Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2004, 11

Коса — пока роса

повесть

Маканин Владимир Семенович родился в 1937 году в Орске Оренбургской области. Окончил МГУ. Живет в Москве. Постоянный автор “Нового мира”.

Из книги “Высокая-высокая луна”. (См. также: “Однодневная война” — “Новый мир”, 2001, № 10; “Неадекватен” и “За кого проголосует маленький человек” — “Новый мир”, 2002, № 5; “Без политики” — “Новый мир”, 2003, № 8; “Долгожители” — “Новый мир”, 2003, № 9; “Могли ли демократы написать гимн…” — “Новый мир”, 2003, № 10; “Боржоми” — “Новый мир”, 2003, № 11.)

ГЛАВА ПЕРВАЯ

от только тут старый Алабин отметил характерное — да, да, он даже

оглянулся... Не саму ее он приметил, а мелкую и быструю дрожь ее лица — полутона испуга. Молодое лицо подернуло ветерком. Напомнило испуг маленького домашнего животного... Кроля… Или испуг собачонки, с умоляющей мимикой. С легким подрагиванием в области глаз и носа.

Причиной и был всего-то пьяндыга Гуськов, шедший по улице мимо. Он вопил что-то несуразное. Но в общем совсем не страшный и случайный… Пьянь!

Старый Алабин (если что — я, мол, защитник) просто шагнул к молодой дачнице ближе. Он как раз зачем-то вырядился… В своем темном костюме, в белой рубашке (ладно, что без галстука в ту жару!).

— Добрый день, — сказал ей Петр Петрович Алабин.

Да, да, он просто и вполне дружески поздоровался — мол, добрый день! Она кивнула. Но в ответ ни словца. Такая робкая и ранимая!

Так что Алабин даже не слишком был в нее поначалу влюблен. Красота ее была вполне скромна, деликатна. Но поразить она его поразила.

А звали — Анной…

Сказать честно, только таких женщин, робких и ранимых, Петр Петрович Алабин и побаивался. В молодости попался на такую — и безоговорочно женился. Не в силах был, как теперь говорят, сделать ноги. Не в силах был ее оставить. Иначе, мол, весь мир рухнет! Иначе, мол, как ей жить — и как будет биться дальше оставленное им, ранимое сердце?

Похоже, Петр Петрович Алабин слишком спешил пожалеть… Он как бы самим собой исправлял или, можно сказать, подправлял для женщины судьбу и жизнь. Исправлял жизнь для ранимой, кроткой женщины — не всё, мол, в этом сложном мире так плохо и скверно, дорогая!

Жизнь в сложном мире вышла меж тем пестрая, разная. Но уж зато — востребованная… Это Петр Петрович так иронизировал, имея в виду, что по ходу жизни он еще дважды попал (накололся) на точно такой же тип женщины — и оба раза опять же женился. Было ли стечение схожих обстоятельств? Или просто случай?.. Но ведь в итоге трижды! Иногда ему думалось, все эти милые женщины были в сговоре. Эти робкие и ранимые… Эти с трепетом на лице… Они своим нежным чутьем хорошо знали, кто жертва, а кто охотник. Они подстерегали его. Посмеиваясь!

Зато Петру Петровичу Алабину, как ему казалось, было нечего бояться теперь… Пенсионер (старый хер и без больших денег), он уже никак не мог в качестве добычи заинтересовать молодую женщину, пусть даже очень трепетную и очень ранимую.

Присмотревшись, старикан Алабин уже знал, что ситуация для него благоприятна. Знал, что у этих милых Костровцевых (жгучая фамилия!) не всё так уж безоблачно. Не всё лады. Он уезжал на машине в Москву, а она оставалась здесь и нервничала. Он вдруг там задерживался… А иной раз не возвращался ночью. (Прекрасно!..) И было совсем нехитро понять, что он задействован. Что у него кто-то есть… Бабец. (Прекрасно! Прекрасно!..) Где-то там, в Москве, у нашего Костровцева уже на мази... Где-то там женщина — вспыхнувший, запылавший бабец. Уже вся, похоже, в огне!

Костровцев, не слишком даже скрывая, день ото дня дергался: уезжал — приезжал... Молодой, но с опытом. Что-то он своей Ане, разумеется, врал. А она это вранье тихо глотала.

Через открытое их окно старый Алабин как-то ее услышал:

— Собирались уехать на юг, Антон! Ты же сам говорил — большой отпуск... Огромный отпуск!

Муж Антон не ответил. Жевал... Или Алабин не расслышал. Да ведь и не важно — что там было сейчас слышать? Поедет он теперь на юг — как же! Что ему, этому Антону, отпуск и что ему все юга! Пока бабца не уработает как надо, не сдвинется он с места.

Но все же Петр Петрович Алабин насторожился. Гром с неба… Могли взять и уехать. На юге продлить отпуск.

Алабин вдруг ясно представил, что уехали и снимают там себе комнату. У моря… За хорошую (еще какую обдирающе хорошую) цену… Не надо бы им так тратиться!

У них на даче убирала старуха Михеевна. И Петр Петрович — видно, он сильно взволновался — пошел и переспросил у нее: правда ли, что Костровцевы собираются съехать?

— Могут, — ответила она.

Алабин посетовал — жаль! Хорошие же люди. Жаль, когда хорошие люди съезжают.

Старуха развела руками — мол, это жизнь!

— ...По мне, все одно. Одни люди сменяют других. Мое дело — знай прибирай!.. Хе-хе.

И старуха прямо в лицо Петру Петровичу этак нагло хехекнула. (Показалось странным.)

Нет, нет, что такое любовь, старый Алабин знал… Кто ж не знает! И ничего он не спутал… Просто он попал в дурацкое положение. То, что это дурацкое положение называется у всех других “слюнявой старостью”, ему и думать не хотелось.

Лунная ночь уже вовсю мучила старика. Несколько раз он обошел их скромную дачку. Шел травой и спотыкался... Прямоугольник ее окна не погас. Еще она не спит.

Старик (а кому другому?) выговаривал высокой в небе луне:

— Нехорошо. Нехорошо!.. Зачем такие женщины?

Ей небось нет двадцати трех… На лице — завораживающие Алабина (те самые) робость и ранимость. Обманка женской природы, она самая! — вот только зачем ему вся эта одурь опять, если он стар?..

Как вдруг Алабин ясно услышал в ночной тьме голос Ани:

— Ни слова я ему не говорю сердитого! Ни жалобы!

Да, да, он услышал вдруг — ее звонкий (робко звонкий) голос оказался совсем близко.

— Ни слова. Ни словца ему упрека… Ах, говорю, наконец и ты! Вернулся… Какой, говорю, молодец!

Только теперь Алабин расслышал еще и шаги за кустом боярышника. Шуршание медленных шагов… С Аней кто-то шел рядом.

— Все эти два года в браке с ним я привыкала. — Голос Ани. — То у него друзья-друзья-друзья… То у него шахматы-шахматы-шахматы... Тридцать лет, а все увлекается... Но зато на работе он — трудяга! Что правда, то правда.

— Нда-аа, — протянула ее собеседница. — Мужья народ боевой.

Старческая хрипотца… Алабин тотчас узнал по голосу Михеевну — ту каргу, что помогала убирать у них на даче.

— Юг или не юг — не знаю, поедем ли, — продолжала Аня. — Работы ему уже опять подбросили. А Антон, я же говорю, трудяга. Трудоголик...

Аня, похоже, вышла проводить Михеевну за калитку — Петр Петрович хорошо видел их за боярышником. Приостановились.

— Мужья — люди боевые! — Старуха хрипато засмеялась. И добавила: — Иди, Анечка, спать. Ночь уже! Иди, иди.

— Да светло же. Луна.

Старуха прошла вперед. Аня смотрела ей вслед. Чуть приопущен милый ее подбородок… Куда она сейчас смотрит? Что можно видеть таким кротким взглядом?

А когда Петр Петрович две, буквально две секунды спустя куст боярышника обогнул, обошел, почти оббежал — Ани там не было. Оказалось, что именно Аня ушла, шурша травой… Как он мог обмануться?.. Старуха стояла, а Ани не было.

Алабин даже передернул плечами от столь неожиданной ночной ошибки.

Но было опять же ему на руку, что он сам увидел, как они разошлись… Она дома… Она одна… Алабин обошел дачу проулком, не упуская из виду ее блеклого окна. Ночь продолжалась.

Ее оконце погасло, вспыхнуло и через минуту-другую вновь погасло — уже как бы на всю оставшуюся ночь. (На всю ли? — подумал Алабин.) Он ждал. Он дал ей уснуть... Уснуть крепко…

Теперь с пониманием и с выгодой для себя (правильнее сказать, с радостью для себя) он мог отнестись к острой ночной ситуации… С пониманием (и с радостью для себя!) мог отнестись к Аниной женской заброшенности, к ее одинокости из ночи в ночь — и соответственно — к ее страстному ожиданию позднего возвращения мужа.

Час ночи… Два… Конечно, очень может быть, что Аня, едва заслышав в своей спальне шаги (или скрип... деревянный отзвук постели, на которую к ней Алабин едва присядет), тотчас подымет недоуменный крик или вопль… И ничего, кроме конфуза... И бегство... Но если миг выбран точно... Если ночь за ночью она ждет ласки... И если ты решишься занять его не пригретое пока что место... Ночь сама и распорядится... Лунная! Чуткая ночь!.. Охладевший муж, конечно же, может вдруг вернуться среди этой же ночи. Но если его на полтора-два часа опередить, то свое получишь… Риск?.. Разумеется.

Так Алабин сам с собой рассуждал. Подбадривает ровная мысль!

Он приоткрыл их калитку. Скрип-скрип… Обошел небогатую дачку с северной стороны. Со стороны веранды, как всегда, дачная дверь проста… Открыл.

Прислушался.

Он знал по расположению окон, где вход в спальню… где ее постель... Как тихо! Ну?.. Минут десять сверх Алабин еще выждал… Волнуясь. Пора?..

Аня не сомневалась, что рядом с ней тот... Долгожданный!.. Она вся затрепетала в его руках... Алабин вошел в нее сразу, но куда вернее сказать неправильное она в него, — так сильно, остро было ее заждавшееся желание. И даже слишком… Слишком стремительно для полноценной чувственности! Что-то она бормотала, захлебываясь в словах… И билась, билась, как рыба на песке, в полушаге от воды.

И вдруг все куда-то обрушилось. И Аня вырвалась. Да, да, почуяв обман и чужое тело…

— А?.. Что?.. Кто это?

Она вырвалась из его рук. Смолкла… Лежала, отодвинувшись в самый угол постели. Такое бывает и после любви — заждавшаяся женщина неистовствует, колотится, дергается, а через две всего минуты, опустошенная, отключается. Как в обмороке.

Алабин выдержал паузу.

А потом заговорил… Мол, сам не знаю, где я и как это я здесь… Мол, неужели перепутал дачи. (Вздор, конечно... Легенда… Хотя словесный вздор легализует якобы ошибку. Дело здесь проверенное… Однако он так мало получил… Секунду-две. Все слишком быстро. Пронеслось мимо!)

Но едва Алабин коснулся ее снова… чтобы успокоить хотя бы… Аня сразу и резко отдернулась в сторону. И включила ночничок.

— Уйдите!.. Уходите! — вырвалось у нее.

Но не громко. А как-то приглушенно. Ее, как ни странно, испугал не чужой мужчина (хотя, конечно, испугал) — ее испугал фантом — отсутствие мужа… Была так уверена, что он здесь! Она, кажется, даже искала его. Выглядывала мужа по темным углам. Растерянно… Где он, любимый?.. Слишком долго его хотела и ждала.

И наконец тихо заплакала. Без слов.

Закрыла плачущее лицо ладонями и всхлипывала. И так горько гнулись нежно прочерченные честные губы... И главное — этот ее трепет. И эта ранимость, отчего Петр Петрович Алабин тотчас услышал знакомую ему по жизни боль. И стыд.

Так и было. Петр Петрович встал, оделся... А молоденькая женщина, эта Аня, не стала ни попрекать, ни сомневаться в его версии (ключи, мол, на верандах у всех одинаковы) — она только плакала по-детски, и все… И весь край простыни в ее слезах-соплях.

— Ну вот еще новость… Чего ж плакать! — выдавил из себя старый Алабин. (Смущен был.)

Петр Петрович Алабин даже заворчал:

— Бывают ошибки… Бывают в жизни ошибки. Я же тоже ошибся.

Он уже и голосом, и интонацией каялся. И, если считать, повинился уже в третий раз… Она отняла от заплаканного лица ладони.

— Я… Никогда… Я…

Вот первое, что она, всхлипывая, сказала… Сказала, что у нее не было других мужчин, кроме мужа. Он у нее красивый. А она не очень. Но зато она всегда думала, что она ему верная. Не изменяла… Она этим гордилась. У нее был единственный!.. единственный мужчина...

— Ну-ну. Какая ж тут измена, — сказал Алабин с досадой.

Знал же! знал, что самый неподходящий для него тип женщины!.. А как жалко всхлипывает!.. Однако ладно… Женщина плачет, как дождь землю кропит.

— Я… Я всегда думала… Я… Никогда…

— Ну-ну. Не измена же, а ошибка! — перебил он. — Никакая не измена! Считайте, что меня не было. Совсем не было!

Он уже резким тоном посоветовал ей:

— Считайте, что я — сон. Приснился — и вот уже ничего нет.

Необходимо было успокоить… Такая с горя могла и мужу покаяться. Необходимо было около нее посидеть. Нет-нет, не трогать, не касаться (тем более не уговаривать повторно на близость, совсем не тот случай!). Но хотя бы посидеть с ней рядом, приласкать словом, мягкой шуткой… пусть поплачет. Он ли не знал женщин...

Ей уже сейчас хочется прощать. Когда проникаешь в трепетно-ранимую природу таких женщин, это потрясает!.. Они куда добрее и куда снисходительнее. Их изначальный, нелепо придуманный жизненный выбор! Как существа, они безусловно выше мужчин… Но…

Но инстинкт... уже велел ему встать. Инстинкт — властный одноразовый звонок. Встать и идти… Петр Петрович выскочил — и буквально сразу, едва шагнув за порог, увидел фары наезжающей “шестерки”.

— Я — это сон! Это сон! — крикнул он женщине еще раз винящимся шепотом. Он подсказывал ей.

А машина у ворот… Могли совпасть. Могло быть скверно — ей скверно!.. Старый Алабин, странным образом, о себе сейчас не думал.

Он вышел, но он не ушел… Не поспешил. Обеспокоенный за женщину, он стоял под окнами, ожидая неизвестно чего — быть может, хорошего разрешения ситуации. Старый мудак! Уноси ноги! — машинально повторял он себе, однако и не подумал сдвинуться с места. Мол, вдруг женщина не смолчит, не выдержит… С таким трепетом в лице!

Ночь… Он так и стоял у их раскрытого окна.

И слышал. Конечно, опять ее слезы. Теперь уже с громким взрывом обиды и боли… Рыдания… Но, кажется, все-таки без слов.

— Ты что? Что?.. Соскучилась? — спрашивал муж. Вспомнил наконец о женке! Вспомнил, сколько ночей томилась одна…

Нет, ничуть он не вспомнил!.. Не побаловал даже… Красавчик! Он взял какие-то бумаги. Бумажонки эти побросал на заднее сиденье машины и — за руль. Прощай, милая… Надо быть в городе рано-рано утром. Работа! Москва — город серьезный.

Петр Петрович так и не успел уйти.

Где-то в небе прошумел самолет. И тут же ее муж, ее Антон, словно бы торопясь за ночным пилотом, врубил мотор. Фары вспыхнули… Уехал.

Петр Петрович застыл у окна. За отцветшей давно сиренью… В лунном свете… А Аня там внутри… Всхлипывала.

Высокая-высокая луна… Видела и перевидела женских слез. Над кустившимся у забора орешником луна медлила. Но вот уже круто полезла в небо — висела величаво, твердо… Знала, что слезы высохнут. Что печаль пройдет.

А гримаска обиды?

Старик все еще удерживал ее в своих глазах — унес с собой. Эту трепетную, полудетскую гримаску страдания.

Уже лихой ее муж выруливал на шоссе… Далеко… Вот молодец! Раз, два, — и забыл свою женку. Какие там слезки-гримаски!.. А вот старый мудак Алабин так и застыл на дороге. Стоял, едва отойдя от ее окон.

Старик, к стыду своему, все же вновь не утерпел, не удержал себя — вернулся… Глупо, конечно. Едва вошел торопливым шагом в ее спальню... Ее голос тут же:

— Зачем вы?.. Зачем вы опять? — И так слышно, так больно дрогнул этот ломкий голос.

В темноте…

— Уходите. Уходите! — повторяла Аня.

Она не повысила голос. Не угрожала ничуть... Просто повторяла. Но ему этой простоты хватило.

Он ушел.

