталась, притихла, чтобы тебя не застукали, не заметили, не засекли... Я иду и тебя как будто не вижу. Одеяло натянуто до носа, только глаза блестят.

— А ты и шел крадучись.

— Ну да, опасался засады. Мало ли с чем можно столкнуться в темноте?

— Что ты болтаешь, ты же лампу включил.

— А что лампа, лампа всю комнату не освещает, только часть. Ну да, я боялся тебя разбудить, а потом вижу, что ты не спишь, глаза поблескивают в полумраке, как у кошки. Притаилась.

— Глупости, даже и не думала, просто лежу, и все. Пытаюсь заснуть.

— А засыпание — это все равно что притаиться. Притихнуть, замереть, замаскироваться — вроде как спишь, а у самой глаза приоткрыты и в темноте как два огонька.

— Странные фантазии!

— Ты притаилась и ждешь, что я буду делать.

— Я и так знаю, что ты будешь делать.

— Это тебе кажется, что ты знаешь, а на самом деле даже мне самому неведомо.

— ???

— Заросли вкрадчивой мглы, колючки больно впиваются в тело, скользко во мраке, и шатка земля, сыростью тянет и прелью… Если прислушаться, стоны можно услышать, душ неприкаянных ропот…

— Слушай, ложись-ка спать, хватит нести околесицу! И выключи, наконец, лампу!

Такой вот между ними происходит ночной разговор.

Ну и точка, пожалуй.

 

СПАЛЬНЫЙ РАЙОН

Когда живешь в центре, любой район за пределами, скажем, Садового кольца уже начинает казаться не просто далеким, но и загадочным, как лес или другой город. Выходишь из метро в конце какой-нибудь, скажем, “красной” или “зеленой” ветки и обнаруживаешь, что действительно будто бы неведомо где. Вроде и дома те же, да не те. Москва — чисто условно. Белые современные строения, не сказать чтоб слишком красивые, немереные пространства, деревьев и прочей растительности почти нет, даже машин мало, и солнце над головой — яростное.

Ощущение, что место — посередь пустыни, а вовсе не на семи холмах. И как в пустыне, солнце здесь белое, и дома тоже кажутся особенно белыми, может, пока еще от новизны, незадымленные. И людей почему-то мало — то ли все на работе, а работа в центре, то ли еще где…

Разве что вечером забурлит, заклубится жизнь — народ начнет возвращаться, поток из метро…

А днем почти никого, редкий прохожий встретится на огромных просторах. Магазины, однако, открыты, продавщицы скучают, смотрят на белое солнце и белые дома, стоя возле дверей (внутри душно), на сероватые от пыли чахлые кустики, и, возможно, им кажется, что где-то совсем неподалеку лениво плещется и вздыхает море, и вот-вот долетит оттуда легкий бриз, принесет йодистые запахи водорослей.

Только ветерок, увы, приносит лишь тучу пыли, рассеивая мимолетное бирюзовое (о, море в Гаграх!) видение, и тогда начинает мерещиться за домами вовсе не море, а совсем противоположное — пустыня, зыблющиеся барханы, раскаленный добела струящийся песок, летящий в глаза.

Море — хорошо, пустыня — плохо.

Странно, но кажется, что и люди здесь какие-то другие. В движениях смуглых продавщиц томная замедленность, девушки сладко потягиваются, поднимая руки и выпячивая крепкие груди, расчесывают длинные волнистые волосы, подкрашивают глаза или губы, нехотя перебрасываются словами.

Так же медлительны и редкие покупатели, они словно задремывают перед витриной, вглядываясь в выставленный там вполне обычный ассортимент продуктов, и кажется, что попали они сюда случайно, просто забрели от нечего делать — вот так постоять поглазеть, имитируя процесс выбора. Но даже если и покупают что-то, то купля-продажа происходит все в том же замирающем режиме — вроде как ничего и не надо.

Нет, это не Москва.

