Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2004, 12

Нежная дикость

“Странная” поэзия и “странная” проза. Филологический сборник, посвященный 100-летию со дня рождения Н. А. Заболоцкого. М., “Пятая страна”, 2003, 366 стр.

(“Новейшие исследования русской культуры”. Выпуск третий).

Н. Н. Заболоцкий. Жизнь Н. А. Заболоцкого. Изд. 2-е, дораб. СПб., “Logos”, 2003, 664 стр.

Столетие Николая Заболоцкого прошло в 2003 году — на десять лет позднее времени столетних юбилеев. И не было ни всенародных торжеств, ни панегириков, подобных тем, что обрушивались на публику во время празднования столетий Ахматовой или Пастернака. Заболоцкий не совпадает со временем, хронически не попадает в такт. И никогда не попадал. Это особенное качество, которое никак не связано ни с объективной значимостью творчества, ни с традиционностью, ни с новаторством, — это знак судьбы: жить поперек времен. Когда в конце 1929 года вышли “Столбцы” — они тоже были не ко времени. Как же на них набросилась с разных сторон ангажированная властью критика! Это означало конец творческой свободы в Советском Союзе, а ведь для Заболоцкого это был только дебют…

Несовпадение Заболоцкого со временем продолжается по сей день. Его друзья обэриуты, в первую очередь Введенский и Хармс, уже стали предметом пристального филологического интереса по разделу “русский поэтический авангард 20-х годов”. Заболоцкий и здесь не вполне свой. Даже его стихи 1926 года — “Лицо коня” или “В жилищах наших” — это скорее напоминание об Овидиевых “Метаморфозах”, чем о русском футуризме. Заболоцкий не против времени и не за. Он — “вне”. Я бы сказал, что его поэзия перпендикулярна действительности. Потому она и странная. И такова она по сей день.

Конечно, филологи, издавшие книгу статей о “странной” поэзии и прозе (кроме работ о Заболоцком в сборник вошли статьи о Хармсе, Платонове и даже Венедикте Ерофееве и “подпольном” герое Достоевского), вполне сознательно взяли слово “странный” в кавычки, как бы дистанцируясь от обывательского представления о поэзии. Но то, что они выбрали именно слово “странный” в качестве заглавного, говорит о многом. Ведь странный — это чужой и даже таящий скрытую угрозу. Это тревожно-напряженное отношение к поэзии Заболоцкого сохраняется и до сего дня.

Биография Заболоцкого, написанная его сыном Никитой Николаевичем Заболоцким, велика по объему. И это ее достоинство. Обилие фактического материала, которое приведено в книге, дает читателю возможность взглянуть на жизнь и творчество Николая Заболоцкого самостоятельно, как бы отстранившись от точки зрения биографа. Эта точка зрения, конечно, высказана, но сделано это ненавязчиво и без претензии на обладание единственной истиной.

Мне было очень интересно читать эту книгу, но я не нашел в ней ответа на самый важный, с моей точки зрения, вопрос: что же случилось с юношей, сочинявшим провинциальные стихи, в 1925 и 1926 годах? Что сделало его автором великих стихов? С чего это он взял, что “Мы тут живем умно и некрасиво”? Как это вообще пришло в голову человеку, описанному в биографии? “Человеку большой глубины, высоких моральных устоев и твердых принципов”? Такой человек достоин всяческого уважения, но поэзия Заболоцкого с легкостью выворачивает глубины и переламывает принципы и устои. Заболоцкий-поэт — сплошь “неправильный” и “странный”, и таким он остается и сегодня, несмотря на весь ХХ век, на все эксперименты, удачи и провалы.

Та свежесть и почти шокирующая новизна, с которой сегодня звучат “Столбцы и поэмы”, говорит о том, что Заболоцкий не пережит, не адаптирован ни русской поэзией, ни — шире — философской и эстетической мыслью. Его стихи не стерты, его образы и приемы не “автоматизированы”. Он не приглажен даже настолько, насколько удалось “приручить” поэзию Пастернака и Мандельштама.

Сборник статей отечественных и зарубежных авторов — это еще несколько попыток прочтения стихов и поэм Заболоцкого. В статьях “Семиотика ноля в └Столбцах” Николая Заболоцкого” Марко Каратоццоло и “└Царица мух” Николая Заболоцкого: буква, имя, текст” Игоря Лощилова авторы обращают внимание на то, что в издании “Столбцов” 1929 года было 22 стихотворения, то есть ровно столько, сколько Великих Арканов в картах Таро. В статье Лощилова предложена интерпретация “Царицы мух” как магического заговора, оттолкнувшегося от “Деревенской магии” — третьей части “Практической магии. (Черной и Белой)”, изданной под именем Папюса в 1913 году.