Выйдя вновь на дорогу, старикан бессмысленно стоял, задрав голову к небу. И от нечего делать бормотал луне всякие разные слова, вроде как он никто, один из миллионов живущих, его жизнь коротка, его позывные Петр Петрович Алабин и он, мол, знает свое скромное место… И еще он, мол, знает, что все пройдет. Что ни этих миллионов, ни его самого, ни Ани… ни ее женских слез… Все нынешнее на хер исчезнет… Никого!.. А ты, высокая-высокая, будешь сиять.

Старый Алабин вернулся наконец к себе домой, а там, как оказалось, спал нагрянувший из Москвы Олежка. Внучатый племянник. Молодой Алабин!.. Это уж как обычно! Приехал подышать воздухом… Уже спал... Было, пожалуй, три ночи.

И когда старикан невольно его разбудил, Олежка сердито ворчнул:

— Неужели опять женщина?.. Дядя, вас пора кастрировать.

Алабин промолчал. Он не обижается. Он старый.

— Ну кто? Кто?.. Кто может вас, дядя, хотеть?! — пробрасывая вопросы один за одним, Олежка, конечно, подсмеивался… Но еще и любопытствовал.

А старый Алабин, конечно, затаился — и не подумал назвать имя.

Только сказал:

— Красивая.

Но это слово как раз и взорвало племянника. Похоже, и сон прошел. Взревновал… Он-то здесь спит такой молодой! Молодой и сильный, он весь вечер просидел, глуша в одиночестве поселковский портвейн. Да так и уснул! А старый шизоидный дядя возвращается с ночной свиданки! И еще сообщает: “Краси-иии-ивая!..”

Небрежно (и провокационно) он фыркал:

— Какая там красивая?! Еще чего!.. В чем ее красота?.. Ну кто? Кто? Что за уродина?

Старикан разбирал постель и знай помалкивал.

— Дядя!.. Да у тебя глюки! У тебя как молодая — так и красивая! Прямо поле чудес!

Смеялся:

— Ну-ну, дядя! Ну-ну, Петр Петрович!.. Тебя послушать, у вас здесь самые клевые телки! И что ни лунная ночь — выборы “мисс Европа”!

И смолкший парень решительно отвернулся к стене, чтобы заснуть наново.

Старикан на своего не обижался, еще чего!.. А красота молодости для него и впрямь красота. Выше, чем красота правильных черт лица. Старый Алабин мог бесконечно рассматривать (скажем, в метро, незаметно… полуприкрытым глазом) всякое молодое женское лицо. Станция за станцией… Пролет за пролетом… И ведь сразу находил! Глаза! Живые глаза!.. А очерк губ. И почти всегда (всегда! если только не мешает зимняя одежда…) изгиб шеи.

Он и не думал Олежке отвечать! Он только буркнул именно что-то насчет изгиба молодой женской шеи… Все пытался зачем-то его убедить — мол, да, да… мол, красивая!

Олежка однако вновь вздернулся… 28-я дача, что ли? Аней зовут?

Старикан довольно равнодушно сумел сказать — нет, нет, моя старше. В другом даже конце поселка. Какая там Аня!

И все равно тот не мог успокоиться… Старый Алабин уже спал. Но слышать слышал. Молодой бугай ворочался, мял так и этак подушку… Осень началась с жарких дней. Ночи теплы! Это к любви.

Олежка и с утра продолжал.

— Дядя. Вам отшибут голову, — уверял он с нарочитой серьезностью.

Несколько странную (тут Алабин с ним согласен!) лунную озабоченность своего дяди Олежка оценивал как смешной стариковский облом — как забавную, запоздало выраженную шизоидность.

— Вам, Петр Петрович, совершенно нельзя видеть женщин.

Олежка уезжал — он оставлял дяде хорошей колбасы, ветчины. Одну колбаску они тут же красиво порезали… Открыли бутылку.

Выпивая, Олежка посмеивался:

— Ваши подвиги войдут в легенду. Вы, дядя, будете как герой… Как Лука.

— Лука?

— Именно, именно Лука… Мудищев.

На все это старый Алабин, конечно, возражал. Держа в руке стакан с вином, вяло, впрочем, он возмущался:

— Какой там герой… Какие подвиги, мой мальчик. Свеча догорает — вот и все.

Они чокнулись и выпили.

— Огарок… Когда свеча догорает, она потрескивает. Вот и все.

— Но у вас, дядя, она потрескивает отлично!

— Ты, Олежка, молод. Чего тебе здесь киснуть?.. Езжай куда-нибудь в отпуск на юг! Посмотри мир! Людей!

— Чего бы и вам не поехать?

Олежка разлил еще по стаканам… А Петр Петрович, изготовясь пить, шумно вздохнул:

— Я стар... Ни денег, ни большого здоровья... Я только и могу толочь ступу в одном месте.

Молодой Алабин опять засмеялся:

— Вы ее очень неплохо толчете, дядя!

На что Петр Петрович только махнул по-стариковски рукой — чего уж там!

Он пошел проводить Олежку. Да, да, после обеда… Петр Петрович проводил его до электрички. Мимо Аниной дачи.

Олежка, видимо, припомнил все-таки вчерашнее свое подозрение насчет Ани. Но смолчал.

Петр Петрович тоже шел молча.

Зато возле угловой дачи старый Алабин заговорил:

— Осторожней. Здесь, Олежка, осторожней.

— Что такое?

— Забыл?..

— Что я забыл?

— Лушака… Не подходи близко к его забору, — предупредил Петр Петрович второй уже (если не третий) раз.

На углу горбатился плохонький дом Лушака, таково было прозвище здешнего затворника. Этот Лушак, как все знали, входил в криминальную группу, день за днем трудившуюся от их поселка совсем недалеко — в Малаховке. Но в последнее время Лушак от своих отошел…

— Он покойник, — небрежно сказал Олежка.

По понятиям той группы, Лушак совершил какую-то немыслимую подлянку. Кого-то сдал… А сам прикрылся. Но дело там всплыло. Малаховских (многих!) менты пошерстили, а Лушака не тронули. И теперь братва, то есть свои же, собирались и впрямь его как-то прищучить — возможно, прикончить.

А сбежать, видно, некуда. Лушак заперся… И пока что стрелял из старого ружья в каждого, кто подходил к забору.

— Давай-ка обойдем. По той стороне.

— Вот еще! — фыркнул Олежка.

Он сделал шаг и молодой крепкой рукой тряхнул калитку. Ни звука в ответ.

Олежка тряхнул еще:

— Эй, Лушак! Жопа рваная!.. Скоро тебя твои достанут. Говорят, твою пульку уже загнали в ствол… Твою пулю, эй, Лушак!

Из верхнего окна раздались-таки выстрелы. Дважды… Но пули щелканули по штакетнику аж в нескольких шагах, далеко!.. Не стрелок.

Оба Алабина резво отскочили, отбежали от забора.

— Эй, мазило! Пьянь! Протри глаза! — кричал Олежка.

Старый Алабин не комментировал, но, если честно, его резанула жест-кость Олежки. Резанул тон, насмешка над загнанным в угол человеком… Пусть даже подлым… Впрочем, у молодых Алабин такое встречал не раз.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Третий час ночи. Пора… Луна уже не выкатится круче. Свет ее не станет выше.

С ключом от веранды небольшая заминка. Замок, что ли, сменили… Бородка цепляла, пришлось ее пораскачивать туда-сюда. Напрягая пальцы. С усилием… Топчась на месте, старый Алабин шумно втягивал ноздрями воздух... Именно тут (но еще больше, когда вошел) ему почуялся уловимый запашок застоя. Мельком Петр Петрович подумал, что наверху, быть может, расчехлили что-то… Из старой мебели.

Не скрипнув (да и не дыша), он поднялся по лестнице. Сердце билось. Вот комната… Здесь… Он был в шаге от Ани. Спящая, она опять давала ему его счастливый шанс.

Что ни говори, чудесный, удивительный миг!.. На этот раз Петр Петрович был чрезвычайно осторожен, но и не мешкал. Он не прилег сразу, а присел рядом и стал тихо ласкать плечо спящей. Лишь едва касаясь рукой… Вкрадчиво… Плечо — наиболее холодное, наиболее спокойное место на теле женщины.

Ошибку он все-таки почувствовал. Вдруг отпало желание. Прервалось…

И теперь уже волной отчетливый запах старости ударил ему в ноздри.

— Ч-черт!

Женщина проснулась… Включив ночник, она точно опешила. Опешил и Петр Петрович. Впору было смеяться — в постели была та самая Михеевна, уборщица дач, а заодно дачный сторож.

— Чего тебе надо?.. — заворчала она.

Пробормотав какую-то нелепицу, Петр Петрович не просто встал, а быстренько выпрыгнул из постели. (Он ошарашенно думал, не ошибся ли он и впрямь дачей.)

Старуха со сна тем временем шумела:

— Шустрый какой. Козел!.. Сначала надо поухаживать, а уж затем ночью к женщине идтить!

И тут она вдруг живо вскрикнула — узнав его.

— А-а, полночник. Ты-ы? — протянула Михеевна (полностью ее звали Аннета Михеевна).

— Я. Это я… Успокойся.

Смешно сказать, но в тот смутный миг Петр Петрович едва не спросил, здесь ли проживают Костровцевы... Но, конечно, не спросил. Не желая себя (и главным образом Аню) выдать.

Анекдот!.. А хорош бы он был сейчас сходу раздевшись! Уже не сдерживаясь, Петр Петрович громко матюкался.

Старуха же, развернув в его сторону ночник, смело его разглядывала:

— Полно-оочник. Видать, нравлюсь тебе — а?

Осклабилась:

— Ну, ладно, ладно. Иди, иди сюда. Больно ты настойчивый.

Петру Петровичу было, однако, совсем не смешно. Не до ерничества было… Он схватил со стола принесенные Ане цветы — он не желал оставить старухе.

Уходя, все-таки спросил (для отвода глаз):

— Чья ж дача?

Старуха охотно пояснила — ошибся, ошибся! Здесь дача Костровцевых. Но самих Костровцевых нынче нет.

— Нынче они в городе.

— С чего ты в их постель забралась? — спросил Алабин, сердце его екнуло.

— А мягкая. Хочешь, сядь-ка спробуй… Мя-агкая!

Старуха зевнула:

— Не заругают… Завтра уже всё… Завтра они, может, и вовсе уезжают. Так сказали.

— На юг?

— На юг… А я сторож. Дача-то новая, с мебелями. И пограбить запросто могут. Ты-то не затем ли самым пришел? — Это она так веселилась — смеялась, видя, что ночной гость уже шагнул к дверям.

Петр Петрович уходил, она кричала вслед:

— Куда ж ты, сокол?.. И цветики унес. Аль не мне приносил?

Карга! Мать ее! — бранился Петр Петрович с нешуточной уже озленностью.

Возвращался во тьме не глядя. Оступался… Вдруг упал. Спотыкался о корни, там и тут вспучившие траву.

А горечь! Горечь душила... Аня… Ее трепетное лицо! Уедет. Это надолго… Жизни-то осталось ему, Алабину, всего ерунда. Самый край… — мучая себя, думал старик.

Среди дня Петр Петрович счел нужным завернуть к старой карге. Найти нетрудно: поглядывай через рябь штакетника, и где-нибудь на нее наткнешься… На той даче или на другой.

— Привет, старая. — И Петр Петрович завел для начала самый ненавистный ему дачный разговор — о погоде.

Но как раз погожие нынче деньки Аннету Михеевну на старушечье пробалтывание очень даже вдохновили.

Да, да, да, уезжают… Вчера Аня и ее муж ездили вместе в Москву — похоже, что за билетами.

— И вернулись.

— Велели приглядывать?

— И прибрать, и приглядывать. Чтоб порядок… Хе-хе-хе… А что ж мне — плохо, что ли? Я, если так поглядеть, здесь полная хозяйка. Люди приезжают-уезжают, живут-умирают, а я остаюсь!

Старуха продолжала свое и уже не могла остановиться — с Михеевной, мол, все ладят. Аннета Михеевна, мол, всюду и везде!.. Иль не знал?

Петр Петрович кивнул: знал он, знал!.. Ну, разговорилась!

— Михеевна всегда при деле… Подрезать ветки в саду... Колодец почистить. Всему, заметь, сама выучилась… Травку выкосить, косой раз-раз — и готово.

— Неужели косишь?

— Кошу… Михеевна все может. Вот только курить никак не научусь! А то бы мне с папироской как хорошо! — Она хохотнула.

Петр Петрович слушал ее болтовню, с трудом допуская мысль, что эта самая старуха едва не попалась ему в постели. Едва не отдрючил старую козу!.. Однако не казалось ни смешным, ни гротескным. (Своя незадача гротеском не кажется.) И опять же эта вдруг зачастившая к Петру Петровичу мысль — мол, недалек, недалек край жизни!

Живешь и живешь. Бегаешь… Ищешь себе какую-нибудь Михеевну с подсказкой. И Михеевна тут как тут. Хозяйка… Ан глядь — не сама ли это смерть к тебе уже подоспела? — в таком вот гротескном, костлявеньком виде!

Петр Петрович произнес: бр-ррр... — и даже потряс головой, отгоняя навязчивый образ старой хозяйки.

...Аню он увидел за их дачным забором — в саду.... Одна. Муж Антон в гараже что-то насвистывал. Ковырялся (судя по звукам) в машине... Он же у нас трудоголик. Увлекающийся такой!

— Добрый день! — крикнул Петр Петрович через калитку.

Аня выглядывала на дереве посиневшую сливу. А что выглядывать, вся, вся спелая!.. Едут на юг. Уж там-то спелой сливы им будет навалом. Аня будет загорать… У моря… В купальнике! — подумал Петр Петрович с придыханием. И сглотнул слюну.

— Добрый день! — крикнул он еще раз.

Как-никак, старый Алабин был в отглаженных брюках и в белоснежной рубашке под легким свитером.

Аня поздоровалась… Лицо спокойно.

Именно! Ее лицо не было так уж скорбно. Ну, наконец-то… Ага! Она кормила собачонку. Лицо ее даже посветлело… Вот так-то!.. Протягивала собачонке куски, а сама склонила голову. Эта ее шея... Этот ее изгиб!

А собачонка знай прыгала… Приблудная. (Других дачников Петр Петрович за такие дела осуждал.) Приласкивают собаку, а потом съезжают. Брошенная, тоскующая собачонка ходит и всю осень заглядывает в глаза Петру Петровичу — больше-то некому.

Но если билеты уже куплены... Значило ли это, что Аня и ее трудоголик Антон уедут завтра-послезавтра?

Петр Петрович нацелился было спросить… Подойти ближе. Он ведь прилично одет. (Воротничок его белой рубашки как лезвие!) Но Аня уже ушла. Двух слов с ним сказать не захотела?

Строгая прическа, горделивая шея. И так знакомо затрепетавшее ее лицо.

Над ключом Петру Петровичу пришлось потрудиться. Подточил бородку напильником. (Слесарек-самоучка…) Подстукивал справа-слева мягкую медь. И нет-нет прикладывал к образцу… Сверяя. Щуря глазок… Еще и подбадривал себя советскими песнями:

Первым делом… делом самоле-оо-оты...

К вечеру он прошелся по поселку.

Дачная жизнь затихла — уже всё по-осеннему! Однако кой-где люди активны... У соседей Ани, что справа, перед отъездом гуляли. Отвальная! Запекали в вечернем костре картошку. И шумно пили пивко из горлышек.

Извлеченную из углей (рядом с костром) картошку бросали друг другу прямо в руки, обжигались!.. перебрасывали!.. и непрестанно вопили — экая радость жизни!

Костер полыхал… Видно как днем. Петр Петрович приостановился, смотрел на огонь, на прыгающие тени... Откуда-то кинулась собачонка, визгливо его облаяв.

Но, конечно же, краем глаза Петр Петрович следил за дачей Ани… Ее трудолюбивый муж пока что вещи не упаковывал... Но машину он готовил… Едет в Москву? Или не едет?.. Неужели перед югом не захочет проститься со своей жаркой московской крошкой?

Или они в семейном спокойствии попросту ждут день, на который уже куплены билеты? А что, если уже сегодня их последняя здесь ночь… Петр Петрович нервничал.

Нервничал… Но думать думал. И потому загодя купил вино... Он рассудил, что с вином правильнее.

Кто не знает, как хорошо снимает женские слезы глоток вина. Нет, не для куража. И вовсе не чтобы Аня слегка спьянела… А чтобы снять ее грусть. Чтобы сколько-то развлечь ее (или хоть отвлечь) этим по-человечески обычным и успокаивающим (ритуальным) прикосновением стакана к стакану... Некие движения руками… Какие-то слова.

Петр Петрович упрятал красивую бутылку в канаве, недалеко от их калитки… В любую минуту вино под рукой... В прохладной траве. Три могучих лопуха охраняли тайну.