Оказавшись в этом районе, Гарик чувствует себя не совсем в своей тарелке, как если бы действительно попал в другой город. Он беспокойно оглядывается по сторонам, с удивлением взирая на все эти белые дома и светящуюся даль по-за ними, заслоняется ладонью от летящей в лицо пыли. Он поправляет темные очки, чтобы белое солнце не слепило глаза, а песчаные кристаллики не засоряли их. С этим новым не обжитым (им, Гариком) пространством что-то надо немедленно делать, чтобы пустыня не поглотила случайного путника, каковым он себя ощущает здесь.

Собственно, это могла быть даже и какая-то другая планета — словно из лемовских фантастических романов, Марс там или иная, и там бы тоже время текло по-другому и клубились пылевые смерчи.

Веселое и тоскливое чувство потерянности обычно подступает к горлу Гарика, когда тот попадает в новое место. Поэтому он просто не может не познакомиться с какой-нибудь его миловидной обитательницей. Это не столько хобби или охотничий донжуанский инстинкт, как может показаться, сколько психологическая необходимость. Другой город должен быть как-то приручен, а что для этого лучше всего? Разумеется, обзавестись здесь новым знакомством, с девушкой или женщиной, — верное средство для адаптации и познания нового места.

Да, девушки для Гарика — вроде спасительной бухты или лоцмана в этом незнакомом волнующемся или, напротив, штилевом море. Появление на горизонте симпатичной аборигенши воспринимается им с надеждой и трепетом, как обещание если не спасения, то самообретения.

Дело в том, что в новом для него месте Гарик перестает чувствовать себя самим собой, у него самопроизвольно зарождаются совершенно нелепые вопросы вроде: зачем он здесь и что это за чудное место, куда занесло его бог весть какими путями, даже если у него в сумке командировочный лист или бумага, которую ему надо передать в некую контору (по работе Гарику приходится заниматься и этим)? Так что ему срочно нужно подтверждение, что он — это именно он, а не кто-то другой.

К тому же в любой женщине (а особенно красивой) всегда есть, по твердому убеждению нашего героя, нечто от гения места (genius loci’s), как если бы она, положим, была нимфой здешних лесов (которых нет) или наядой здешних водоемов (в метафорическом смысле), а значит, и сближение с ней означает приобщение или даже природнение к окружающему пространству. Именно в этом смысле материнское начало, какое мужчина ищет в женщине, получает свое подлинное значение — как влечение именно к матери-природе.

Завязывается все с того, что Гарик спрашивает у первой же привлекшей его внимание девушки (женщины), предпочтительно блондинки, как пройти (куда ему нужно), даже если он уже сам сориентировался, и в зависимости от степени приветливости/доброжелательности ответа следует (или не следует) продолжение.

Приветливость для Гарика — свидетельство правильности его выбора, то есть душевной доброкачественности, открытости миру и новым впечатлениям. Гарик очень ценит подобное отношение — улыбку и ясность взгляда, подробное неспешное объяснение и терпение в случае его непонятливости (взаправдашней или чуть-чуть сымитированной).

Обычно он самым дотошным образом выспрашивает про поворот налево или направо, разные указатели и всякое прочее, что не даст ему сбиться с пути. И если тест девушкой успешно пройден, то Гарик в конце концов предлагает ей проводить его (если она, конечно, никуда не торопится) до пункта назначения, поскольку он все-таки опасается заблудиться (тонкая усмешка) и потеряться (трагическое выражение лица).

Ну да, пыльные бури могут застить глаза, закрутить-завертеть, и в горле уже пересохло, жажда мучит, а белое солнце пустыни жарит вовсю, и одиночество подкрадывается тихими крадущимися шажками, готовое вот-вот сжать свои липкие щупальца.

Надо сказать, чаще всего он встречает отзывчивость и человеколюбие (хотя и не всегда). Там, где жизнь течет неторопливо и размеренно, где нет нервных перегрузок, как в центре (постоянный шум, пробки, дым неочищенных выхлопов, спешка и нервы, нервы), где сонное облако над белыми домами не разрывают молнии автомобильных сирен, там и отношение к человеку более сердечное — без судорожной оглядки на часы.