Каратоццоло, анализируя “Столбцы”, находит в них множество явных и скрытых ссылок на образ “ноля”. К сожалению, эта работа недостаточно точна в самой интерпретации семиотики ноля. Автор тесно связывает “ноль” и “круг” и, находя в стихах упоминание о круге (например, изображение круглого предмета или наречие “вокруг”), сразу вспоминает о ноле. Но эта связь является анахронизмом. Каратоццоло пишет: “Понятие ноля, намекающее на платонический миф совершенства, обнаруживается в стихах и подчеркивает оппозицию между идеальным миром советского человека, основывающимся на догмах революционной идеологии, и отсталым положением современного нэповского человека, от которого сам поэт не раз официально отказывался”. Ноль и круг никак не могли быть связаны с “платоническим совершенством”, поскольку в самой философии Платона ноля просто не было — ни в какой форме. А Аристотель посвятил доказательству отсутствия ноля (или ничто) в природе несколько глав “Физики”. “Круглость” ноля — то есть знак, которым обозначается современный арифметический ноль, — не имеет однозначного решения в современной истории математики. В вавилонской математике ноль обозначали и крюком, и пробелом между цифрами, и одним или двумя штрихами. Связь ноля и круга — это не только не установленный факт, но скорее всего случайность, и греческая философия (и Платон в частности) к этому совпадению никакого отношения не имеет. И даже тот факт, что в первом издании “Столбцов” 22 стихотворения и Великих Арканов Таро тоже 22, кажется мне не более чем совпадением, хотя к таким совпадениям следует относиться крайне внимательно. Но авторам статей не удалось убедить меня в глубинной связи Заболоцкого и этой магической традиции. Особенно сомнительным этот тезис кажется на фоне совершенно явной натурфилософской традиции поэзии Заболоцкого (о чем статья Г. Н. Ермоленко “Поэмы Н. А. Заболоцкого 1920 — 1930 годов и древнеримская философская поэзия”). Выявление связи между поэмами Заболоцкого и греко-римской традицией “научных” поэм бросается в глаза. Перекличка “Торжества земледелия” и “Птиц” с “Природой вещей” Лукреция Кара и “Георгиками” Вергилия кажется безусловной.

Биограф напоминает о том, что Николай Заболоцкий очень интересовался работами Константина Циолковского (с которым переписывался) и “Биосферой” Владимира Вернадского. Поиски русских ученых лежат в русле широкого натурфилософского движения, к которому принадлежит и книга Тейяра де Шардена “Феномен человека”. Основная идея этой книги близка поискам Заболоцкого, хотя саму книгу он не имел возможности прочесть. Тейяр (кстати, хорошо знакомый с работами Вернадского) утверждал, что нет в мире ничего неживого и что сознание присуще всему существующему. Просто в минералах жизнь и сознание присутствуют в скрытом, еще не проявленном состоянии. Когда Тейяр говорит о появлении жизни из “предбиосферы”, это говорит поэт: “Склонившись над бездной прошлого, будем наблюдать ее меняющуюся окраску. Из века в век цвет сгущается. Вот-вот что-то вспыхнет на молодой Земле. Жизнь! Вот Жизнь!” Работы натурфилософов — это в гораздо большей степени поэзия, чем наука. Но размах и свобода мысли, которые являют собой эти книги, способны вдохновлять если не на научные, то на поэтические подвиги.

Очень интересен факт, приведенный в статье Darra Goldstein “Biodynamics and the Dynamics of Zabolotskian Thought” (“Биодинамика и динамика мышления Заболоцкого”): антропософ Рудольф Штейнер в 20-е годы смешивает материалы животного и растительного происхождения с целью увеличить плодородность почвы. Рудольф Штейнер ищет то же единство и гармонию природных сил, что и герой поэмы Заболоцкого Безумный волк.

В другой статье, посвященной поэме “Безумный волк”, близость образов Заболоцкого и Гёте исследует Sarah Pratt: “A Mad Wolf, Faust, Jesus Christ and a Holy Fool: Zabolotskij’s └Bezumnyj volk”, Salvation and Transfiguration” (“Безумный волк, Фауст, Христос и Юродивый: └Безумный волк” Заболоцкого, Спасение и Преображение”. Биограф приводит слова юного поэта, сказанные в письме начала 20-х годов: “Божественный Гёте матовым куполом скрывает от меня небо, и я не вижу через него Бога”. Даже с поправкой на юношескую восторженность такие впечатления бесследно не проходят. Параллели между Фаустом и Безумным волком, проведенные в статье, выглядят довольно убедительно. Но вывод автора статьи о том, что Безумный волк — это почти православный юродивый, кажется некоторой передержкой. Все-таки главный герой поэмы Заболоцкого слишком рационально мыслит и слишком верит в самодвижение природы и возможность ее полной гармонизации.