Петру Петровичу вспомнилось… Сто лет назад… Первое чувство… Тоже ведь млел! Он даже имя той девочки уже плохо помнил… Помнил только чудовищную тяжесть в собственной правой руке. Когда стояли рядом… и совсем рядом (руку протянуть) были едва наметившиеся холмики ее грудей.

Костер у соседей Ани еще полыхал. Огромное красное пятно… А гулявшие люди перебрасывались теперь уже новой партией спекшейся в углях картошки.

— Лови!.. Оё-оой! — визжала поддатая деваха.

Петр Петрович, чтобы убить время, прошагал в самый конец поселка. И все задирал голову, смотрел — высока ли луна, не уйдет ли. Луна была как сумасшедшая. Не уйдет… Она царила в небе. Она там ликовала!

— Что? Что смотришь! — Петр Петрович сердито ей выговорил. Он не виноват… Разве, мол, человек виноват, если проскрипел столько десятилетий, а его сердце всё тук-тук... тук-тук...

Он оказался на углу, где сгорбленный дом Лушака… Вот где тихо… Но внизу, в сторожевом окне, огонь. Лушак, говорили, глушит водку и даже спать не спит. Только дремлет. В обнимку с ружьем.

И как бы в переклик с самим собой старый Алабин подумал, что этому Лушаку сейчас сильно одиноко. Вот кому совсем уж одиноко. Бедный подонок!.. Петр Петрович вновь приостановил шаги, размышляя — может быть, поговорить сейчас с ним… Тоже ведь хочется Лушаку с кем-нибудь перемолвиться. И может, Лушак сдастся ментам до приезда Коня. (Грозного местного оперуполномоченного. Опер Конев был в отпуске.) Лушак сам засветит себя. Мелкую свою какую-нибудь провинность. Сдастся ментам — и тем спасется.

Если ему подсказать… Старый Алабин тронул калитку — и очень может быть, что не Лушаку, а ему самому так остро хотелось поговорить.

Он потряс калитку легонько. Куда тише, чем тряс ее в тот раз Олежка. Но был услышан… В тишине… Шагнул.

— Лушак! Ты слышь меня?.. Я — Алабин. Сосед… Петр Петрович.

Пауза.

Потом голос:

— Чего вам?

— Да вот поговорить… Поговорим, а? Просто поболтаем. Перекурим вместе.

Пауза… Долгая пауза.

— Ну, входи, Петр Петрович.

И только когда старый Алабин вошел внутрь (шел подчеркнуто спокойно) и прошагал ко входу в дом больше чем полдорожки, бабахнул выстрел. Алабина отбросило… Или это он так упал, споткнувшись. Ударило в плечо… Обожгло… Он поднимался с земли и чувствовал, что этот кретин опять целит.

Побыстрее убраться!.. Когда Петр Петрович уже прикрывал за собой калитку, бахнул еще выстрел. Но, конечно, мимо. Подонок умел стрелять только в упор. Петр Петрович (уже на дороге) вытащил платок и прижал к ране. Пуля порвала плечо.

Не утерпел!.. Не утерпел одинокий несчастный Лушак. Рано выстрелил… В сущности, промах. Вот бы еще пару шагов… Ствол уперся бы Петру Петровичу прямо в грудь, и Лушак выстрелил бы совсем неплохо.

...Анин муж все-таки уехал, слинял в Москву. К своей! Тоже ведь настрадался. Все мы страдальцы!.. Машина, рванув, так и пела, так и летела — на ночь глядя. Ах, как молодой мужик соскучился!

Петр Петрович как раз возвращался, зажимая раненое плечо... По дороге… Радуясь, что уцелел. А сзади шум мотора — и едва Алабин посторонился, его обогнала хорошо знакомая глазу машина. Та самая.

И тотчас услышал Петр Петрович Алабин радостный (ответный мотору) стук своего стариковского сердца… Значит, попозже ночью. Не забыть прихватить вино. В лопухах.

Калитка даже не скрипнула — приглашала! Старый Алабин прошел, прокрался меж кустов смородины и вынырнул из зелени уже близко к веранде. И там тоже не скрипнуло…

О том, чтобы отложить визит, не могло быть и речи... Он так долго ждал! Петр Петрович потрогал под рубашкой ком ваты. (Рану кой-как он заткнул и закрепил пластырем.) Нормально!.. Он еще и хмыкал: случай ему на пользу! Женщины жалостливы. Как-никак пуля… Ничто так не продвигает нас, как легкое ранение!.. На любой войне.

И уже в их спальне старикан думал: когда еще будет такая ночь и такой счастливый случай!.. Алабин тихонько сел в ногах спящей. Какое-то время он решался.

Но оказалось, Аня его, крадущегося в темноте, видела… Не спала.

— Прошу вас уйти, — негромко сказала она вдруг. Она сидела в постели.

Присевший на краешке, у самых ног Ани, старикан стал оправдываться: он не может без нее. Жить не может. Думать ни о чем не может… И ни о ком.

— Неправда... Сами в тот раз сказали про ошибку. Вы шли в другую дачу, а попали к нам.

Алабин только кашлянул.

— Вы же шли к другой женщине.

— Но в этот раз я шел к вам... К тебе.

Она засмеялась:

— Что? Не хватило одного раза?

Это было грубо. Совсем не ее слова. И к тому же в полной тьме... Грубость попадает очень точно, в самолюбие.

— На этот раз я ведь просто… Я принес вина.

— Не люблю.

Ну хоть бы разговор, хоть бы ничтожный контакт ему в помощь!.. Старика било волнение. Луна… Луна в окне — где она?

— А почему ты не спала. Боялась?

— Боялась.

— Чего? Что я приду, как в тот раз?

— Да.

— Разве было плохо в тот раз?

Она нарочито засмеялась:

— Плохо, неплохо — какая разница!

Ее смех сводил с ума. Негромкий и во тьме…

— Уходите.

— Аня... — Алабин коснулся через легкое одеялко ее ног.

Она тотчас ударила по руке.

— Бросьте! У меня было время подумать... Вы хитрый. Вы и в тот раз высмотрели, что мой муж уехал.

— Как это я высмотрел?

— Как? — да через забор!.. И вы знали, что он вернется под утро. И до его возвращения залезли ко мне в постель. Мол, сонная девчонка даже не разберет, кто ее трахает!

Нарочито грубое слово опять все испортило. Старикан скис. Продолжать о любви было нелепо.

— Вам не идет браниться, Аня.

— Плевать!.. Убирайтесь.

Алабин встал.

А она молчала. Строгая. Вся как натянутая струна.

Опять на “вы”… Все потерял. Он ведь уже уходил. Он почти ушел.

Он уже уходил. Почти ушел Но услышал боль в плече.

Придурок влепил в плечо пулей. Выстрелил прямо из окна. Из ружья… Да, да, у нас в поселке есть такой! (Он быстро-быстро рассказывал Ане…) Ни за что ни про что пуля. Дожили!.. Этот придурок готов стрелять в каждого проходящего мимо забора.

Аня тему не поддержала.

— Уйдите.

Но Алабин продолжал — он же знает… Он же, мол, знает, что Аня — женщина чуткая. Такая женщина не может не быть чуткой. Не откажется его перевязать. Не вытолкнет вон. Да, да, он залепил себе плечо, но наспех… Пластырем… А потом они просто выпьют по глотку вина. Как друзья. И он уйдет.

Аня покачала головой: нет…

Но теперь Алабин настаивал — куда же он отправится среди ночи за помощью? Машины у него нет... Он старик. Он старый. Единственное, что он сам сейчас может, — это глотать вино, чтобы до утра поддержать силы. Кровь-то кап-кап. Сочится!.. Ранили, хоть и неглубоко. В это плечо. Вы ведь слышали — стреляли?

— Слышала. Я слышала и ваши шаги.

Она колебалась.

— Ладно, — сказала нерешительно. — Попробуем…

Встала, натянула во тьме свитер. Надела юбку.

— Спасибо, Аня. Но я... Мне, право, совестно... просить вас. Но ведь я не знал, как быть… Так неожиданно и нелепо он в меня выстрелил!

Она зажгла ночник. Увидела рану. Помогла снять рубашку.

— Я не умею перевязывать.

— Я подскажу.

Она достала початый бинт.

— Надо бы еще один, — попросил Алабин.

Он видел, что рана невелика. Пуля, содрав изрядно кожу, лишь на исходе рванула мясо. Лечить долго не придется… пройдет!

Аня достала второй бинт.

Перевязали. Алабин подсказывал, она бинтовала. Он помогал ей здоровой рукой. Ничто так не сближает мужчину и женщину, как слегка пролитая кровь.

— Теперь выпить.

Он нашел на столе тонкостенный стакан. Пробка бутылочная была им заранее стронута с места (чтоб обойтись без штопора). Алабин пил по полстакана. Раз и другой… А Аня сидела напротив.

Слегка хмелея, старикан стал тихонько напевать, какая-то мелодийка: тра-ля-ля... тра-ля-ла.

Он протянул ей ее полстакана: теперь ты.

— Я выпью, но вы сразу уйдете.

— Да.

Потом они сидели короткое время молча.

— Луна высокая. Вам надо на улице быть осторожнее, — сказала она.

Только теперь Алабин заметил, что в спальне посветлело.

— Луна — моя подружка.

Он начал было наливать ей вторые полстакана, но она отвела его руку.

— Аня.

— Нет.

Она (молодая и начеку! как в телефильме!) решительно взяла бутылку в руку и пошла к распахнутому окну:

— Допьете сами?.. Или — я все выливаю.

Старикан спохватился:

— Допью, допью!.. Заберу с собой.

Он уходил с бутылкой, прихватив ее болевшей рукой, а Аня, вся серьезная, провожая до дверей, как-то очень ловко удерживала дистанцию. От него. От его здоровой руки. На расстоянии… Не дала и слегка себя обнять.

— До свиданья, Аня.

А она (и здесь чуткая) не ответила. Свиданье — значащее слово.

Той, первой ночью он и взял ее только потому, что тихо-тихо пристроился к спящей. Просто лежал. Потому что тоже чуткий. И только после развернул ее к себе. Чтоб лицом к лицу. Чтоб честно.

Луна еще и еще набирала высоты. Старый Алабин, выпровоженный и тихий, вышел на пустынную дорогу… Шел, прижимая раненую руку. Ни души. Ни даже собачонки.

Он шел в совершеннейшей пустоте ночного поселка. Любовь как гигантский ночной космос, — думал старик, а мы все — как небесные тела. Мы все в ней, мы в любви, но — слишком разобщены, разделены. Мы только и умеем сталкиваться.

Мы как дурные звезды, — рассуждал старый Алабин, выбираясь из неожиданных кустов (эк куда забрел!) и ища за верхушками деревьев луну. Мы подвешены в пустоте. Мы живем и подпитываемся любовью... Дышим ею... Мы еще и поплевываем в эту струящуюся вокруг нас беспредельную любовь.

Задумавшийся о мироздании старик (уже возле своей хибарки) наступил на спящую собаку, и тотчас среди ночи, среди этого гигантского космоса любви раздался мелкий визгливый лай.

— Ну-ну, — сказал Алабин, протягивая к ней здоровую руку, чтоб погладить.

С собаками все проще.

Старик не мог уснуть. Рука побаливала... Да и волнение ночного свидания никак не унималось. Сердце нет-нет частило. Да и член (если уж честно) нет-нет и стоял… Экая напасть!.. Старик слишком помнил прикосновение к ее руке. (Когда передавал Ане каплю вина.) Это чувственное прикосновение — одно-единственное — оно осталось с ним. Оно и было сейчас его любовью. Старик хотел любви.

Он допил последнее вино и наконец перестал таращиться в лунное окошко.

Рука болела. В свое время, в молодости, он знал ножевое ранение... В ночной драке. Давно... Пулевая рана жгла иначе. Не столько мясо болело, сколько обожженная кожа. Особенно натягивалась при вдохе-выдохе. Кожу словно бы скребли.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Проснувшись, потрогал рану. Повязка хороша, крепка... Кто там еще?.. Ну да, эта Михеевна. Старуха (незваная, опять здесь?!.) прибирала на его крохотной веранде и под окнами во дворе… С ведьминой метлой в костлявых руках! Чего ей здесь надо?

Вчерашняя мысль, что старуха, эта Карга Михеевна, и есть сама ходячая Смерть (метафизический знак, подсунутый ему в человечьем облике) — мыслишка эта Петра Петровича уже не слишком веселила. А даже ввергла его в легкую злобу. Склероз… Она за многими делами попросту боится забыть — вот острие той забавной (вчера еще забавной) мысли.

Именно! У старушки Смерти за долгое-долгое время тоже приспел свой собственный, уже почтенный, уже трехтысячелетний склероз. Забывчива стала! Боится, сука, ненароком человека живым здесь забыть. Хорошего человека в особенности! Потому и топчется поближе и рядом. Потому, мол, и шастает туда-обратно.

— Ты сгинешь отсюда когда-нибудь! — заорал Петр Петрович.

Она заверещала:

— А-а... Голубок… Дай приберу. Чего ж ты такой!

— А ты чего здесь? Как ни гляну, пыль туда-сюда гоняешь.

Чтобы полная в словах ясность, Петр Петрович даже вышел на крыльцо:

— Не надо мне этого, старая.

— Да ты чё?

— Проваливай!

Старуха хехекнула и вдруг стала оправдываться — еще и кривляясь:

— Ясно, я-аасна-а... А у меня, милок, и других дач полно. Просят даже люди!

Вездесущая Михеевна и правда трудилась на многих дачах. И что старуху беспрерывно там и здесь об этом просили — тоже факт.

— А я-то решила — вот уж приберу-усь! Вот уж кому по-приятельски помогу-у... — пела эта сучара.

И знай заметала метлой… Мусор, палый лист, бумажки. Не отрывая взгляда от ее хватких рук, Петр Петрович вновь чертыхнулся — как хорошо и как уверенно она заметала! Вот так же она заметала бы жизни.

Ранили в руку, а слабина в ногах. Не воспалилось ли?.. И сонлив он стал… Или из-за дурацкой ранки он не пойдет к Ане нынешним вечером? В дрожь бросило!.. Неужели? Как это он, старый шиз, не пойдет, если ночь и высокая луна?

Он решил, что полежит еще минуту-две, а там встанет и заварит покрепче чай... Но он словно провалился. Он спал полдня, не меньше. А то и полный день.

Когда Петр Петрович открыл глаза, Михеевна опять была здесь. Шарк-шарк! — старая карга теперь подметала и прибирала внутри его халабудки. Проникла!.. Уже!

Небось думала, что ее присутствие и ее старание наведут старого мудака на известную мысль о добрых женских руках. Об уюте… О поданной в постель чашке чая… Но Петра Петровича, как только он видел ее суровые мослы и кости, одолевали совсем иные ассоциации.

— Бабуля — по домам! Быстро! — рассердился Петр Петрович.

Она заскрипела:

— Ты чё? Ты чё?

— А ничё!

Ему хотелось встать и дать ей пинка. Чтоб побыстрее… Ишь пыль подняла!

Должно быть, вынюхивала себе сожителя. (Местная. Но что-то он ее дачки не помнил…) Зачем им, женщинам, на старости лет занюханный старикашка — вечный вопрос. Безответный вопрос. Никогда Петр Петрович не мог их понять… Зачем обстирывать чужого старого засранца?

— У меня рана. На плече... А ты опять пылишь?

Она хмыкнула:

— Ра-аана… А нечего шляться по ночам.

Старуха впаривала ему, что по осени могут грабить пустые дачи. Кто ж, мол, не знает! Вот почему по ночам кой-кто за ружье хватается… А вот не ходи ночами близко к чужому штакетнику!

— Бабуля. Катись-ка вместе со своей мудростью… Катись отсюда.

Кропила поднявшуюся пыль водой. Балда! Это надо было делать до подметания — а не после.

— Меня, милок, зовут Аннета.

— Карга тебя зовут.

— А вот по паспорту Аннета Михеевна.

— Все равно катись.

Она кряхтела в углу. Продолжала там с чем-то возиться. Ничуть не обиделась. (Старики лаются… Это ж обычно.)

Взяла какую-то книжонку, обнюхала зачем-то и держала ее в руке ближе к свету окна.

— Это что?.. Читаешь, что ль? — спросила.

— Не.

— А зачем же.

Алабин огрызнулся:

— Блох бить.

Она засмеялась:

— Серди-итый!

Рана тупо заныла. Петр Петрович уже весь дымился от злости и бессилия… И снова впал в дрему.

Старуха бормотала, как пела:

— Вот же болен... Подранен. Вот я и пришла... Картошки тебе сварить... Постирать рубашку, плохо ли?.. А ты лежи, лови свою радость. Читай чего-ничего...

Алабин перебил:

— Ты, старая, вроде с той стороны станции?

— С той, с той!

— Но ты наша — поселковская?

— Ну, ясно.

— Вечерами не приходи… Я тебя, старая, за смерть было принял! Страшна больно!

Она еще сильнее заработала веником. Обиделась.