И вот уже совсем недавно стремительный Гарик вдруг затормаживается, взгляд его темных глаз становится тягучим и ласковым, походка не то что вальяжной, но какой-то слегка раскачивающейся, как у моряка, только что сошедшего с палубы корабля. Он идет рядом с девушкой, положим, ее имя Лола, на ней белая юбка и голубая блузка, легко постукивающие об асфальт белые, слегка запыленные босоножки. Он рассказывает, что вчера ночью видел Лолу во сне, так бывает, люди сначала, как бы это правильнее выразить, сближаются и только потом знакомятся, и сейчас сон как будто продолжается, нет, он не какой-нибудь там мистик, но все равно от тонких связей никуда не уйдешь — правда, как так могло случиться, что он встретил здесь, на краю света, именно Лолу, а не кого-то еще? И что вообще судьба его забросит сюда, в этот неведомый край с белыми домами и пыльными ветрами? Если бы не Лола, он точно бы потерялся среди барханов, волны бы захлестнули его утлое суденышко, или оно бы непременно разбилось о скалы.

Ничего, что девушка посматривает на него с некоторым изумлением, Гарик сам верит в то, что так и было, он берет загипнотизированную девушку под руку и ведет ее по указанному маршруту, там в соответствующей конторе Гарик делает дела, а девушка между тем терпеливо ждет его на улице, поверив, что он без нее точно отсюда не выберется, и потом они идут в какой-нибудь указанный той же Лолой кабачок.

В небольшом зальчике никого, кроме сонного, разомлевшего в духоте и безделье бармена. Гарик заказывает кофе с мороженым для девушки и кофе с рюмкой коньяка для себя — культурная жизнь, почти как в центре, разве что только над всем висит морок неподвижности и праздности, отсутствие людей настораживает и превращает все в приключение.

Гарик теребит пальцы девушки (тонкие, длинные, на одном серебряный перстенек), вроде как изучает линии судьбы. Кофе жидковат, коньяк резковат (явно подделка), но Лола аккуратно, с некоторым даже педантизмом слизывает мороженое с ложечки, проводя то и дело языком по неброско накрашенным пухлым губам. Она и в самом деле чувствует себя так, словно давным-давно знает Гарика, он ей нравится, сквозь знойное марево и усыпляющее дыхание пустыни (шум волн) до нее долетают (помимо негромко мурлыкающей в кафе музычки) его странные, непривычные слова про пустыню и одиночество, воспаленное солнце и неодолимое тяготение одного человека к другому.

Медленно ползут минуты — время словно остановилось. Немного взбодрившиеся после кофе Гарик и Лола начинают позевывать, сначала нечасто и скрытно, прикрывая ладонями рот, но постепенно все откровенней и беззастенчивей, даже с неким завывающим стоном.

Слова, которые Гарик выталкивает теперь с некоторым усилием, уже не кажутся Лоле такими уж необычными. На них тоже словно образовался пыльный серый налет, и девушка с некоторым удивлением всматривается в сидящего перед ней невысокого круглоголового господина средних лет в синей тенниске и светло-голубых джинсах, то и дело касающегося ее руки и перебирающего ее пальцы (кто это?).

Гарик уже почти все знает о ней: студентка местного медицинского училища, живет с родителями, отец каждый день мотается в другой конец города на фабрику, где уже бог знает сколько лет инженерит, возвращается поздно вечером, чтобы наскоро поужинать и лечь спать, а утром снова пилить в другую степь; мать — продавщица в здешнем универсаме, в отделе верхней одежды.

Лоле нравится их район (он такой белый!), хотя иногда и скучновато. Но если никуда не надо ехать, как, например, отцу, то здесь вполне сносно. Ее подружкам тут тоже нравится — до училища два шага, Дворец культуры с дискотекой, клуб с кегельбаном, еще кое-какие культурные заведения… Им хватает. А главное, здесь так спокойно, так тихо, что порой забываешь, что это Москва.

Может, это вовсе и не Москва, вяло тянет Гарик, может, это вовсе и не Москва, он никак не может ухватить мысль, слова буксуют, он уже зациклился на пустыне, хотя при чем тут пустыня? Никак ему не освободиться от ощущения крайней отдаленности этого места. Он смотрит в серые полупрозрачные глаза Лолы со слегка наведенными тенями и вяло думает: девушка из спального района — все равно что девушка из другого города, но это не город, это всего лишь, увы, спальный район, предположим, они могли бы пойти сейчас к Лоле в гости (пока нет ее родителей) — и что дальше?

