Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2004, 2

Кленовая паутина

стихи

Ряшенцев Юрий Евгеньевич родился в 1931 году. Окончил Московский педагогический институт. Лауреат Государственной премии имени Булата Окуджавы 2002 года.

 

*    *

 *

Сад раздался и вырос. За садом сопит Сиваш.
Как похож на папирус твой пресный местный лаваш.
Вытри след от томата, печальный наш тамада.
Радость не виновата, что тезка ее — беда.
Их обеих любовью мы кличем в краю маслин,
где звездой голубою щебенку метет павлин.
Как попал он в Тавриду, чьим промыслом сыт он — но
не почуять обиду во вскриках его грешно.

Радость звали любовью. И так же зовут беду...
В тот подвал бы — гурьбою! Да я его не найду.
А подвальчик — что надо: не пластик и не металл —
вольный дух винограда столешницу пропитал,
и янтарное древо и гладко, и тяжело,
все — для духа и чрева, во благо и не во зло.

Радость не виновата. И розовый тамариск
не исчез, как когда-то с кастильской земли мориск.
Он, как дух Авиценны, целебен, печален, сух...
С крыш татарских антенны воруют чужих марух:
мексиканских, бразильских — держа в пылевом плену
желтых ветров восточных западную волну.
Радость не виновата, что тезка ее — беда...
Возвратись хоть когда-то, когда-нибудь, никогда...

 

*    *

 *

Небо пятницы этой — арбузная алая мякоть.
Чуть подсохшая слякоть
                                  запомнила след.
Час бесед.
Время каркать воронам
и уткам на озере крякать.

Ствол коринфской сосны чуть шуршит золотой шелухой.
Запах хвои сухой
                                  с четверга настоялся.
Стало ясно:
юность где-то отстала,
а старость советчик плохой.

Потому что резоны — как путы тягучей резины
иль как хляби трясины
                                  для вольной судьбы.
Эх, кабы
сосны помнили то же,
что помнят родные осины.

Звезды пятницы этой — как нищенские медяки.
Разве мы бедняки,
                                  чтобы их дожидаться?
Может статься,
этот час до заката —
успех наш всему вопреки.

Над озерною рябью вечерние призраки лодок.
Жеребец-первогодок
                                  рванул наутек.
Наш итог —
это горькое счастье,
что нету потерь без находок.

 

*    *

 *

Почему бы не выпить стопаря
и немедля не добавить по сто?
Я не помню такого сентября.
И никто его не помнит. Никто.
Это эллинскую суть обнажил
край, где ссорятся хохол и кацап
так, что в тутовом саду старожил
оскудел умом и верой ослаб.

Что же это за эпоха у нас:
даже вёдро, полагают, к войне.
Ибо разве хуже Крым, чем Кавказ?
А Кавказ-то нынче нам — лишь во сне...

Я не сливы, не айву, не хурму
потерял с тобой, имперский распад.
Я, кого хотел обнять, обниму
после скрежета могильных лопат,
после наших обоюдных кончин,
если есть и впрямь тот свет, Высший Суд,
и у Господа не будет причин
разлучать нас так, как сделали тут...

Хамовники накануне миллениума

Поглядишь — никого из наших.
Эта бешеная метла
в переулках графских да княжьих
ох и здорово подмела!
Хорошо, что не всех — в могилу:
ведь метла же, а не коса.
Вольный рэкет увлек Данилу.
К ваххабитам ушел Муса.
Ванька вспомнил, что он обрезан.
Додик вспомнил, что — дворянин.
Разобрались по интересам,
и выходит, что я один.

Ох и тошно от фанаберий,
разодравших дворовый мир.
Но остался от двух империй
этот желтый, как мед, ампир,
этот образ здравого смысла,
сохранивший кривой карниз,
под которым вода повисла,
обуздавшая тягу вниз
и сияющим сталактитом
собирающая в ночи
отблеск звезд над вселенским бытом,
пьяных медленных фар лучи,
вспышки сварки над новым домом,
если домом назвать могу
эту свару стекла с бетоном
на заснеженном берегу.