Приверженность Заболоцкого кругу натурфилософских проблем вполне очевидна. При этом он оказывается в более выигрышном положении, чем ученые, которые пытались строить натурфилософские теории. Заболоцкий в своих поэмах строго доказателен, потому что тот поэтический мир, который он выстраивает, определен и замкнут, чего в науке, конечно, добиться невозможно. Но поэмы Заболоцкого — это уже работа полностью сложившегося мастера, а чтобы попытаться понять моменты и причины становления поэта, я попробую вернуться к тому времени, когда поэт только начинает работать над “Столбцами”.

20 сентября 1926 года Заболоцкий написал открытое письмо Введенскому, в котором он довольно резко противопоставляет поэтической работе товарища свою эстетическую позицию. Эта позиция абсолютно сформирована, и мне кажется, что она не претерпела радикальных изменений до самых последних стихотворений Заболоцкого, хотя инструментовка стала другой и акценты полностью сместились.

“Установим значение термина. Ни одно слово, употребляющееся в разговорной речи, не может быть бессмысленным. Каждое слово, взятое отдельно, является носителем определенного смысла. └Сапоги” имеют за собой определенную сеть зрительных, моторных и других представлений нашего сознания. Смысл и есть наличие этих представлений. └Дыр бул щыл” — слова порядка зауми, они смысла не имеют. Вы, поэт, употребляете слова смыслового порядка, поэтому — центр спора о бессмыслице должен быть перенесен в плоскость сцепления этих слов, того сцепления, которое должно покрываться термином └бессмыслица”. Очевидно, при таком положении дела самый термин └бессмыслица” приобретает несколько иное, своеобразное значение. Бессмыслица не от того, что слова сами по себе не имеют смысла, а бессмыслица от того, что чисто смысловые слова поставлены в необычайную связь — алогического характера. Необычное чередование предметов, приписывание им необычайных качеств и свойств, кроме того — необычайных действий. Говоря формально — это есть линия метафоры. Всякая метафора, пока она еще жива и нова, алогична. Но самое понятие логичности есть понятие не абсолютное, — что было алогично вчера, то стало сегодня вполне логичным. Усвоению метафоры способствовали предпосылки ее возникновения. В основе возникновения метафоры лежит чисто смысловая ассоциация по смежности. Но старая метафора легко стерлась — и акмеистическая, и футуристическая. Обновление метафоры могло идти лишь за счет расширения ассоциативного круга — эту-то работу Вы и проделываете, поэт, с той только разницей, что Вы материализуете свою метафору, т. е. из категории средства Вы ее переводите в некоторую самоценную категорию. Ваша метафора не имеет ног, чтобы стоять на земле, она делается вымыслом, легендой, откровением. Это идет в ногу с Вашим отрицанием темы, где я и сосредоточу свое возражение по этому поводу… [Ваши] стихи не стоят на земле, на той, на которой живем мы. Стихи не повествуют о жизни, происходящей вне пределов нашего наблюдения и опыта, — у них нет композиционных стержней” (Заболоцкий Н. А. Мои возражения А. И. Введенскому, авторитету бессмыслицы. Открытое письмо. — “Логос”, 1993, № 4, стр. 125 — 127).

Здесь Заболоцкий оказывается в самом центре важнейшего для филологии и философии XX века спора — спора о смысле, о значении, об означаемом. “Установим значение термина” — это говорит ученый. Но в отличие от ученого-лингвиста, чьи выводы всегда будут относительны, поскольку он делает попытку охватить все языковые явления, поэт способен быть точным: он говорит об одном, и только одном, явлении языка в своей собственной поэзии и — до некоторой степени — в поэзии близких ему людей. “Смысл есть сеть зрительных, моторных и других представлений нашего сознания”. Это, можно сказать, жестко позитивистское определение ничего особенно нового в себе не содержит. Но гораздо важнее здесь другое. Поэт не собирается двигаться в заданной и предопределенной плоскости. Поэт убежден, что контексты необходимо пересоздать, сотворить заново, причем сделать это нужно так, чтобы эти новые контексты были бессмысленными — алогичными. Но, сообщив словам, осмысленным “разговорным” контекстом, несвойственное им алогичное движение, Заболоцкий возвращает их на землю, заставляя работать на тему, заставляя их “стоять на земле, на той, на которой мы живем”.