К середине дня ему полегчало... Петр Петрович встал с постели вполне бодр, а выйдя на свет божий, тотчас поспешил к Аниной даче. Увидеть, как шевельнется в ее окне занавеска... Хотя бы.

Значит, не уехали. Вид дачи жилой… И тут же Петр Петрович отметил важную динамику на поле боя — увидел уже готовую к выезду “шестерку” ее мужа. Углядел! Пока что машина на участке… Но было понятно! Еще бы! Молодой ходок, переночевав с женушкой, рвался теперь отбыть в один из прекраснейших городов мира — в Москву.

Жизнь продолжалась.

— Аня-я-ааа! — негромко окликнул Петр Петрович. Если выглянет, спросить про скорый (или нет?) отъезд.

Никто не выглянул.

Но он увидел ее в их саду. Со стороны крыжовника.

— Аня! — позвал через забор.

Она оглянулась. Сделав было машинальные полшага в его сторону, тут же остановилась. Лицо строго.

— Аня... Я ведь один… Старику надо бы помочь... Надо бы еще разок перевязаться.

Лицо спокойно.

— Я занята.

— Понимаю. Само собой... Я к тому и говорю: что, если я приду позже.

Она вспыхнула лицом:

— Но не ночью.

— Но все-таки поближе к ночи, Аня... Как раз начинает болеть. Зудит. И крутит, крутит!

Старикан не знал, что еще сказать. Он шагнул к их забору… подошел ближе, еще ближе — вы, Аня, только гляньте!.. Пальцами он уже подлез под рубашку, под бинт и рванул.

Мысль верная — прошлую рану показать как сегодняшнюю. Вот только спешка ни к чему. Больно!.. Но уж зато видок получился что надо. Кровь прыснула первой струйкой… Затем закапала.

— Да как же вы грубо! — вскрикнула Аня.

Появился ее муж Антон.

— Что такое?.. Опять этот нелепый дед!

Но и муженек тоже увидел жалостливую картинку. Старый человек с забинтованным плечом. Сквозь бинт кровь капала в траву… Прямо с плеча. Капля за каплей.

Старик заново заткнул рану. Задернул плечо рубашкой и пошел прочь. Он все сказал Ане. Дал понять. (И он не хотел бы сейчас никакой другой развязки разговора.)

И... это ли не чудо?.. Аня вроде бы сделала ему глазами знак: да... да... Не знак, конечно, свидания — но знак жалости к чокнутому старику. Она, мол, ничего не обещает, но перевязать перевяжет. Жалость и есть земное чудо.

Старика нагнал муж. Он сунул Петру Петровичу едва початую бутылку. Водка… Неплохая… Грамм четыреста.

— Держи, дед. Аня рассказала про твою рану... Держи, держи. Мне уже не пить. Мне руль крутить.

— А после?

— Не надо.

— От сердца отрываете?

— Я попозже свое возьму, — засмеялся красивый Анин муж.

Этот знал, что говорил. Мгновенно небось представил себе город Москву… Поток машин… И своего пылающего бабца. К ней он рванет ночью.

Там-то он выпьет.

Так что Петр Петрович не спеша потащился к электричке. Рана присохнет. До вечера далеко.

Через пару остановок старик сошел в райцентре, где кипела трудовая жизнь и где он определил свой пиджак в ателье — в срочную починку. Взяли!.. Известный плюс огнестрельного оружия — оно во всем старается быть неприметным. Пуля мелка. (И ранка тоже.) И латка на пиджаке после починки вышла совсем крохотна. Не присмотришься в упор — не заметишь.

Хуже с рубашкой. В почин не брали, выношенная! — даже мышиной этой дырочки хватило, чтоб ткань поползла!.. Плюс сколько-то Петр Петрович и сам ее порвал, когда зажимал плечо, унимая кровь.

Еще и настаивал там Петр Петрович: “Но можно же с этой рубашкой что-то сделать?” — “Можно”. — “Что?” — “Выбросить ее. И купить новую”, — улыбались!

Иглой и ниткой, вот что можно. Вернувшись домой, старый Алабин сгорбился над рубашкой всерьез: латал. Как вдовица — стежок за стежком… Очки сваливались, тоже старые, мать их!

Зато покончив с делом, пошел разведать в приподнятом настроении. Аня там… Она сжигала газеты в дворовой печурке, что стояла от дачи, как водится, отдаленно… Но тем самым близко к забору, где он шел.

И ведь Петр Петрович просто шел мимо... Среди бела дня. И тихо вокруг… Он ведь и слова еще не сказал — а она, едва завидев его, уже в слезы.

— Да что же это?! Да оставьте же меня в покое! — вскрикивала Аня, глядя сквозь забор на старика с каким-то пещерным ужасом. Глаза ее были огромны. Губы тряслись.

Петр Петрович оглянулся. Близко никого. Только по дороге какой-то человек...

— Ухожу! Ухожу!

Но она уже рыдала.

— Аня! Аня!.. — Петр Петрович повысил голос. — Ухожу! Уже ушел! Ушел!.. Я ушел!

Он и правда ушел. Шел прямо по дороге… И оглядывался. Ее рыдания с расстояния не слышались. Но плечи ее, он видел, сотрясались.

Среди ночи он сидел на кровати, зажимая рану… Постанывал. Однако и постанывая, старикан думал о высокой луне — этот желтый барабан вот-вот позовет… Неудержимо! Пятно заката уже с вечера обещало великолепное торжественное ночное небо.

Слегка бредить — это приятно. Ему виделась сладкая нелепица: вдруг Аня придет сама. А почему нет?.. Ему как бы сверху (с небес) нашептывали, что поиск поиском и инстинкт инстинктом, но однажды его труды и страдания кончатся сами собой — получи награду! И это ж какая изысканная халява… Никаких мучений… Женщина в ночь придет сама.

Он все же вздремнул. Коротко, по-стариковски поспал еще пять, ну, десять минут.

Встал тихо-тихо: пора!.. Луна уже ждала.

Он вышел в ночь, оглядывая огромное звездное небо, как нечто новое. “Я похож на спятившего”, — думал Петр Петрович, наращивая шаг.

И так легко, так зазывно поддалась их калитка. Поначалу он просто прошел садом. Лунного света здесь было немного, но главную примету Петр Петрович тотчас разглядел и в полутьме: машина… Машина в гараже! Муж Антон уже вернулся. Уже дома… Запах живой смазки остро шел через гаражные щели.

Промах, это ясно!.. Но гипотетического присутствия мужа (через присутствие машины) старикану все-таки показалось мало — он хотел убедиться вживую. Ах, дурак!

Он еще и подошел, подобрался совсем близко. Меж двух кустов к их окну… Через окно и услышал… Ласки… Слезы… Слезы обоих! Ее Антон тоже прослезился. Удивительно!.. Наконец-то муженек баловал свою женушку.

Старику стало больно. Хотя поначалу он усмехнулся. Да, да, он хмыкнул… А затем его остро кольнуло. Внезапно! Он только и понял, что в голове, в правом виске.

В глазах потемнело — Алабин еле стоял на ногах.

Кое-как старикан выбрался из чужого сада, вернулся к себе. Шатаясь и кряхтя при каждом шаге… Дома выпил водки… Но было мало, мало!

Старикан словно обезумел. Выскочив на крыльцо, старик там дергал, рвал бинт.

— На тебе! — приговаривал старик. — Вот тебе!.. А вот тебе еще!..

Рвал рану. Вскрикивал... Старик был вне себя.

— На тебе!.. Еще!.. Еще! — повторял. Ему мелькнуло, что дерганьем раны здесь он невольно имитирует их акт там.

— На тебе! — Он совсем озлился.

Он не мог понять, лежал ли он на полу… Или на траве?.. Нет, все-таки на траве. А уж после перебрался.

Ему казалось, что он сорвал бинт при Ане… при них обоих… в расчете опять же на жалость... или иной какой-то смысл? Запоздало, нелепо терзал себя старикан.

Сидел на земле, прямо в траве и стонал:

— М-м... Идиот!.. М-м.

Ему стало совсем плохо. Голова кругом... И тогда старый Алабин на четвереньках двинулся наконец к крыльцу. Взобрался... И уже дома, переступая коленками и руками — к кровати.

Сколько-то спал. Сколько-то стонал… А потом услышал сквозь ночь и сквозь собственные стоны шорох… Шаги.

Какое-то время он во тьме ничего не видел. Лежал по-тихому. Но вот постепенно вгляделся и охнул... Старуха Михеевна нависала прямо над ним. И что-то талдычила, талдычила!

Когда утром очнулся, она была рядом. И активно суетилась — она, мол, Петром Петровичем нынче очень озабочена... волнуется... не укрыть ли его потеплей?

Он оттолкнул ее:

— Уйди.

И сразу же она ощерилась:

— Что ж такой недобрый? Все молодых ждешь, козлище... Сам-то вонюч.

— Прежде всего — отодвинься.

— Это почему же?.. Это почему ты не хочешь поговорить по душам? Мне даже странно!

У нее называлось поговорить по душам. Петр Петрович окончательно проснулся и вспылил:

— Что тебе странно! Что тут странного, старая кошелка?.. Человек так устроен, что хочет себе лучшего... Человек выбирает!

— Ишь! — Михеевна фыркнула: уже, мол, одной ногой в гробу, а вот выбирает!

— Да хоть бы и всеми четырьмя! — выдал ей Петр Петрович. — Хоть бы и всеми четырьмя в гробу… Человек так устроен!

— Это шиз так устроен... Все про тебя и говорят: чистый шиз!

Алабин был еще плох, болен, но продолжал с ней пререкаться:

— Убирайся, старая.

— Шиз.

Упрямство старого мудака ее раздражало. Она ему слово — а он, мол, ей два!

— Нет чтоб помолчать мужику да с женщиной посоглашаться, — вдруг зашептала ему она. — Помолчи… А еще лучше, ты покайся! Да, да, повинись, что шлялся ночами… что на пулю нарвался, когда войны нет… что бродил под луной шиз шизом!

Она подсела ближе.

— Ты мне, мне! — жарко повторяла она ему в самое ухо. — Мне, старой и заботливой, повинись!

Он не выдержал:

— Пшла вон!

Но едва он ее оттолкнул, она ударила его по лицу. Раз. Другой… Петр Петрович среагировал не сразу. (Он даже подумал, что эти штучки знает! Знакомая бабья технология...) Бьет, чтобы после пожалеть его и приласкать… Чтобы после подметать в его углах.

Однако следующий ее удар оказался нестерпим — в переносицу… Затем вдруг в глаз!

Чудовищная старуха в злобе била его. Чего ей надо?.. Собравшись (и расслабив больное плечо), он двинул локтем под самое ей дыхание — в диафрагму… Охнула. Зашипела... Но, прежде чем отвалить в сторону, нашла-таки в старом Алабине самое больное.

Залезла ему в рану двумя пальцами. И так дернула на себя, что старикан потерял сознание.

Ночь была как темный провал.

Вкрадчивый старушечий шепот... И шорохи. Михеевна мела веником. Петра Петровича уже не удивило. Вот только руки ее. На фоне серенького окна старая карга подметала словно бы на ощупь… И словно бы плыла по воде, подгребая костлявыми руками.

— Что?.. Что гримасничаешь? — спросила старуха.

— Болит.

Подобралась к лежащему в постели Петру Петровичу совсем близко. Опять же как бы с заботой.

— Чего тебе? — спросил он.

Оказывается, она пришла сказать, что Аня и ее муж уезжают-таки на юг. Уже завтра. После обеда, в четыре — в пять уедут… Мол, обещала Петра Петровича предупредить и слово держит.

— Ладно, ладно! Шустра задним числом! — прикрикнул Петр Петрович. Он и без нее знал про юг. — А в каком часу, мне без разницы!

— Как — без разницы?.. А поглядишь им вслед! — ядовито ухмылялась старуха.

Она никак не уходила. Она, мол, и прибраться здесь может. Ежели, конечно, надо…

Петр Петрович потрогал больное плечо. Сказал:

— Ладно, старая, угомонись. Не цицеронь. Не трещи… Или ты сюда погреться пришла?

— Хочешь — везде уберу. А хочешь — как гостья! — живо откликнулась она. Она, мол, и беседовать может. Не только же пол мести!

Петр Петрович устало прикрыл глаза.

— Грейся пока что.

Но тут же махнул рукой, слыша ее спешно приближающиеся шаги:

— Нет-нет. На расстоянии… Пшла вон, старая. В угол. В угол!.. Обрадовалась!

Каким-то новым и тихим (для его слуха) голосом она теперь шепелявила. Ласково так шипела из угла — а что, мол? Ты, мол, старичок ишо крепкий... ишо неплохой.

И думалось, не дурачится ли она? — все эти ишо... ежели... как бы нарочито. Как бы в легкую насмешку.

И только-только Петр Петрович сам себе вслух произнес:

— Чай-чаек…

Как тут же:

— Да! Да!.. А разве ж мы без чая! А как же это возможно, поутру без чая? — мигом подхватилась Михеевна, опять же весело и глумливо прихмыкнув.

Петр Петрович с трудом выбрался из постели. Голова кружилась.

— Давай, давай! Чай-чаек! — веселилась старуха. — Клюнула рыбка!

Заваривая чай (активна одна рука, движения замедленные), Петр Петрович со стариковской солидностью рассуждал:

— Крепкое нам с тобой, старая, с утреца уже не пить… Наш напиток с утра теперь чай... Чай-чаек.

— Верно!

— Мы, старая, по сути — одно.

— Одно говно, — поддакнула она, продолжая веселиться.

За чаем Михеевна бойко рассказывала, что сегодня надо хоронить умершего позавчера электрика, родич Пыжовых — а ей забота!.. А вот не хочет ли… не схочет ли и Петр Петрович поучаствовать. Наро-ооду будет! Могилку подберем отменную, крест уже есть хороший… И даже трое певчих...

Ей, сам увидишь, особо поднесут. И стопарик водки, и закусить... Михеевна — главный человек!

— Чем же ты главная?

— А яму рыть?

Или вдруг сбегать за оформлением туда-сюда. Подсуетиться… То да се. Старую, но крепкую Михеевну всегда готовы задействовать. Не только в поселке. Иногда, бывает, родственники и в Малаховку ее позовут, если кому срочно.

— Что ж мужики не выроют яму? Это ж мужское дело!

Она только махнула рукой — а-а, мол, эти мужики!

А как ей, старухе, дают рыть канавки… И непременно выкосить вокруг траву. Вот изрядная работенка! Она, Аннета Михеевна, по всему поселку теперь косит.

— Кошу-уу!.. И на взгорочках кошу. И свальной ряд ровно веду.

Петр Петрович слушал ее трескотню, с трудом допуская мысль, что старуха целилась к нему в постель... Или он бредил?.. Хозяюшка. Бр-ррр...

Сказал, выпроваживая ее:

— Ладно, ладно, старая. Иди трудись!

Оставшись один, Петр Петрович несколько раз хмыкнул. И даже развел руками… Его потрясла старуха.

— С косой… Бля хромая. Надо же!.. Еще и косит.

Аня и муж уехали назавтра после обеда — в пятом часу. Ворота открыли — и ворота заперли. Они отправились в путь, а Петр Петрович, стоя на дороге, смотрел их машине вслед. Что он еще мог!

Пыль осела…

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Ему пришлось посторониться с дороги… Как их много! Двумя, тремя машинами. Уезжали дачники, что у Сидоренковых.

Пьяно, шумно кричали они всякий вздор Петру Петровичу. Выставили из машины головы, руки. Таращили глаза!.. Прощались, надо думать, не с ним, а с дачным летом!.. Он даже не разобрал за ревом моторов их дурацких выкриков.

Тишина, что случается в одиночестве на осенней дороге — особая тишина. Ее можно хотеть и ждать… Но пока что тишина для него не получалась. Слева, в Таськиной даче, опять крики… Разборка... Петр Петрович шел мимо, стараясь не повернуть туда головы: все в поселке (и он тоже) знали эти безобразные и шумные Таськины сцены.

— Цветы? На что мне твои цветы! — орала Таська своему сожителю. (Стоя в дверях… Значит, его уже не пустит.)

— Тася…

— Цветы, мудило, настричь в любой даче можно! А поесть? а выпить принес?!

Вопила, как укушенная… А вот нынешний ее сожитель оправдывался и вообще был на удивление тих и покладист. Хотя и с мощными татуировками на обеих руках.

Он только и умолял ее дать ему войти — вернее, вползти на коленках.

— А вот нет тебе и нет, козелок. Не дам! А где принос?.. Чего, чего руками разводишь!

Тот блеял:

— Тася... Тася…

— Вали отсюда! — И Таська толканула его в его тощие ребра.

Ручищи!.. 25 — 27 лет. Очень сильна, когда толкает. Петр Петрович это тоже хорошо знал. Он все-таки оглянулся.

Уже вытолкала. Запросто!.. Татуированный тихоня сидел на пеньке у самой калитки. И даже не закурил. Курить, видно, в карманах не нашлось... Подпер головушку рукой.