Ничего, кроме сонливости, Гарик, к своему удивлению, не испытывает. На него это совершенно не похоже. Он любит женщин, они придают жизни остроту, здесь же что-то не так: девушка ему нравится, однако почему-то абсолютно не хочется идти к ней домой и проделывать все то, что обычно давало ему столько новых свежих впечатлений, которые потом вспоминались с грустью и нежностью или с каким-нибудь другим, почти всегда благодарным и теплым чувством.

Это тревожит его: как так, девушка нравится, но желания что-то предпринять, чтобы узнать друг друга лучше и ближе, у него нет? Чашечки кофе и рюмки коньяка ему достаточно да еще вот так легко пальцами касаться девичьих тонких пальцев?

Впрочем, в таких вполне невинных касаниях тоже есть своя прелесть и даже изысканность, но все это слишком отвлеченно и бесплотно, а Гарик любит земное и плотское: при его частых разъездах по городам и весям страны только это и дает возможность не чувствовать себя совсем уж неприкаянным. Даже имея квартиру в центре столицы, от бесконечных разъездов чумеешь и теряешься в пространстве, а потом теряешь и самого себя.

Гарик заказывает еще кофе и коньяк, а Лоле (кажется, ее зовут именно так) мороженое, они вяло перекидываются малозначащими фразами — о погоде, необычной для мая жаре, странной (чего уж странного?) безлюдности в кафе, будто знакомы уже сто лет и переговорили обо всем на свете. Гарик держит руку Лизы (или Лолы?) близко к губам и даже касается ее, ощущая прохладную, чуть влажную гладкость кожи. Правда, делает он это скорее по инерции, а отчасти, впрочем, и по умыслу — как бы проверяя себя на возрастание влечения.

Ничего и в помине. Все замечательно, идеальный вариант, когда мужчине, только что познакомившемуся с привлекательной женщиной, ничего от нее не нужно. Ну совершенно ничего, разве что кроме ее присутствия (да и то небезусловно), — такие вот платонические, бескорыстные, чистые отношения, способные не только разочаровать, но и внушить некоторые подозрения относительно тайных намерений мужчины.

До этого, однако, не доходит — зевки Лолы и самого Гарика становятся все более продолжительными и звучными, весенняя дистония и кофе с коньяком (Лола тоже выпила рюмку) делают свое дело, и, чтобы не заснуть окончательно, надо идти куда-то, надо двигаться, они выходят под палящее солнце на раскаленный асфальт и идут рядом. Гарик даже не берет Лолу за руку и тем более не обвивает ее талию, что непременно бы сделал в обычной ситуации. Теперь же он опасается быть неверно понятым и даже побаивается приглашения в гости — на чай или послушать музыку. Зевота не отпускает ни его, ни его спутницу. Самое то было бы сейчас принять душ, включить вентилятор, выпить холодного пива, а потом прикорнуть на диванчике.

Забыться и уснуть.

Никогда еще Гарик, тридцатисемилетний жуир, не ощущал себя таким развалиной, как если бы ему было все восемьдесят или больше. Таким пассивным и скучным. Господи, что может подумать про него Лола, которой предложено было такое многообещающее начало?

Впрочем, она и сама сомлела — то ли от коньяка, то ли от все усиливающегося зноя и закручивающейся в воздухе пыли. Белые дома вокруг — как меловые отложения, как склоны известняковых карьеров. Между тем уж вечер, и на улице стало многолюдней. Народ бежит от метро во дворы и исчезает в подъездах. Рабочий день кончился. Время отдыха.

Они медленно бредут по длинной-длинной улице, которая ведет их не куда-нибудь, а к метро. Возле входа Гарик записывает (непонятно зачем) Лолин телефон в записную книжку. Ему было приятно познакомиться, он ей позвонит, и они непременно встретятся, непременно… Слово “непременно” Гарик пытается произнести с некоторым напором, но выходит все равно тягуче и необязательно, так что если Лола и не обижается, то только потому, что и сама пребывает в какой-то вязкой полудремоте. В завершение Гарик пытается поцеловать Лолу, но вместо этого разражается таким сладким зевком, что ни о каком поцелуе речи уже быть не может (тревожная мысль: опоили их чем-то).