В этих желтой и белой красках
нахожу я такой покой!..
В переулках, княжьих да графских,
вся судьба моя — под рукой.
Здесь, за окнами, эти лица...
Там, за ночью... Как Ив Кусто —
в эту глубь ее!.. Возвратиться?
Ни за что уже! Ни за что...

 

*    *

 *

Московский ампир и московская осень
помешаны на желтизне.
А молодость кончится часиков в восемь,
и этого хватит вполне,
чтоб вновь ощутить беспричинное счастье
от медленного сквозняка,
от прожитой жизни, разъятой на части
лучом одного перстенька,
от частых подсказок балконов и окон,
что мы — не чужие небось,
от глупой рекламы, где огненный локон
как с древа познания сполз.


Листва со сноровкой крутого десанта
слетает на особнячок.
К восьми этот город стареет. А сам-то?
Да что уж об этом. Молчок.
Лицо сохранить потрудней, чем личину.
Но — осень. И быть посему.
Лишь радость корыстна: подай ей причину.
А счастью она ни к чему.
И ветер с бензиновой крепкой основой
летает туда и сюда.
И тихо жужжит в паутине кленовой
запутавшаяся звезда.

 

Наше озеро

Наше озеро бездонно, безлунно.
Что в нем ловит полуночный рыбак?..

Как в поэзии, где слово безумно
и смирительных не терпит рубах,
в темноте слышны и шелест, и всплески
темных птиц ли или черной воды.
Чей-то посвист в молодом перелеске.
Чьи-то игры у прибрежной скирды.

Ну и темень на Ивана Купалу.
Как языческие боги скромны:
то ли плохо переносят опалу,
то ли сгинули из нищей страны.
Все затихнет к часу ночи. Похоже,
ни единого не будет костра...
А по зимней по бездарной пороше
так озерного ждалось серебра!
Так хотелось раннелетнего леса,
где святая — хоть умри! — нагота
тешит легкого беззлобного беса
без ущерба для святого креста...

На ручных моих часах монотонно
убывает новый век. Темнота.
Наше озеро безлунно, бездонно,
и повсюду омута, омута...

 

*    *

 *

Везде ли так иль только лишь у нас?
Европы порча, иль азийский сглаз,
или шальная блажь их корреляций —
одни безумцы в гениях, увы:
предвидя смерть от “белой головы” —
пить лимонад и ехать и стреляться!

Знать, где погибель, и идти туда,
боясь костлявой меньше, чем стыда,

и жизнелюбцем будучи при этом,
и видя, как архангел невских льдов
такие строки диктовать готов,
влюбленно пролетев над парапетом!..

У Черной речки — низменный резон.
Но этот невский бешеный озон
главенствует и в центре, и в округе,
и, логике нормальной вопреки,
подгонят сани верные дружки,
и — Бог им помощь — гроб закажут други.

 

*    *

 *

Послушай, текущая мимо Кукуя петровских времен река,
какого цвета были мундиры Измайловского полка?

Стояли, как сосны, преображенцы. Семеновцы шли, как льды, —
голубые с красной опушкой заката над стужей апрельской воды.

А форма измайловцев мной позабыта. Но дело сегодня не в том.
Я долго смотрю из окна машины на розовый грязный дом.

Меж мною и домом узкое тело яузской злой гюрзы.
Судьба моя здесь вот осиротела, и здесь же я брал призы.

Тусклы запыленные серые окна. Подъезд не забит, но глух.
И пара солдатиков стройбатальона фалует двух молодух.

Кирзой не раздвинув дешевых кроссовок, понуро уходят в часть...
Подходит по гнутому мостику дождик, в мой шаткий покой стучась.

Какая роскошная нищая радость следить за палитрой дня,
где мокнет розовая штукатурка, не помнящая меня,

где мелкие чайки прильнут на мгновенье к коричневой влаге реки
и — в небо, там, светлые на темно-сером, бездумно живут дымки.

Оставлю Кукую волну городскую, лефортовских форточек стук
и строгой любви неслучайные шутки, и слезы случайных подруг.

А сам поползу на второй передаче до Устьинского моста,
разглядывая и прося об удаче лефортовские места.

И стану на кромке речного изгиба жалеть, что жизнь коротка.
Но что уж тут плакаться, либо — либо: забвенье или тоска.

Версия для печати