Еще посидит, покукует, бедолага… И потопает назад к электричке.

Пьянчужку Таську Петр Петрович навещал в позапрошлом году, и уже при первых свиданиях она отпугнула его вульгарностью и фантастической непредсказуемостью. И сейчас ее непохмеленные вопли казались ему особенно безобразны… После утраты Ани.

Это все равно как если бы Петру Петровичу прямо здесь, на дороге, попытались всучить выхлопные газы отъезжающего грузовика взамен синевы неба. Сердце у старика ныло не переставая. Нет и нет!.. Кто угодно. Только не Таська…

Петр Петрович свернул с дороги к речушке… Лишь бы уйти… Он не хотел людей. Он шел негустым лесом. Натыкался, трогал стволы деревьев… И, переживая утрату Ани, негромко, сам себе мычал:

— М-м-ммм.

В конце концов, он стар. Как-нибудь… Вязь на белой коре березы… Время от времени он задевал веткой больное плечо и бранил сучок:

— Гг-аа-ад!

Он не помнил, как добрался домой… Еле-еле. В постель… Не раздеваясь. И лицом в подушку, чтобы глухо мычать.

И спать, спать.

Холод был под самой рукой у Петра Петровича... Ощущение ползло в его сторону. И такой внятный холодок!

Он уже сообразил, что посапывающее рядом тело — это старуха Михеевна. Как она сюда забралась?.. Надо бы встать… Или просто столкнуть старую, а Петр Петрович все лежал, не в силах даже ругнуться.

Реальность как-то ускользала, уходила в дрему… Старуха меж тем истолковала утреннюю паузу в свою пользу. Костлявой рукой стала его оглаживать, ласкать... “А чё ж, — приборматывала она. — А я ведь женщина. Вот и спробуй ласки… А уж потом вороти нос. А чё ж...” Точно так, как Петр Петрович ощущал холодок ее тела, возомнившая Михеевна могла на контрасте слышать его тепло — и отнести на свой женский счет.

Двинув плечом, Петр Петрович вытолкнул наконец ее из постели.

Но старуха лишь ернически заойкала:

— Чё ж сам-то лежишь?.. Ой-ой-ой. Какой хозяин!.. Давай хоть опять чай… Вместе.

— Чай! Вместе? — негодовал очнувшийся Петр Петрович. — Да ты посмотри на себя! Да я тебя, старая, только вчера за смерть принял!

— За сме-еерть?.. Ой-ой-ой.

И как бы случаем она скосила глаза к маленькому зеркалу на его стене.

— Вот-вот!.. Посмотрись, посмотрись в зеркало. — И съязвил: — Тебе бы еще твою косу в руки! Чего не принесла?

Михеевна, в ночной белой рубахе, с распущенными по плечам седыми космами, почесывала руки:

— Да что ж ты все смерть да смерть. А ее уважать тоже надо.

— Неужели?.. Или, может, тоже как труженицу? — Петр Петрович по-быстрому одевался.

Как это он заспался, забылся. Старуха в постель забралась!

— Болта-аешь! — скривилась Михеевна. — А если б не смерть, люди бы жили и жили.

— И пусть бы.

— Как это — пусть?! Старели бы!.. Свинели бы, дурели, — и всё бы жили да жили, так?.. До двухсот лет?

— И что?

— А с ума бы сходили! А затмение от склероза!.. Кости бы свои старческие… Как соломинку, а?.. Ломали бы каждый светлый день!

— Ты, старая, что-то не очень ломаешься!

— А я о тебе, о тебе говорю… При каждом шаге ломать свои руки-ноги — и так бы жить?.. Представь, Петрович, — вокруг сплошь калеки. И сколько ж мильен мильенов калек сейчас бы скопилось — людишек хворых и ломких, а?.. Или, может, мильярдов?.. А дальше?

— Что дальше?

— А за мильярдами — что там дальше будет?

Петр Петрович дурацкий счет вести не хотел — он уже оделся.

Зато Михеевна, словно бы дооценив труд смерти и ее гигантскую по всей земле уборочную страду, заключила:

— Людей-то прибирать надо.

— А?

— Людей, говорю, время от времени прибирать. А если б не смерть?.. Да кто ж иначе приберет их, бедных?

Петр Петрович осердился:

— Философствуешь, старая карга.

Привыкла хоронить людишек... Великая уборщица! А мы ничто. Мы все для нее — только пыль, мусор!

Старуха, наконец, тоже была одета, и Петр Петрович решительно изгнал ее. Это было проще, чем объясняться… Подгоняя пинками.

— Давай, давай, труженица!

Не до бесед…

Он открыл окна, чтобы и дух ее выветрить.

К ночи старикан уже вскрикивал!.. Вспоминал Аню… Ее тихую постель. (И тот первый лунный приход к ней. С ошеломляющей удачей.) Луна и сейчас его звала. Вот ведь ласковая!.. Не раздумывай, мол!

Но мучила головная боль.

— М-мать ее! — поскрипывал Петр Петрович зубами. И приговаривал самому себе: — Сейчас дашь дуба, старый дурак!

И заставлял себя:

— Иди, иди к столу… Прими полтаблетки. Давление не шуточки. Или целиком всю таблетку… Не вскрывать же вену, струйкой в блюдце!

Затылок ломило знакомой свирепой болью.

Проглотив полтаблетки, Петр Петрович вышел в ночь. И очень скоро ноги привели его все туда же — к Ане. На автопилоте. К пустой даче… Там он и остановился, возле их запертой калитки — с полупудовым (знак отъезда), амбарным замком.

Стоял под луной. Словно бы отыскав родное место… Времени у старого Алабина было теперь много. Хоть вечность… А зудящее сердце ему ненужно екало — пора?.. пора?

Петр Петрович огляделся: вокруг никого… На ночной дороге тоже пусто и тихо.

Он всматривался в штакетины, пробуя глазом... Была, была здесь (со стороны проулка) одна такая!.. Найдя подвижную штакетину, легко ее откачнул и просунулся внутрь худым телом. И он уже в саду.

Заперт дом. Руки его дрожали... Скрепку в кармане Петр Петрович отыскал, но верандную дверь открыл еле-еле. (Так ослабел?..)

Внутри совсем тихо, пустовато… Прибрано. Но здесь все дышало Аней. Все болело Аней… Петр Петрович искал перевязочные дела... Он стукался о чужие углы. Спотыкался.

Спирт (обработать края раны) убран в шкаф. Вот он… Бинтов не видно... Но Петр Петрович нашел их. (Недалеко убрали...) Перевязался он сам. Не так уж оно сложно. Одной рукой наматывал, а свободный кончик бинта удерживал зубами.

Перевязавшись, Петр Петрович приободрился. Стягивание раны… Свежесть бинта… Это его врачевала Анина тень. Несомненно! Не уехала ее тень ни на какой юг. Тень ради него осталась здесь — в дачных стенах.

Но так уж бывает, что у мучающихся мужчин благодарность одной женщине (ее тени) как раз и торопит их к другой. Старый Алабин ни на миг не забыл Аню. Он мог бы поклясться! (Он лишь чуть задернул, зашторил ее в памяти.)

В сущности, сама калитка поманила его к себе. Залитая лунным светом… Верочка Цаплина, с ней Петр Петрович как-то поболтал в середине лета. И еще в магазине они как-то поговорили. Дважды!.. Она так понятно (понятливо) ему улыбалась!.. Конечно, среди ночи Верочка может удивиться. В три ночи... Она может сильно удивиться. Но… Но если войти тихо… К спящей… Женщины иногда так неожиданны в желаниях! Так противоречивы.

Однако уже на подходе, на веранде, едва заслышав его шаги, кто-то в темноте пискнул. Словно бы там мышка в страхе… Щелкнул выключатель… На верандном диванчике, кутаясь в платок, сидела-сторожила старушонка. А-а, Васильевна… Совсем стала дряхлая!

Включив свет и ночного гостя узнав, старенькая Васильевна больше не пугалась.

— Голубчик, голубчик!.. Съехали… Все съехали. Или позвонить пришел?

Ну да! Дряхлее старухи и не найти… И сразу же Петр Петрович вспомнил. Здесь летом снимала Верочка. Здесь позванивал телефон. Редкость в поселке.

Алабин и не спрашивал больше ни о чем — а старенькая Васильевна ему объясняла:

— Отключили, голубчик. Телефон отключили… Всё отключили… И воду…

И еще долго слышалось Петру Петровичу ее монотонное бормотанье. Уже за калиткой… Уже на дороге… Жизнь отключили… Голубчик… Голубчик…

Дорога пустынна. Ночь. Луна… А в этой богатой даче жила год назад красавица Нина Покровская.

Свет теплился внизу — в единственном оконце. Но и там Петр Петрович взамен лица Нины углядел очередную бабульку, сидящую и увлеченно вяжущую трехсотый носок. Не поднимая глаз… Подсчет петель...

Все же и здесь Петр Петрович на миг замер. Приостановился.

Глуховата!.. Петр Петрович лишь подергал калитку. Он мог бы шуметь, звать. Он мог бы крушить ломом их красивый забор. Бабулька все равно не услышит. Сидела, старая, и вязала… Совсем одуванчик.

Не забыл он Аню… Но он нуждался, остро нуждался сейчас в ее замене. Притом в ласковой, в доброй, в участливой замене… Сердце старика терзалось. “Это рана играет. Это боль в плече бросает меня туда-сюда”, — оправдывался Петр Петрович. В ночной тьме он пробирался теперь к Лиде Замытиной… Лучший, как ему думалось, его шанс.

Простоватая Лида — то, что надо. Совсем недавно Петр Петрович помог ей. Поднес чемодан от станции до самых дверей. Простая, без фокусов и капризов, она напоила чаем… Должна бы его вспомнить!

Калитка позади… Веранда… Скрип тих.

И сон ее тих…

Возможно, к тому же, что она ждет. Женщина всегда кого-то ждет.

В полушаге от постели Петр Петрович осторожно тронул Лиду рукой. (Не испугать...) Лида в ночной льняной рубашке, чуть жестковатой. Петр Петрович потрогал ее грудь. (Не тискать…) Ласкающими движениями он побуждал будущую подружку к любви — к любви сквозь сон. К той тихой любви в полусне, которую как раз среди ночи женщины зачастую предпочитают.

Но чуткая рука вдруг отдернулась… Петр Петрович от неожиданности сам и вскрикнул:

— Кто здесь?

Она (Лида?..) не отвечала.

Петр Петрович быстро-быстро рукой поискал рядом лампу… Включил.

Спящая лет семидесяти. Если не старше!.. Онемела от страха?.. Нет, нет, старуха честно спала. Щуря глаза, она мучительно теперь кривилась… И даже сделала злое на него движение — замахнулась сонной рукой: выключи… выключи свет, мудак!.. Ослепла!.. Кто это?

Ругнувшись и не отвечая, Петр Петрович метнулся к выходу. (А уж хотел было раздеваться… Обрадовался!)

Был в дверях. Но и старуха, очнувшись уже вполне, вскочила с постели. Шла за ним, сердито и грозно шипя:

— Пришел! Заявился к людям среди ночи!.. Чё искал?

Он (тоже шепотом):

— Тихо. Тихо, бабка. Ошибся я...

— Оши-иибся! — передразнила она.

Петр Петрович уходил. Но уходил медленно. (Не шуметь, не спешить…)

— Ошибся?.. А это что?

Она держала в руках связку… Его ключи!.. Видно, выпали из кармана, когда Петр Петрович во тьме так отважно (и мечтательно) присел на край ее постели.

— Ну всё! всё! — грубовато сказал он. И тут же ловко выдернул ключи из ее сонных рук. Могла не отдать.

Она взъярилась. Свистящим шепотом угрожала ему вслед:

— А я вот кликну. А я вот скажу людям, куда и как ты пришел... Ворюга… Иди, иди. Чай не первый раз-з-зочек!

Нет-нет и он пожимал плечами на пустынной ночной дороге. Или вдруг хмыкал… Растерянно!

Хотя, конечно, Петр Петрович знал эту новацию здешней дачной жизни. Завели моду… Люди как люди… Заманивают к себе на дачу старенькую дальнюю родственницу — и уговаривают: мол, у нас хорошо, у нас здесь оч-чень хорошо. Поживи, бабуля, с нами.

Но зато ни полслова о том, что и как дальше… А дальше — глядь, и эти люди как люди поразъехались. Оставив бабулю на несезон вместо бесплатного сторожа.

И даже не из расчета!.. Cтарух здесь стали попросту забывать. Как забывали поднадоевшую мебель. Как забывали (в старину) одряхлевших лакеев. Впрочем, оставленная сторожить старушонка еще и выгодна. Ест-пьет не бог весть… Проживет!

И весь этот золотой старушечий запас, надо думать, оставался теперь ему, Петру Петровичу. Смех!.. Через каждые пять-шесть пустых дач тусклый огонек. То справа, то слева — и там из оконной тьмы высвечивалась седенькая головка. Десятка два белых головок на весь дачный поселок. Дары осени.

А надо бы ему, Петру Петровичу, ему, старому мудиле, еще и поблагодарить. За всё про всё. Еще и поклон надо бы ничего не забывающей природе! Даже и за то, что старушенции прихрапывают и припахивают, тем самым себя оберегая. Ведь подбирался же он к спящей на диванчике Васильевне… Ладно еще, что свет на веранде включается. Или что луна вдруг высоко подсветит. С разбегу-то. Сгоряча… Мог и оттрахать божью старушку. То-то бы в радость.

И еще мысль: он, мол, приманивал молодых женщин под покровом темной ночи — зато теперь темная ночь (как должок и отдача) сама дурила его, подсовывая (подтасовывая) ему старушек. Мыслишка, конечно, с горечи. Вроде как горькая правда Но по сути своей... Отыгрыши темной Ночи (или там Времени… или Судьбы…) — все эти слова для тех, кто смирился. Кто лег на дно. Утешающая нас неправда.

Очередной грозный страж дремал на сундуке у входа. Тоже седенькая. Тоже милая… Под слабой экономной лампой. Не захотев будить, Петр Петрович по-тихому развернулся уйти.

Но старушонка проснулась. Ничуть не оробев, она тотчас заученно затараторила:

— А продали... Уже вовсе продали дачу. Тогда ж и сразу продали... Или ты, мил человек, не знал?

И смолкла. Спутала с кем-то.

Зевнув ртом ровно с одним там зубиком, пояснила:

— Хозяевба велели… Хозяевба просили присмотреть ночами: присмотри — да еще обязательно у самого входа ночуй! Вот ведь как... А может, ты про водку?.. Иль не про водку?

Она все извинялась... Из какой-то бедной мордовской деревни ее сюда выписали.

— Видала, видала водку! Не знала, что твоя. Была уже открытая — верно говорю! Я малость ее пригубила, неплоха водочка! Не осердишься?

— Ладно, старая. Неси что осталось.

Старушонка, ковыляя, ушла в комнаты и вынесла чью-то бутылку. Опять же едва-едва початую… Везло ему на водку этой осенью! Народ, разъезжаясь, приказывал долго пить.

— Неси стаканчик, плесну немного.

— Да я больше не хочу. Я как птичка.

— Неси, неси!

Петр Петрович налил ей ее каплю. Она отказалась, и тогда Алабин сам этот чуток выпил — для бодрости. И для раны.

Ошибся дачей... Совсем уж никуда не годилось. Полусонные старухи притупили чувственность, а с ней инстинкт. Так и получилось, что Петр Петрович в своей ночной тоске заспешил к тому самому входу — шел и шел навстречу подонку. Он напрочь не помнил, что тот уже влепил ему пулю в плечо. Не помнил, что рана... Он просто вошел в знакомую калитку.

Ночь стояла тишайшая, и негромкий оклик тоже стал легко нарисованным звуком — вписанным в тишь.

— Эй.

Только тут Петр Петрович сообразил, что сейчас Лушак с карабином в руках опять в него целит.

— Эй.

— Свои, — откликнулся Петр Петрович, и уже через секунду по-тихому развернулся.

Он откликнулся, чтобы тот не стал сразу стрелять. Чтобы ждал и продолжал целиться.

— А-а, это ты, Петр Петрович!.. Проходи.

Тот, и правда, ждал. Он хотел, чтобы старый Алабин подошел поближе. Он считал Петра Петровича придурком — как и Петр Петрович его.

Очередная старушонка — в профиль. Каролина Людвиговна. Из тьмы окошка. Выставила клюв.

Но и капли лунного света хватило, чтобы угадать ее лицо с характерно выдвинутой челюстью. Еще одна ночная карга… Эта даже не шевельнулась.

Алабин вошел спросить.

— Съехали… Съехали вчера, — повторяла старушонка еле слышно. И еще проводила Петра Петровича (не упал бы — одна, мол, ступенька на выходе совсем плоха!) до самых дверей.

На прощанье (тишайший сторож) все ему шептала… Шелестела:

— Собачку-то не боись… Она у нас добрая… Не покусает!