В метро он тоже дремлет или, точней, спит самым настоящим, крепчайшим сном, каким, может, не спал уже много лет. Это даже похоже не просто на сон, а на сонный обморок. Ему снятся пустыня, барханы, желтое солнце в черном небе (не исключено, что это луна)…

Просыпается он оттого, что кто-то сильно и нетерпеливо треплет его за плечо — конечная. Надо выходить. Он и выходит, с трудом вспоминая, что же это такое с ним было и где. Было, было, все было!

Пустыня, одиночество, белые дома, славная девушка Лола (телефон в записной книжке)…

ОСИНОЕ ЖАЛО

Если человек к чему и стремится, так это к полноте жизни. Чтобы все в ней было, и главное, по высшему разряду — в смысле концентрации чувств и событий, которые только и придают ей подлинную ценность. Все остальное не жизнь, а так, прозябание. К полноте же человек устремлен даже подсознательно, хотя может вовсе не думать об этом. Иные за этой концентрацией бросаются во всякие экстремальные виды жизнедеятельности: на байдарках через пороги ходят по стремительным горным речкам, скалолазанием увлекаются, горными лыжами, на автомашинах ездят по трассе так, будто это гонки “Формула-1”, за женщинами бегают — в общем, ищут себе острых ощущений.

Вдруг это стало понятно, когда Ю. в очередной раз после довольно долгого перерыва наступил на осу, и та, естественно, его ужалила. Лучше бы он, конечно, этого не делал, поскольку уже пару раз с ним случалось такое, и однажды очень нехорошо, потому что оказалось, что Ю. — аллергик и именно на осиный яд: по всему телу — красные волдыри, глотать невозможно, уши отекли и стали как у Чебурашки, в общем, чуть не окочурился. Пришлось даже “скорую” вызывать, и доктор определил какой-то там шок, а коли так, то Ю. теперь в осиное время должен постоянно иметь при себе лекарства, а то ненароком можно и в ящик сыграть.

Поразительно, конечно, что от такой мелкой твари, как оса (или пчела), можно лишиться жизни, будто это яд какой-нибудь жуткой гюрзы или скорпиона, но что есть, то есть, теперь ему следовало быть осторожным. Он и старался быть осторожным, но на осу тем не менее наступил, глупо причем — босиком решил походить, смелый такой. Да ведь, с другой стороны, что за жизнь, если даже босиком нельзя по июльской, щекочущей ступни травке, особенно в жару, когда все вокруг плавится от зноя?

Жало он, понятно, вытащил и яд попытался выдавить, а потом стал прислушиваться к происходящему в себе — как-никак знал, что ему грозит как аллергику. С осиным ядом внутри, медленно растекающимся по организму, наш герой ходил по саду, где все и приключилось, и пытливо, подобно ученому, следил за физиологическими процессами: как охватывает его жар и начинает стучать в висках, глотать все труднее, зуд возникает в разных местах, уши тяжелеют и вроде как не свои, звуки будто сквозь вату… Но с другой стороны, даже увлекательно: что ни говори, острые ощущения, своего рода русская рулетка. Вот не примет он сейчас соответствующие меры (лекарство), и неизвестно, что вообще за всем этим последует.

Может ведь статься и так, что…

Внезапно начинает он чувствовать, что дышится ему иначе, чем прежде, то есть плохо дышится, трудней и трудней, воздуха не хватает, он пытается вдохнуть, но не тут-то было, не получается, не проходит воздух в легкие, не втягивается, не проникает, словно некая преграда на пути, — и тогда на него накатывает волна ужаса, он бросается принимать лекарство, судорожно роется в сумке, таблетки выскальзывают из дрожащих пальцев…

Но… но при этом ощущает он даже как бы некое наслаждение, что вот жизнь его прямо сейчас, без дураков, висит на волоске, независимо от того, верит он в это или не верит, но, возможно, и в самом деле все, и ах как приятно, однако, находиться на краю, не верить в это и в то же время понимать краешком сознания, что не помоги лекарство, не справься организм — и прости-прощай...