Слово делает полное сальто — встает на голову, чтобы взлететь на новую ступеньку. Например, рождаются натурфилософские поэмы, строчка которых алогична, но структура гармонически полна и непротиворечива. Слово необходимо выбить из “разговорного” контекста, тогда оно станет подвижным, способным перемещаться по вертикали. И эта алогичность достигается средствами поразительно простыми и потому естественными.

В “Торжестве земледелия” есть такие строчки:

Сквозь окошко хлеб глядел,
В загородке конь сидел.

На самом деле здесь есть почти все. Поэтика Заболоцкого этими двумя строчками уже задана. Все слова предельно просты, элементарны — а значит, первичны. Эти небессмысленные слова настолько хорошо известны и настолько для нас убедительны, что они не нуждаются в каких-то характерных деталях, чертах и черточках. Их реальность не надо доказывать. Но в то же время это предельно общие категории: окно (окошко), хлеб. Это одновременно и примитивно-конкретная и предельно общая картина. И эта картина приводится в действие смысловой несогласованностью существительных и глаголов — столь же элементарных, первичных и всеобщих, как и существительные. Можно попробовать сказать, например, так: “За окошком хлеб лежал, в загородке конь стоял”. Это может быть примитивизмом, но не может быть стихом Заболоцкого. Метафора Заболоцкого имеет иную природу, чем метафоры других русских поэтов, в том числе его современников и друзей. Заболоцкий ничего ни с чем не сравнивает и ничего ни с чем не сопоставляет. Он противопоставляет действие и вещь, активное и пассивное. Потому пассивная природа оказывается у него действующей, а люди отдают свой мозг ослам, отказываясь от действия (“Школа Жуков”). Отношение Заболоцкого к природе уникально в русской поэзии. Не потому, что он олицетворяет ее. Одухотворенной природы в поэзии сколько угодно. Например, у Пастернака “Меня деревья плохо видят”, или почти есенинское “Береза со звездой в прическе”, или из “Сестры моей — жизни”: “…даже антресоль / при виде плеч твоих трясло”. Но деревья видят меня. Антресоль-то стоит на месте, а трясет опять-таки меня. Да и береза в конечном счете поглядывает на “дачу крайнюю”. Природа у Заболоцкого не нуждается в субъекте-наблюдателе, потому что она сама себя пишет. Она не нуждается не в человеке вообще, а именно в активном наблюдателе — в поэте. Она равна ему. Вот это то, чего не было. Поэтому картины природы и человека, который всего лишь часть ее — не лучшая и не ббольшая, — последовательно безоценочны. Прекрасное и безобразное, ценное и ничтожное существуют только в эстетике и гносеологии человека. Даже мертвое и живое с точки зрения природы не может быть противопоставлено, потому что жизнь одних — это неизбежно смерть других. С точки зрения волков, медведей, коней, быков, деревьев природа только целесообразна и целостна.

Ребенок взрослеет в тот момент, когда представляет этот мир существующим без себя, в тот момент, когда понимает, что он однажды умрет, а мир по-прежнему будет существовать. Поэзия Заболоцкого — это попытка показать человеку мир без наблюдателя. Это поэзия взросления, но не отдельного субъекта, а мира как целого.

В письме Н. Л. Степанову из Караганды, возвращаясь к работе над переводом-переложением “Слова о полку Игореве”, Заболоцкий писал: “Страшно, жутко подходить к нему. Невольно хочется глазу найти в нем знакомые пропорции, золотые сечения наших привычных мировых памятников. Напрасен труд! Нет в нем этих сечений, все в нем полно особой нежной дикости, иной, не нашей мерой измерил его художник. И как трогательно осыпались углы, сидят на них вороны, волки рыщут, а оно стоит — это загадочное здание, не зная равных себе, и будет стоять вовеки, доколе будет жива культура русская”.

Это та “нежная дикость” лап, о которой писал Блок в “Скифах”: “Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет / В тяжелых, нежных наших лапах?”, но у Заболоцкого нежная дикость не угрожающа, потому что действительно всесильна, и не направлена на человека.

Заболоцкий еще не прочитан. Его строчки еще не пропитали русскую поэзию. И поэтому издание сборника статей, посвященных в основном поэзии Заболоцкого, можно только приветствовать. Хотя я и ждал все-таки большего от такого капитального собрания. И переиздание биографии Заболоцкого тоже необходимо.

Может ли случиться так, что поэзия Заболоцкого перестанет быть “странной”? Может быть, этого никогда не случится. Может быть, человек — субъект познания — никогда не сможет посмотреть на себя с такой высоты и под таким углом, под которым его увидел великий русский поэт, а если и сможет, то такой взгляд все равно останется нежным и диким — и потому странным.

Владимир ГУБАЙЛОВСКИЙ.

Версия для печати