Подаренная бутылка вдруг стала тяжелить карман. Дармовая водка и напомнила ему о Таське: вот! вот кто!..

В глазах у Петра Петровича взорвалось белым светом. К чертям старух! Пусть спят!.. Старый Алабин, с неожиданной идеей, застыл прямо посреди дороги… Под луной на заборе дрались галки. Он не отрывал от прыгающих птиц возбужденного взгляда… С ума сойти! Таська...

Казалось, лунный свет хлещет из его собственных глаз. Не зря, не зря увидел он тогда эту грудастую пьянчужку!.. С татуированным тихоней!.. С которым она, ясное дело, уже разобралась. Выгнала взашей.

Конечно, с пьянчужкой проблемы. И какая шумная! (И сколько-то Петру Петровичу сейчас стыдно, тоже правда…) Зато верняк.

Зато и на миг не вспомнит он о костлявой, о той, что с косой в руках, когда будет поглаживать голую Таську… Молодую, продрюченную, языкастую и с удивительной, оплывшей грудью.

Он уже высматривал место… Просвет… В Таськином заборе со стороны леса полно дыр. Собачонка Таськина гавкнула, но признала — Петр Петрович ей присвистнул.

Ищущему луна в подмогу. Круглая. Вечная… Сияла!

— Что скажешь? — усмехнулся ей Петр Петрович, замалчивая Аню и свое столь скорое нравственное падение.

А луна ему:

— А ты — что?

Оба помолчали.

Совестливый старик подавил вздох. При такой же точно луне он когда-то похлопывал, поглаживал (и даже, помнится, щекотал) полную ногу Таськи, ее ляжку, тяжелую грудь. И ни разу (ни единого разу) не явилась ему тогда суровая итоговая мысль, что великолепная эта пьянчужка когда-нибудь поблекнет, увянет — и что всё это пройдет…

Одно из окон Таськиной дачи было на ночь открыто. Живой знак! Как выжданная ночная награда. (Вышаганная его старыми ногами! Вымоленная его глазами у десятка других сонных окон…)

И дача не заперта. Ишь как... По осени наша Тася осмелела! Через минуту, заторопившись, Петр Петрович уже был у ее постели.

Как-никак при нем выпивка… Таська любила первые два обжигающие глотка. Петр Петрович обнял ее. Приникая теснее, он болезненно поджимал раненое плечо. Похудела Таська! — успел подумать. И почти тут же острота ее ключиц (у ключицы нежнейшее место) остановила его руку... Неужели?

Алабин отпрянул:

— Кто?

Под рукой было старое тело — он чувствовал!

— Кто тут? — повторил он жестче.

И не слыша ответа, сам знал — кто. Она!.. Она, убить ее мало, и здесь сторожила жилье. Как наваждение… Карга!.. Она охраняла везде. Повсюду!.. Где только ступит его ночная нога!

— Старуха? — то ли сказал он, то ли спросил.

Она в ответ, включив лампу, спокойно ему проскрипела:

— Как в темноте, так еще ничего. А как зажечь свет — уже и старуха!

Петр Петрович молчал.

— Эхе-хе! — Сев на постели, Аннета Михеевна сладко зевнула. — Вот так, голубок. Видно, тебе меня не объехать.

Еще помолчали.

— А Таська, она уже далеко!.. Уже в городе.

Посмеиваясь и не спеша, Михеевна рассказывала — этот татуированный совсем без денег, вот он и учудил: у Таськи же унес ее телевизор… Идиот. Кто в Москве купит телевизор с рук?! Таська — в погоню за ним. На следующей электричке!.. А Михеевну просила, конечно, присмотреть. Потому что этот идиот и ключи ее зачем-то унес. Всё нараспашку!

И заулыбалась:

— А в темноте ты смелый!

Онемевший, Петр Петрович так и не откликнулся.

— Ну что? Хе-хе… Еще разок попытаться не хочешь? Хе-хе, — весело подначивала старая Михеевна. — Или, может, кофейку тебе? Для разбега кофейку сделать?.. Для силы, а?

Мимо дачи проехала машина, стрельнув фарами по окнам. Звук мотора Петра Петровича наконец пробудил — он сразу же к выходу.

— Да не бойсь, не бойсь! Куда ты? — выкрикивала вслед старуха. — Вот ведь некстати засранцы. Вот ведь спугнули молодца! Хе-хе-хе...

Петр Петрович ушел. Сбежал… Водку не забыв, он быстро уходил через сад — и лесом, лесом!.. Раза три он задел веткой раненое плечо. Шипел от боли.

Сделав большой крюк, он выскочил все-таки на дорогу. Оскорбленный неудачей старик брел меж темных дач без всякой цели, без смысла. По дороге…

— Силы небесные! — ярился он, чувствуя себя и брошенным, и обманутым.

На луну набегали всегдашние ночные облачка — легкие и перистые.

— Что смотришь! — Старик выговаривал луне и сетовал: мол, гоняешь меня без толку. Ноги, мол, уже отваливаются… задохнулся! а спина! а как сердце пляшет!

Он обидчиво шмыгал носом:

— Бросила меня... Предала! Так с другом не поступают!

Остановился, чтобы перевести дыхание. Да, да, Петр Петрович остановился посреди дороги. Весь в обиде... Нашаривая в кармане сигареты. Горестный перекур.

И вдруг услышал голос:

— Дядя!

И снова этот знакомо молодой, слегка садистский смешок:

— Дядя! Ты один?.. Без женщины?.. Разве так бывает?

Его окликал Олежка.

На сердце старика потеплело.

— Смеешься!

— Ничуть, — весело возразил племянник. — Я и сам по тому же делу.

А луна в небе ярко разбрызгивала им свет. Луна тотчас к ним подобрела… Щедрая!

— Ничуть не смеюсь, дядя. Я просто завидую!.. А к кому вы нынче? — спросил он. — Или опять ее имя не помните?!

Это он так пошучивал и одновременно Петру Петровичу льстил. Отчасти держал своего дядю за шиза. Но любил его. Родной человек.

— Заходил на дачу?

— Да… Записку вам оставил.

Оба закурили...

— А сам?

— В Овражки, — мотнул Олежка головой в дальнюю сторону. — Ночь хороша!

Олежка все-таки выжидал, пока стемнеет погуще. Ночь хороша, если глухая! А девица у него в Овражках... Да… С позавчера Олежка ее навещает, хотя дело, кажется, крутое. Мужик у нее серьезный...

Петр Петрович покачал головой:

— Опасно, Олежка... Знаю эти Овражки. Там чужих не любят.

Но молодой ночной гуляка разве убоится?

— А где, дядя, чужих любят?

— Там есть такой Саня, — предупредил Петр Петрович, вдруг припомнив. — Вокруг него людишки слишком мафиозны. Смотри!

— От Сани моя далеко.

Под луной, прямо на дороге старый и молодой Алабины покуривали как два дружка-приятеля. Славно они стояли!.. Олежка еще и поделился — он купил две пачки “Мальборо”, одну скинул Петру Петровичу. Курить надо всласть… Сколько можно курить дерьмо, дядя!

Забирая сигареты, старый Алабин пожаловался: у него как раз полоса невезения!

— Ты, Олежка, даже представить себе не можешь! Не поверишь!.. Куда ни приду — старуха в постели… И уже ждет. И не кого-то ждет, а меня... меня!

— Неужели? — смеялся парень.

А Петр Петрович возмущался:

— Олег!.. Со мной происходит какая-то чудовищная нелепость. Какая-то беспрерывная, не кончающаяся подлянка! Всю ночь напролет! Старуха за старухой...

Но молодой хохотал и хватался за живот.

— Ух-ха-ха-ха… Бабульки… Они же бай-бай легли. Прости их… Ух-ха-ха… Ну, что поделать — спят они по ночам.

— Тебе смешно!

— Но, дядя!.. Они же спать ложатся! В постельку… Это ж бабульки. Кто с валерьянкой. Кто с грелочкой. Кой-кто и с молитвой — а ты вламываешься с поллитрой и стоячим елдаком.

Олежка дурашливо грозил пальцем:

— Ты, дядя, их пугаешь. Смотри!.. Бабулька среди ночи помрет!

Он даже слезы вытирал. Слезы смеха.

Да ведь Петр Петрович и сам побаивался ночной промашки. А что, если ночь без луны?.. Уже было так. Ей-ей, Олежка… Особенно одна бабка! Чуть ли не каждый час попадается!.. И такая настырная. Едва не отдрючил в темноте старую сову.

— Ну и отдрючил бы! — смеялся тот. Молодой здоровый смех!

Вдалеке пронесся электропоезд — перетек за платформу желтыми пятнышками окон.

Олежка продолжал:

— Настойчивого бабца не отдрючить — это грех, дядя. Вы не должны таких упускать. Ни в коем случае. Ни одну.

— Я… Я… — Петр Петрович замялся.

— Молодая, старая — без разницы… фишка одна! Все, что шевелится, — все ваше.

— Олег!

— В этом ваш высший замысел — умереть со стоячим. Нет, нет, я, конечно, смеюсь!.. Смеюсь, дядя! — Олег понял, что в насмешке перебрал.

У молодых людей редко глубокое сочувствие. Они не знают, по жизни кого что ждет... Легко живут! — думал Петр Петрович.

— Дядя... — вдруг сказал Олежка. — Береги себя.

Может, он просто так сказал. Но Петра Петровича сразу же всколыхнуло.

— Пока, дядя. — Олег махнул рукой.

И растрогался Петр Петрович. Старику много ли надо!.. Он шагнул, почти бросился к Олежке:

— Ты… Ты береги себя... Что я? Старый поселковский мудак! Моя жизнь уже копейка, говно!.. А ты молодой Алабин. Это важно! Это важно! Береги себя.

И расстались. В Овражки молодому было идти дорогой. А Петр Петрович поспешил своей тропой.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Женщина сама к нему придет! Хорошо бы, а?.. — думал Петр Петрович. Проспав весь день, он проснулся только к ночи. Сидел, трогал рану… Сама, сама придет… Неужели же всё добывается с боем. Сколько же можно! Даже сейчас, когда старик?.. Мысль о самостоятельном приходе женщины очень грела. И плюс полстакана вчерашней дармовой водки. (Как забытый отзвук, как отклик давнего юношеского ожидания женщины.) Сама! Сама придет и его найдет!

Жар… Но боль утихла. И голову не кружило… Зато мысли закружили какие-то сдвинутые и странные. Петру Петровичу становилось все веселее. И было даже радостно, что у него настоящий жар. И как-то беспечно!.. А ночная несостыковка с абсурдной Михеевной!

А не отдрючишь ее — не избавишься, как сказал Олежка… Тут Петр Петрович даже хохотнул.

Еще полстакана вчерашней водки, и ему стало совсем весело. А что, разве она, которая с косой в руках, не женщина? И ведь тоже хочет, а?.. Петр Петрович зачем-то стал у стенки и припрыгивал вверх-вниз. Сказать честно, стены вокруг него тоже слегка припрыгивали. И особенно навеселе были птицы на стенах. Аисты, что с клювами наперевес на его обоях… Вверх-вниз!

Шаги...

Петр Петрович замер... Неужели? Он явно расслышал женский пристук ног по крыльцу… Молодые так не ходят. (Молодые взбегают!) Если бы Аня!

Но вошедшая женщина слишком хрипато его спросила:

— Чего темень-то?

На фоне окна она двигалась в его сторону мелкими опасливыми шажками.

— Не наткнешься, — буркнул он.

В полутьме Петр Петрович как раз ощупывал на столике вчерашнюю открытую бутылку с водкой — чтоб случаем не столкнуть на пол.

— Ишь выпивоха! — сказала Михеевна еще хрипатее и громче. (Отлично видела во тьме.)

— Притащилась, старая?.. А я, представь, другую хотел.

— Все молодых ждешь, козлище... Сам-то вонюч как.

— А тебе не налью.

Старуха ощерилась улыбкой:

— Ну-ну. Зачем тебе молодые... Я лучше знаю, чего тебе надо. Я женщина...

И пусть, мол, этот козел Петр Петрович честно признается, что уже не раз о ней по ночам думал! Мечтал, а?.. Она несла обычную ахинею, — простая, мол, женщина, но ему она впору.

— Чтоб приласкали ведь хочется. Чтоб согрели, — пела старуха, зажигая свечу.

Притащилась со своей свечкой. (Сегодня уж дважды отключали свет в поселке.) Выбрала же его. Углядела! Небось ей присоветовали обогреть старичка.

Встал Петр Петрович с трудом… Но шел к плите. По пути все-таки разок качнуло, он упал… Поднялся. Кое-как добравшись до плиты, искал спички.

— Хе-хе, милок… Вот ты каков! — Старуха, присев на стул, следила за ним. За его движениями. (Как бы прикидывала его силы.)

Алабин зажег газ. Чаю! Чаю!.. Горячего!

— Зачем тебе чай? Если жар, сделаю тебе холодненькой клюквы. С клюковкой, а? — Она так страстно произнесла холодненькой, что по его позвонкам прополз озноб.

— М-мм… — Он застонал. И потянулся рукой положить спички.

Слабая его рука поехала вдруг мимо плиты, и Петр Петрович опять упал на пол... Но несильно.

Он пытался поднять голову. Потом стал поднимать зад, это оказалось легче. На карачках.

— Ты милый. Ты мой милый. — Старуха была рядом.

Она помогла подняться — и подталкивала Петра Петровича к постели. Уложила, прилегла сама тоже. И вкрадчивыми мягкими движениями рук стала его утешать.

— Во как. Во как! — приговаривала.

Она слегка налегла на него. Грудью на грудь. Ласково.

— А-ааа! — Он вскрикнул. Утешительница задела-таки забинтованное плечо.

Она, видно, чуть заторопилась, снимая, сдирая с него рубашку. Однако поостыла, увидев присползший бинт.

— Болит?

— Холодно.

— И-иишь!.. Уже так скоро и озяб? — поддразнила.

Она и жалела его — и подсмеивалась.

— А ты согрейся. Женщина небось неподалеку!

Вот тут и произошло... Аннета Михеевна была в летнем платье с совсем коротким рукавом — под молодую. Она взяла его руку в свою и ладонью Петра Петровича провела вдоль голой своей руки, поощряя. Провела его рукой по своей, только и всего.

Следя, он не мог не заметить, как сквозь бабулькину старую пятнистую кожу просвечивает нечто новое. Нечто нежное и свежее… Ну, что ли, кожа… Ее кожа, но только кожа молодая. Рука, но молодая… Ну да. Девичья!

А он понимал в девичьих руках.

— Женщина, как-никак. Приласка-али... Чтоб согрели хочется, — продолжала тянуть свое старуха.

А он не мог оторвать взгляд.

Смотрел Петр Петрович как бы в угол, но косым зрением продолжал видеть ее молодые руки… Водка, что ли, дурная?.. И как же мощно, как наполненно застучало (откликнулось зрению) его сердце.

Старый Алабин перевел взгляд и еще больше поразился, едва не ахнув: тело!.. Совсем уж удивительно: ее тело… Как же это?! Сквозь платьишко уже и тело ее, меняясь, дразнило его и зазывало. Или это чужая свеча так бликовала, подменяя краски?.. Старухино тело помолодело, а?!

Выпить еще… А почему нет? Стрельнуло болью раненое плечо, но теперь уж ему плевать.

Может быть, все-таки глаза? Зрение?.. Но во всем окружающем он не отметил никаких, ни малейших перемен. Стены как стены. Дверь в трещинах… Пол в пятнах. И эти долбаные аисты на его обоях вполне спокойны. Уже не прыгали друг через друга… вверх-вниз.

— Ладно, карга… Выпьем по полста? Или уж по сто, а?

— Водочка?

— Водочка.

Петр Петрович налил и себе, и ей. Выпил — и молодящая эта водка вновь так славно вошла! — он даже крякнул.

— Ну что, старая. Я вроде готов.

Снова боль в плече. Но старикана уже не остановить:

— Я вроде готов. Я вполне. Я уже…

— М-м, — пропела она, но теперь уже сама сомневаясь и вроде бы Петра Петровича побаиваясь.

Молодая, она теперь не только к нему не приставала, но даже слегка сторонилась. И даже сопротивлялась. Все как положено. Ишь молодушка!.. И тем острее он чувствовал, как ее платье… как там… Как легкой дрожью подрагивало там свежее, молодое, горячее!.. Он мог бы поклясться.

И чуть опасливо подумалось о водке… Оставили ему отъезжающие. Пьют же всякую дрянь! Паленая-перепаленая!

Однако, пусть… Ему-то что! Он согласен!.. Пусть даже от паленой этой водки, зато как она помолодела. Как посвежела! (Дармовая подтяжка лица напомнила о чьих-то немеряных деньгах. Его поразил пересчет!) Это ж сколько раз надо было бы делать перетяжку! своей честной старой шкуры... и за какие ж деньги!

Она, эта Аннета, или как ее там, еще и отодвигаться стала. Надо же!.. Хочет, мол, с ним, но не сразу… Всё подчеркнуто, всё по-молодому!