Ну кто скажет, что не кайф, не полнота жизни?..

Вот теперь надо уточнить: осиное жало — также и метафора в некотором роде. Ведь ощущать растекающийся по организму яд — это может стать потребностью и даже необходимостью, как для наркомана доза зелья, а для курильщика затяжка сигаретой. Жизнь без такого допинга — и не жизнь вовсе. Ни священного ужаса, ни затяжного полета в неизвестность, ни радости воскресения, ни еще чего-то в том же роде. А значит…

И хотя вовсе это ничего не значит, тем не менее наш герой уже попал в некоторую, так сказать, зависимость, а потому нужны ему и другие средства, подобные осиному жалу. Ну, к примеру, угрызения совести. О, кто не знает, что это могут быть за муки, тому даже трудно представить. Одному, положим, изменить поднаскучившей жене — раз плюнуть, тут не только никаких страданий, а сплошное удовольствие и развлечение.

Но и радость от такой измены, положа руку на сердце, пошловатенькая. А вот если изменять и при этом испытывать уколы совести, то тут уже совсем другой коленкор. Как же, ведь жена — она, можно сказать, родной человек, она ему доверяет, она себе ничего подобного не позволяет, между тем как он… Ну и так далее. Все вроде и ничего, а тем не менее неуютно.

И что говорит Ю. своей, как бы это лучше выразиться, близкой приятельнице, когда та в удобную для этого минуту (у всех разные) заводит разговор о дальнейших отношениях, об их, так сказать, бесперспективности, о том, что она устала и не может вот так больше, у нее, когда он возвращается к жене, сердце разрывается, и не потому, что ревность, а потому, что любит его и не хочет ни с кем делить (а кто хочет?)...

Ю. же отвечает, что и он испытывает к подруге самые нежные чувства, но жена (многозначительная пауза) есть жена, к ней чувства, может, и поостыли, но не совсем же умерли. Она для него теперь как ребенок, а кем надо быть, чтобы бросить собственное чадо? И так у него сердце за нее болит, что вот им с подругой хорошо, а жена между тем одна, ждет его к ужину (даже если и не ждет, а ужина нет и в помине), и никто ее не любит, кроме него, да и то по остаточному принципу. Горько это и несправедливо, она ведь не виновата, что у него вот так все случилось — новое увлечение и вообще…

Ю. вполне искренне говорит и жену жалеет искренне, а по жилам у него меж тем растекается сладкий яд угрызений, и чем сильнее действие этого яда, тем острее он чувствует если не радость (какая уж тут радость?), то, во всяком случае, полноту — жизнь, короче, чувствует. Тоскливо ему, но при этом даже немного вдохновенно. Да и что он, в конце концов, может предложить нынешней пассии, к которой его тоже вполне безобманно влечет? Будь он свободен…

Впрочем, не стоит так далеко заглядывать, потому как и герой наш этого не делает. А вот вину перед женой он действительно испытывает и подчас от усиления этого чувства (особенно в минуты, подобные вышеупомянутой) с ним случаются приступы удушья, похожие на осиную аллергию: вроде как близок край, но, может, и пронесет — сложное такое, не без приятности, впрочем, ощущение. А если не пронесет, то тогда неведомо что — и от непредсказуемости чуть ли не восторг в душе, как у моряка на палубе в разгар разыгравшейся бури…

Можно, конечно, привести и другой пример. Тот же Ю., скажем, не любит брать деньги в долг, но если берет, то отдает их не скоро и с муками, и не потому, что ему жаль расставаться с деньгами, которые он привык считать своими, а именно из-за ощущений, при этом возникающих. Деньги — что? Паршивые бумажонки, хотя если они есть, то с ними как-то уверенней.

Впрочем, вовсе не этот мотив оказывается решающим в случае Ю.