А старик пьянел… Он уже лапал ее за руки. И расхвастался:

— Как следует, старая! не сомневайся!.. Я тружусь так, что иной раз любо-дорого.

И он еще налил себе паленой. Почти под край.

— Как ты там? Не робеешь?.. Как твое юное лоно, хе-хе-хе, — веселился Петр Петрович, с ее же интонацией передразнивая вчерашний ее сучий смешок.

Но она только хмыкнула:

— Да уж. Такого лона ты в жизни не видал.

— Да ну?!

— Старей меня у тебя сроду никого не было, — проскрипела она.

— Можно сказать, повезло!.. А?

Теперь его уж точно манило. И любопытно!.. Тело под платьем дразнило его. Что за хитрая такая обманка?.. Он почти не сомневался, что там южный загар. Южный загар крепкого тела.

Ну и водка! — подумал старый Алабин.

Меж тем новоявленная девица, словно бы и сама себе удивляясь, с кривой улыбочкой разглядывала свои помолодевшие руки и длинные-длинные пальцы.

— Лоно, ло-оно, — теперь она передразнила его.— Я стара для таких нынешних словечек. Я говорю прямо.

И тут же сказала прямо.

— Стоп, стоп, старая! — Петр Петрович осердился. — Не люблю, когда женщина матюки лепит. Противно.

— А сам?

— Мужику можно.

Она хехекнула. Молодая, а голосок все еще несколько скрипуч:

— Ему проти-ии-вно... Хе!

Но, может, эффект? Может, от свечи, ею принесенной?.. Петр Петрович на пробу отставил горящую свечу подальше — и поглядывал, искосясь… Затем рассудительно подумал: а вот я еще паленой! Вдруг она помолодеет и голосочком!

— А выпей, выпей! — поощрила она, легко прочитав несложный ход его мыслей.

Ни к мистике, ни к являемым иногда в мире чудесам Петр Петрович склонен душой не был. Да ведь и сама странность, с ним происходившая, не была ничуть для него пугающей или настораживающей. Напротив — странность была манящей. Мир вокруг нас не исказился. Мир лишь чуть поплыл.

— Ло-оно! — вновь хрипло поддразнила она. Как прокаркала. — А ежели шахта? М-м!.. Мерзлый тоннель, а?.. Мерзлая яма… Холодновато будет! Не свернешь в сторонку?

Опять это ее ерничанье. Но пусть... Нас уже нечем пугать. Нас не проймешь, старая. И даже некоторое и особое любопытство у старикана возникло! Как в наши молодые, пробные годы... Ледяное, видишь ли, лоно. Ишь запела.

— Не простынешь ли там, милок? Сгоряча-то? — дразнила она.

А он лишь еще подглотнул из горлышка. Отхлебнул… ай да водка!.. Конечно, не в первый раз выпивка делала ту, которая с тобой, на миг краше и слаще. Но ведь отхлебнул он совсем немного. (Он приберег. Мало ли как там дальше!)

И едва-едва его не подвело плечо. Рана в плече стрельнула сильно и дважды. По всей руке огнем.

— Скажи, где болит? Что болит? — подхватилась она (совсем уж молодо и сострадательно). — Скажи, милый... Скажи. А я найду, как пожалеть.

Она не отставала:

— Я, милый… Я…

Молодое ее тело по-молодому и прижалось. Прильнуло. Тело хотело и искало его, Петра Петровича. И какой бы Алабин ни был старый старик, он был мужчиной и знал, чтбо по-мужски правильно и чтбо нет.

В его возрасте любовь — наполовину труд. Больше, чем наполовину. И он честно трудился, старался — поначалу почти без страсти, на опыте.

Она повеселела. И подбадривала:

— Ага! Ага... Ну-ну! А вот и молодец!.. Ишо, оказывается, повоюем!

Так бывает, что у старух под занавес жизни вдруг выявляется сама собой красота лица. Красота словно выныривает из их затяжной женской некрасивости… Но… Но не в такой же степени. Но... Но какое ж тело было сейчас под его рукой! Верь не верь.

— Как-кая т-ты! — вырвалось у него. — Как-кая!

— Свеженькая, что ль? — дружески рассмеялась она. — А кто недавно вопил? На повороте к речке?.. Я у Сидоренковых на даче лист первый кучила — и сразу палила. Сжигала!.. И вдруг слышу вопль: как, мол, затянулась жизнь. Как, мол, надоело таскать ноги от дачи к даче…

— Это я… Это я с луной, — смутившись, признался Петр Петрович.

Оба чуть примолкли.

— Ах, золотой мой! С луной… Кто ж этого не знает! С луной — это как с собой.

Петр Петрович согласился:

— Верно… Но разве нельзя сказать что-то самому себе?

— Сказать можно. Вопить нельзя.

— Это почему?

— Вдруг услышат.

В страсти, в дрожи своей она расцарапала ему рану. Он вдруг увидел — подлезла под бинт пальцем. И таким старым (опять?) ногтем… Своим старым вековым ногтем она несильно поскребывала как раз по месту заживления. Да и на лице ее вдруг хитрые старческие морщинки… сотней гусиных лапок!

Возвращение старушечьих примет его не напугало. Но, конечно, раздосадовало. Хотелось же успеть! Хотелось, чтобы необычная молодуха по-молодому и разделила с ним набегающий чувственный взрыв.

— Оо, — постанывала. — Оо!

А сама опять и опять по ране. Для возбуждения, вероятно. Даже такая вековуха не обходилась без стимулятора. “Больно?..” — спросила. А он только и видел ее нежную кожу, видел, что шея ее все-таки еще молодая, юная. Шейка!.. Такая тонкая!.. В полном кайфе Петр Петрович поощрительно мотал головой — нет! Нет!.. Ему не больно! Ему не бывает больно!

Оба смеялись. Ее ноготь, что старый коготь. Как копыто старой коровы. Но скреб он мягко, не рвя… Для разогрева?

— Вовсе не стимулятор, — сказала она, опять же без затруднений считав его мысль.

А он все торопился, видя, как быстро она стареет.

— …Нет. Не стимулятор, — спокойно поясняла она. — Но для подключения сердечной мышцы — неплохо.

Какие, однако, слова она знает! Молодые слова. Подключение. Стимулятор… А где же твои ишо и ежели?

Боль остра! Он глянул на свое плечо. Ее старый коготь убрался из-под бинта. И оттуда прыснули сразу три-четыре струйки крови.

— Что ли больно?

— Не! Не! — радостно вскрикнул он.

Зато сама кровь. Вид кровишки не стимулятор?

— М-мм… Ух ты. Ух, какой… — игриво постанывала под ним женщина невнятного возраста. — Ну-ну!.. Молоде-еец!

Однако, словно спохватившись, она опять помолодела. Второй раз за час. Резко помолодела. Ну, Аня!.. Ну, двадцать лет!

Она вновь буквально поднырнула под Алабина… Женщине, если молодая, это просто. Алабин навис над ее лицом. Все видел. (С высоты лунного луча.) Лицо красивой юной женщины. И глаза сияли… Он замер. Уснуть возле тихой речки.

— Уснуть? — засмеялась она его мысли. — Когда я рядом? Что еще за тихая речка?

Он и сам не знал, о какой он речке… Но впрок вспомнил о глотке водки. И поискал рукой под кроватью.

— Дал бы и женщине, — тихо попросила она.

— Водки? Или портвейн?

— Вино.

Он не помнил, где красноватая давнишняя бутылка.

— Где-то далеко.

— Поищи... И ты мог бы предложить женщине первой.

Но не пошел он искать забытое. И не дал ей передышки. Не выпустил из рук, как и положено не выпускать молодую, когда вдруг чувствуешь ее подступающий трепет. Когда уже слышишь ее тихую, в повторный накат, дрожь!.. Ага…

— Ну?.. Ну?.. Ну?! — вскрикивал старый Алабин.

Он прибавил, подключая вместе с поясницей уже и все тело. В опыте всегда живо это вкрадчиво-мягкое движение, от которого женщина внезапно затихает. И при повторе которого уже оба тела согласно молчат, образуя вязкую паузу. (И только едва-едва слышно подстукивает мужская селезенка.)

Для крепости движений он оперся правой рукой о стену, ладонью в обои, прямо в скачущих там птиц. Аисты… Фламинго… Сейчас она ускоренно задышит! Будет кусать кислород напрямую — из воздуха… Ей мало дыханья. Теперь она раскроет рот. (И даже если она вдруг старуха…) А уж затем хлынет ее жар.

Она царапала ему рану… Дышала… Хитрила, хватая ртом сбоку огромные куски кислорода. Пусть, пусть! Это лишь на чуть отодвинет минуту. Зато уже в следующую минуту напряжет ее куда больше.

Царапала…

И тут поймал свою удачу Петр Петрович Алабин. Он сумел, успел прочувствовать, что ее хваленое холодное лоно (что бы там старая про себя ни наговаривала) какое-никакое, а не прочь стиснуться, сжаться.

Еще одно, ровно одно мгновение он вслушивался — так ли?.. Всё так. Всё именно так. И тогда старикан лишь чуть убавил-прибавил в ритме, и там взорвалось.

— Ишь… Ишь ты! — похвалила она, обдавая его жаркой волной.

Впрочем, она почти сразу наладила дыхание.

Ночная луна… В окне уже сияла. Круглая. И вечная. Усталый и сколько-то счастливый, Петр Петрович слышал ход времени.

— Что скажешь? — шепнул еле слышно он ей, луне.

Луна шепнула:

— А ты — что?

И долго-долго молчали. Жаркая ночь. Тишина…

— Разогрел ты меня, — простецки сказала она ему на ухо. А меж тем, деликатная, продолжала смущаться, как и положено смущаться молоденькой женщине при первом таком свидании.

И чтобы смущение затушевать, рассказывала теперь о своих делах, якобы нынче важных. (Или неважных… ) Лишь бы говорить и смущение скрыть.

— А липы?.. Думаешь, я все-все-все сделала? Куда там!

Торопясь сказать, она делилась своими уборщицкими заботами — а ветки с липок спилить?! А мусор? А забор?.. А трава вымахала вдоль дороги!

Петру Петровичу показалось, что молодая женщина перевозбуждена и немного задыхается.

— Дыши легче. Еще легче, — заботливо подсказывал он. — Не спеши… Расслабь тело. Расслабь руки… Медитируй.

— Что?

— Медитируй.

И так неожиданно раздался ее смех. Совсем другой смех. Ее прежний хрипатый хохот:

— Ме-ди… Ме-дю… Медю-тируй!.. Ой-ой!.. Му-ди. Ох-хо-хо!

От хохота даже закашлялась:

— Ох-хо-хо!.. Такого я еще не слышала!.. Муди-тируй. Ох-хо-хо!

Петр Петрович оскорбился. Мужчину обижает именно пустяк.

Он перевел взгляд на ее лицо и тотчас увидел, что старая. Что молодая уже исчезла. Что старуха… И что издевательски хохочет:

— Да, да, старуха, старуха!.. Я, милый… Я… — хрипела она. — Что тебе молодые, глупые бабенки — они еще сеном пахнут! Ох-хо-хо!.. Соплявки!

Бок о бок с ним отчужденно сотрясалось хохочущее жесткое тело. Момент истины… Очнувшийся, прибалдевший в любви, Петр Петрович видел теперь все, как есть. Со стороны видел… Двое их в постели. Вид сверху. А то и искаженные виды сбоку (для ракурса). Двое рядом… Старик. И с ним старуха.

И никаких иллюзий.

— Ме-дю… Му-ди… Ох-хо-хо! — повторяла она.

Ее глумливый хохот.

Медлительная его рука (уже знающая… но чтоб вполне убедиться) опускалась к подушке все ниже и ниже, пока не нащупала под ладонью старушечьи космы и костлявый череп. Никакая не молодая… Рядышком!.. Сейчас он даже не помнил, как ее зовут. Он толканул так, что она вылетела из постели.

— Чего ты-ы? — зашипела, зашепелявила она. — И-и-ишь какой. Не нравлюс-ся теперь ему!

Михеевна бранилась с удовольствием. Со смаком!.. Грелась им, когда лежала рядом, а пригретая, теперь замахивалась на него чем попало, вопила, бранилась, даже плевалась!.. Петр Петрович Алабин имел сейчас саму правду жизни.

Вытолкнутая, бранясь, плюясь и что-то несуразное вереща, Михеевна тем не менее оказалась опять с ним рядом. Была ночь, и в окне — луна. Он имел всю правду своей жизни. Старуха решила, что она попросту не там легла. Не с той стороны… У старика, известно, причуды! Но зато теперь, мол, выбери она место правильное, все будет сплошной мед. По-быстрому перебралась через него к стенке, перелезла, протащив прямо по его лицу вислые мощные груди.

— Неве-еерный! — сказала, насмешливо жеманясь.

Петр Петрович повидал в жизни немало убогих изнанок. Но и он был сейчас сокрушен. Не чувствовал он ни комизма, ни — сказать иначе — гротеска этой вдруг обнаружившейся любви двух старых, зажившихся на земле людей. Лежали рядом. Какое-то время старый Алабин не мог даже шевельнуться… Парализовало. Душа, что ли, не хотела признать поражение. Душа молчала.

— Эй! А нельзя ли в нашей жизни побольше огонька, а?.. Не засыпай, милый!

При том что Петр Петрович, недвижный, лежал пластом. Огонька ей!

— Чего тебе, старая?

— Да ты было уснул.

— Не твоя забота!.. Сама уснула.

Она засмеялась:

— Я?

Она теперь норовила взобраться на него. Сесть… Вскочить… Не вполне понятно, что у нее на уме. Но она так смешно подпрыгивала. И юбка ее взметывалась, как вялый, дохлый флаг.

— Помале-еньку, — повторяла. — Помале-еньку…

Да уж, задача. Она дважды промахнулась, занося ногу… Как на могучего коня.

— Как на большого осла, а? — спросил он ее. — Тебе, старая, табуретку в помощь не дать?

— Чего?

Ладно. Он подвинулся, дав ей место… Хватит ей прыгать. Не блоха же!.. Ложись, старая. Давай уж. По-нашему, по-стариковски… Старуха тотчас все поняла. В обычной позе, рядом, чуть сбившись в живую кучку на постели, они попросту грели друг друга.

Петр Петрович сам с собой считал, что проявляет доброту. (Он лукавил. Он думал выждать и, как знать, еще разок обмануться ее юностью.) Он готов был и потрудиться ради такого… Жаль, водка ему глючить больше не помогала. Как оказалось, водка ни при чем.

Быть может, глюки были от раны в плече? Рана играет… Какая-то прилипчивая заумь попала из раненого плеча ему в мозг! И жирует там… Он представил в воспаленной голове тысячи тысяч микросуществ. Ну, и пусть их. Хорошо бы и дальше так... Он не испугался. Пусть бы эти глюки… Разлепил глаза, а с тобой снова Аня.

Он свесил руку к бутылке (допьет, уже не экономя). У самой ножки кровати. Вот… Недалеко!

— Нра-аавится тебе водочка! — протянула старуха.

И на этом протянутом “а-аа” он увидел ее рот. Какая там Аня!.. У бабки во рту ровно два зуба. А он-то думал — три.

Зато Аннета Михеевна была в полном кайфе. Она полеживала, почесывая пяткой обо что-то. Скреблась. (Там. В самом конце его кровати.) Как же долго! Интересно, правой пяткой или левой?.. Ух, стара ведьма! Стара и сластолюбива. Но уже без вдохновения. Слишком много прожила. Летать ленива… И к тому же она ничуть не спешила сварить, скажем, на обед супца…

Выбрался на улицу, на дорогу… От легкого головокружения Петр Петрович приостановился на обочине.

Уезжали последние. Из “девятки” выскочил Дудякин и зачем-то пожал ему руку. Должно быть, от волнения отъезда:

— Пока, Петр Петрович… Отбываем. Пригляди, если что.

— Ладно.

И тут все они, разом высовываясь из машин, замахали ему руками. Заспанные, зевающие... Всю ночь гулявшие, они вопили — пока, пока, оставайся, Петр Петрович! Ты, Петр Петрович, наш каменный божок, ха-ха-ха... Идол! Любимец женщин!.. Шиз бродячий! Оберегай наш поселок, Петр Петрович. Не дай напрочь разворовать дачи...

Старик шел сколько-то вслед, глотая пыль их машин.

Зато тихо... Зато Петр Петрович шел в тишине. Тишина оставалась ему.

Жар... Плечо стреляло новой, незнакомой болью. Петр Петрович, проснувшись, шевельнул в себе невнятную осторожную мысль.

— Не пугайся, — сказал знакомый голос.

Она, видно, очень тихо подсела к нему на край постели, — в точности так, как тихо и тоже на самый край подсаживался среди ночи к женщинам постаревший Петр Петрович. И, точно так же огладив его плечо, тронула грудь... Но боль в плече не задела.