Тут другая коллизия, связанная не столько с одолженной и подлежащей возвращению суммой, сколько с тем человеком, которому Ю. должен. Знает же он прекрасно, что человек ждет, но тем не менее не возвращает — сначала делая вид, что не помнит, потом — действительно забыв, а затем вспомнив и устыдившись.

Вот этот последний миг и становился, можно сказать, решающим: Ю. начинал ощущать покалывания совести, поначалу легкие, потом (бегая от кредиторов) все сильней и сильней. Ясно же, что подрывает доверие к себе, а главное, сам осознает это. И все равно не отдавал, даже если деньги были. Непременно находился предлог, почему именно в сию минуту они ему особенно нужны.

В общем, нехорошо ему было, дискомфортно, но в этом-то состоянии, в этом расползающемся по жилам, подобно осиному яду, сознании собственной непорядочности, граничащей с нечестностью, он и обретал некую сладость. Ведь, в сущности, еще чуть-чуть — и в глазах одолжившего ему деньги хорошего знакомого он не просто упадет, а однозначно будет похоронен.

Каково?!

Что говорить, для такого чувствительного, как Ю., человека это было труднопереносимо, но вместе с тем, судя по всему, и желанно, такое напряжение нервов дорогого стоило. Тоже ведь своего рода грань между бытием и небытием, а значит, и вожделенная полнота.

Собственно, и с работой у него аналогично получалось (Ю. — переводчик, и неплохой). Брал он помногу заказов (как и авансов, где давали), обкладывался книгами, выбирая, с какой начать для разогрева, даже скоро так продвигался поначалу, а потом вдруг понимал, что явно пожадничал: не только по срокам договорным не успевает, но и вообще что-то не так — не идет, и все. Бывало, что по десять страниц в день, если не больше, делал, а теперь иногда и две через силу.

И чем ближе к назначенной дате, тем хуже. Кошмары по ночам начинают сниться, давление подскакивает, не то что за стол себя не усадить — с кровати встать трудно. Вот уже срок подошел, из издательства звонят, интересуются вежливо, напоминают: дескать, как дела, не пора ли?.. Конечно, пора, ему совсем немного осталось. Между тем иная из работ даже не начата, с другими стопор.

Каково?

Ю., естественно, нервничает — чем хуже дела, тем больше. Но нервничает со странным таким, приятным оттенком: вот он волнуется, переживает, как не чуждый ответственности человек, даже работа из-за этого не клеится. А когда работа не клеится, то возникает вопрос: зачем?

Не зачем работа, а зачем всё? Все вообще, ну, вы понимаете…

Толстовский такой, “проклятый” вопрос.

И оттого, что вопрос такой капитальный, градус переживаний тоже, естественно, выше. Вообще все выше и глубже.

Ю. уже к телефону не подходит: нет его, нет… И жене строго наказывает: он в командировке. Или в больнице. Может же он, в конце концов, попасть в больницу? Хоть бы и от ужаления той же осы (если лето). А сам мается ужасно: всех подводит, перед всеми неловко, даже перед женой, но ничего сделать не может. Чем больше обязательств, тем меньше шансов как-то выйти из положения. К тому же и авансы потрачены, и жизнь коту под хвост…

Но как ему ни худо, однако и сладко тоже: и что худо, и что жизнь зря, и что перспективы туманны. Вроде как близко к отчаянию, но и — к восторгу тоже, отчасти истерическому. Что-то такое во всем этом есть — объемное, полновесное, подлинное, значительное.

Нет разве?

Так бедный Ю. и живет в неусыпном совестливом бдении, пристально отслеживая в организме всякие опасные для его жизнедеятельности процессы. Но и не избегая их, а, напротив, всячески идя им навстречу и даже вызывая их на себя, как отважный воин огонь противника. Смелый, даже в известном смысле мужественный человек, вот только нельзя сказать, чтобы с ним все было благополучно. Дерганый он после того осиного ужаления до того, что общаться с ним нет никакой возможности, да и отношение к нему у знакомых сильно с тех пор переменилось. Если уж совсем честно, то народ его просто-напросто сторонится, потому как неведомо, чего от него ждать можно и какой фортель он в очередной раз выкинет.

Версия для печати