Алабин оттолкнул ее руку — старая, сгинь. Уйди!

— О-о, какие мы сердитые! — И опять эта ее ласковая кривая ухмылочка.

Он отвернулся к стене.

— Серди-итый.

Алабин еще сдвинулся к стене (на большее не было сил). Но следом и она прилегла, прижалась… Он (спиной) слышал ее груди — обе как большие, холодноватые кочаны капусты. “Разве я не женщина?” — шептала она.

Он плохо соображал. Голова кружилась.

— Холод от тебя! Хватит! — Он резко сел на постели.

Желтые шары скакали перед его глазами.

— А щас! Щас! — Михеевна вскочила и на этот раз совсем по-старушечьи забегала и засуетилась.

Она набрасывала на Петра Петрович одеяла, старый полушубок, одежду, подушки, а его все знобило.

Она таки отыскала где-то в стариковских углах аптечку — дала ему аспирин — глотай, глотай!

— Пропотеть не боишься?.. Окно растворить?

Луны в окне этой ночью не было. (Уплыла. Уплыла, желтая!) Но и страха смерти как такового тоже не было. Старый Алабин не боялся по мелочам. Но почему-то сейчас ему не хотелось отключаться — он побаивался, что просто-напросто уснет, уже не проснувшись. Куда-то сгинет.

Знобило.

— Слышь, старая, — сказал он вдруг. — Я ведь, если браню… Каргой… Это ж для разговора. Как всякий старик всякую старуху… Каргой. Совой.

— Старой сукой, — подсказала она.

— Разве? Извини… Каргой. Это ж я по-свойски… Любя.

— Знаю. И не в обиде. Хе-хе-хе, — смеялась она.

Старикан впал в забытье. Час… Два… Весь день… И только снова к ночи сердце застучало, забухало, давая понять, что будем жить. И что пора бы сбрасывать с перегретого тела эту жаркую гору одеял.

Следующий возврат ее молодости был внезапен и слишком короток — минут, что ли, пять. Растерявшийся Петр Петрович ничего не успел. Он только трогал ее юные руки. Еще и воображение разыгралось. Его всегдашняя беда.

Воображение в такие его минуты — ярко-желтый янтарь. Осколок янтаря в море… Вот бы и лежать, как лежишь, на самом дне… Чтоб тихо. Чтоб сам по себе… Но куда там! Кусок янтаря разлегся и, можно сказать, расслабился. На слишком великолепном, прозрачном морском дне. На песке… Он там играл с лучом света!..

Старый Алабин вживую ощущал на себе и сам луч, и (в придачу) ласку колышущихся водорослей. Это так трепетно. Это теплый Гольфстрим. Ток струйной воды оглаживал старика. И нежили целых два куста водорослей. И еще 126 мелких рыбок, проплывая, щекотали его…

Возможно, она вовсе не читала его мысли, она их просто знала. Как свои.

— Ры… Ры… Рыбки! Ой!.. Ого-го!.. Ох-хо-хо!

И вот с ним рядом опять была старуха. И старуха опять хрипло хохотала. Ее трясло:

— Ох-хо-хо!.. Где ж тебя этакого от меня прятали? Ох-хо-хо!.. Как же ты их сосчитал?

Он ладонью зажал ей рот, унять ее смех. Небось беззубая сильно не укусит. Однако кой-где зубы были. И не церемонясь, она цапнула — так что старикан спешно отдернул руку.

— Ры… Рыбки, — глумливо повторяла она. — Сто… Ох-хо-хо-хо… Сто двадцать шесть…

Старуха была рядом.

— Лежи, лежи! — сказала ему, когда он шевельнулся.

Возможно, старая и страшноватая Аннета Михеевна именно для контраста ошеломляла его легким ерничаньем и своей совсем не страшной насмешливостью. Простоватыми фразочками. Прибаутками.

Старикан Алабин все-таки больше болтал, умничал, а проще сказать, пошучивал, называя старуху Смертью, но теперь ему мелькнуло... Он посерьезнел.

Нарочито потянувшись со сна, он сказал как бы в никуда:

— Жить хо-оочется.

— Да ну? — Аннета Михеевна, все понимая, откликнулась с ленцой и с насмешкой.

Но он сказал еще проще и тоже с ленцой:

— Почему ж не пожить. Человек я хороший.

— А?

— Я о себе... Хороший человек.

— Может, и так. Хоро-оо-оший, — протянула старуха. — Нелегко найти о самом себе другое доброе слово.

Женщина всегда пожалеет… Но сначала, конечно, добьет его. Добьет, а после, возможно, будет вполне искренно по нему выть. Есть, есть в этом какая-то их радость.

Старый Алабин вдруг страстно позавидовал племяннику Олежке. Его легкой возможности идти, прыгать, бежать. Или совсем отсюда свалить, уехать на юга, на север. На машине, хоть на осле!.. ехать, да еще и вопить — ура, ура, я еду!

— И о чем же задумался хороший человек? — спросила она тихо.

— Красотку вчерашнюю припомнил… Молодую.

— Всего-то.

— Молодая была!

— Выдумщик вы, Петр Петрович.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Никакая она не смерть, — рассуждал старикан, допив водку и повеселев. Вовсе не смерть… Что за шаблон и что за стойкая глупость в его кислых мозгах! Старуха как раз и есть жизнь. Его собственная, состарившаяся жизнь. Явившаяся ему зачем-то наглядно… Материализовавшаяся… Урок ему? Да вряд ли и для урока. Просто поближе к краю — к концу его дней. (Просто чтоб посмотреть. Чтоб увидел.) Вот — жизнь, и она, мол, такая!.. Какая есть. То костлявая, хоть клади в гробешник!.. А то вдруг, на пять-десять минут, покажется, что свежа и молода — и что у нас еще все-все впереди… Х-ха!

Старикану под хмельком вполне понравилось, что эта Михеевна и есть его жизнь. Нет, не сравнение с его жизнью. Не аналог… А прямо-таки сама его жизнь, которая зачем-то материализовалась. (Ближе к концу. Чтоб увидел!..)

И тотчас вдруг захотелось на ночную дорогу (пустынную и лунную сейчас)… Душе был нужен простор. Подышать теплым ветром! Петр Петрович взволновался. Если старая карга… Если эта старуха и впрямь его жизнь, она должна и чувствовать схоже и легко его понимать…

— Куда это? — вскинулась проснувшаяся Михеевна.

— А все туда же. — Петр Петрович, вдруг вспомнив, нашел предлог: — Перевязаться пора.

Старуха активно запротивилась:

— Заживает твое плечо! Заживает, я же лучше вижу!.. Не придуряйся.

Но как только он настоял и твердо сказал — пойду! — Аннета Михеевна сразу же увязалась идти с ним. Вдруг, мол, Петр Петрович упадет по слабости или еще как... мало ли! А если рядом, она мил дружка подстрахует.

В его жизни было мало логики. У Аннеты Михеевны ее тоже не было. Так что теперь бойкая старуха талдычила все ровно наоборот — мол, Петрович, поберегись, рана не зажила. Жар ведь был совсем недавно!

Включил верхний свет… Но лежавшая в постели, и здесь его ревнуя, она заспешила.

Она, мол, встает, встает!.. Сбросила одеяло. И так зримо, так на виду — засучила ногами. Это она искала на полу свои стоптанные и зажеванные на левый бок туфли. Старуха... И какая старуха!

Петру Петровичу словно бы дали кулаком в лоб — ну и ну, костлявая!.. Ноги ее (стопы) ошеломляли. Он не мог оторваться взглядом от этих костей. Как корявые корни горной сосны. И какой древней сосны!.. Он уже ничего в тот миг не видел. Только ноги.

— Подожди, — сказал он. — Воды холодной выпью.

Уже одевшаяся Аннета Михеевна стояла с ним рядом.

Он пил глотками.

— Старая, — спросил он спокойно. — Как тебе удавалось дурить? Тебе же сто лет.

— Может, и поболе, милый, — со смешком и ничуть не стыдливо откликнулась она.

— А любовь? И ведь какая пылкая!

— Как же не пылкая! — шамкнула старуха глумливо.

Так и шла с ним бок о бок. Его жизнь. А Петр Петрович ворчал — мол, со старой каргой под конвоем.

Темен стоял Анин дом. Очнувшееся сердце старика заторопилось. Как же счастливо он этот дом, эту калитку помнил!.. И, конечно, лаз с той стороны, где их забор посветлее (из более новых штакетин).

— Я пошел, старая. Мне туда… Штакетина там у них на одном гвозде.

— Я тоже. С тобой вместе.

— Вместе?

Петр Петрович на миг задумался. А затем насмешливо оглядел подружку.

— А ладно, ладно!.. Давай, старая, — сказал он, нарочито с ней торгуясь. — Но только сначала стань молоденькой!.. Ну? Давай!.. Стань личиком посвежее, помилее, тогда и зайдем в дом вместе. Перевяжем рану…

И добавил игриво:

— Перевяжемся… Глядишь, чем-нибудь еще интересным займемся!.. Ну?.. Я жду.

Старуха хехекнула. Лицо ее кисло кривилось в улыбке — чего это тебе еще?

— Как — чего?.. Ну, где твоя обманка? Твоя мистика? Твой гипноз?.. Или как там у вас, у продвинутых ведьм, называется… Твой фокус. Ну! Давай!

Но скривившаяся Михеевна только сердито трясла костлявой рукой и не молодела.

— Ну, тогда все! Все! — сказал он старухе.

Она даже задергалась, заплясала на лунной дороге:

— Как это — все?!

— А так.

И прогнал ее, грозя кулаком. Вдвоем в пустой чужой дом не лазят… Дальше он сам! А ты поди и проспись, старая.

Исчезла во тьме... Он один.

Ощупью вдоль забора. (Мальчишки, ведя так палкой по штакетинам, издают трескучий пулеметный звук. Петр Петрович тоже вел, но голой ладонью руки — вел тихо.) Одна из штакетин живо шевельнулась. Вот она...

Теперь и самой глухой ночью он сумел бы без ошибки выйти к их веранде. По запаху… Смородина! Кусты… И на пути, как помнилось, никаких грядок.

В Аниной спальне дежурил лучик луны. Светло… Здесь она стояла со своими слезками и печалью. С бинтом в руках… И перевязывала ему рану (не испугалась ночного старика). Легка была ее рука. Прощай, девочка.

Сам Петр Петрович перевязывался медленно. Бинт с пунктирной полоской… Такого у него и быть не бывало! Отличный их бинт…

Он еще раз оглянулся на опустевшую спальню.

Села рядом. Его жизнь!.. И личико, как запеченное яблоко. И зубиков (в улыбке) у нее не прибавилось.

В таком вот смешном и костлявеньком виде она и сейчас хотела ласки, его жизнь — ну и видок!

Усмехнулся Петр Петрович:

— А травку, Михеевна, все выкашиваешь?

— Кошу, милый. Просят, не просят — обязательно кошу.

Она сидела к Петру Петровичу полубоком, так что свет щадил ее лицо и морщинистую шею. Да и старухины руки, двигаясь, как-то хитро перепрятывались из тени в тень. Ладонь только была холодновата.

— Холодная ладонь?.. Неужели? — спросила она, тотчас отметив возникшее его ощущение.

А ведь он ей ни слова. Лишь кивнул.

Где есть пределы, есть и своя их изнанка. Все-таки они оба, как сговорившись, не заголяли себя. Полуодеты… Дань сединам.

— Нам, — шепнула, — теплее тронуть рукой, а глазом не обязательно.

Петр Петрович остерег:

— Поаккуратней мой рукав, старая. Да ты не дергай, не дергай!

— Тяну.

— Вот и тяни, стягивай помаленьку.

Они походили на лишенную стеснений седую чету в деревенской бане, где старая бабка помогает то ли раздеться, то ли уже одеться своему несколько хворому старику.

— Сопли-иивый! — сказала ласково.

Коснулась его щеки и шеи. Погладила.

— Сопливый какой!.. Побежал перевязываться, когда я тут!

— Надо же верить в медицину.

— Что? В медицину?.. Идиот! — вдруг завопила старуха. — Верит в медицину… Нет, вы посмотрите на этого идиота! Кто же верит сейчас в медицину?! — скандально кричала она, хотя вокруг них никого. — Надо верить не в медицину, а во врача-ааа!

— Но перевязаться же надо.

— Нет. Нет. Нет!

На какую-то минуту-две она была попросту вздорной. Его жизнь.

Так вот и сидела с ним рядом. Жила с ним рядом. Дышала в его сторону... Дышала, по-старушечьи слышно посапывая.

Его долгая жизнь, вдруг запнувшаяся об эту старуху — что это? почему это?.. Сестра ли она? Сестра ли — моя жизнь? Вполне возможно... Бывает же сестра, но сильно постаревшая. Старшая сестра, — размышлял Петр Петрович несколько абстрактно.

Пусть даже в более далеком родстве… Или, пожалуй, она (его жизнь) ему подружка. Веселая бесцеремонная подружка былых лет. Хрычовка. Которая вместе с ним и состарилась…

— Заду-уумался… Ишь! — Старуха внимательно всматривалась в его лицо.

Коснулась морщинки на его переносице.

Упорство лишь обещает плоды. Свою мысль Петр Петрович не сумел бы и сам себе объяснить так сразу. Это был как бы старинный его долг. Должок… Не перед костлявой Аннетой Михеевной, не перед этой старой жабой (так старательно демонстрирующей ему, показывающей ему вживую его собственную жизнь), а перед женщиной, перед ее, что ли, лоном… перед ее вечным.

— Мой. Мой. Мой ты, миленький... — приласкивалась опять старуха.

Но ведь Петр Петрович не вытолкал ее из постели. Он лежал с ней рядом.

Он даже настраивался. Конечно, с ней непросто! — подбадривал себя Петр Петрович. — Конечно, она — бабка древняя… Вечна, непреходяща, бесконечна, куда нам маленьким! Однако же и в нас, бренных, пятиминутных, есть свой замысел… Есть, есть!

И, ведомый мыслью, Петр Петрович трудился. Старался, как умел. Трахальщик старой школы, он умел не так много, не так изощренно. Он, скажем, редко пускал в ход непосредственно руки, еще меньше пальцы рук. Но зато использовать руки как опоры… Как столбы… Чтобы откинуться на руках как можно дальше... с большей свободой... ястребом с высоты! Этот, на вытянутых руках, прием получался у старика на славу, выпестованный крепким личным опытом… да, пожалуй, и неким талантом.

— О, молодец! молодец! — заверещала старуха. — О! О! Сейчас малость повеселее… Молодец, старый… Я уж и не думала!

И как обычно, она насмешливо захехекала:

— Хе-хе… Я уж думала, ты сдох… Обеспокоилась: как там, думаю, тот, что надо мной — живой ли?

И сама она тоже заметно прибавила, зачастила. Он-то слышал пульс старой карги. Пульс ускорился! Ага…

И вот в ее лице мелькнуло.

Как начало (как замысел), сквозь пятнистую серую кожу ее щек проступил легкий рисунок. И был тотчас смыт… На ее изменчивом лице... Старикан (он заждался!) едва не упустил миг. Но следом уже заиграли свежие линии. Чуть дрожащие девичьи черты! Вслед лицу ожило ее тело… И в нетерпении, пылко Петр Петрович схватил ее мягко округлившуюся руку.

А она с юной боязнью (и с молодой силой) руку отдернула.

В жесте меняющая себя женщина особенно видна. Но как же стремительно она становилась застенчивой! И пугливой. Этот знакомый трепет кроличьего страха в ее лице. Похожа на Аню! (В жесте всё есть. Всё сразу.)

Пока она юная — вот что его ожгло.

— Иди же сюда.

— Ты… Ты торопишься, — сказала она смущенно. С девичьим смешком.

Свечное пламя дрожало… И тем сильнее ему казалось, что с ним Аня.

Опытный, он поймал момент, когда ее активность стала более подлинной, дрожащей, неигровой. (У молоденьких зачастую игра.) Он все видел остро! Его глаз не провести. Ага… Порозовевшая и дрожащая… и если не Аня, то очень схожа…И сама же, первая (он мог бы клясться), она сейчас упивалась своей телесной новизной, пьянея от вернувшейся вдруг силы и молодости. Женщина!

— Мы едем в Москву? Да?.. Завтра — в театр?.. — спрашивала девичьим высоким голоском.

Слова ее сбивчивы, взахлеб:

— Завтра — в театр?... А на ночь к Галинке? К студенческой подруге!.. Да? Да?

Оба задыхались.

Аннета-Аня, как ее ни назови, сияла. Ее чувственная жизнь возникла (вернулась) из ничего, из сора, из небытия. Какая высокая минута бывает у женщин!.. Красавчик муж, уезжающий от нее в ночь… Или заботы по дому… Или ревность… Все-все чепуха. Все-все сор, пыль, лузга.

Она шептала:

— Пожалуйста... Еще… Еще совсем немного… Мне больно и… Хотя… Хотя и не нужно. Клянусь… Клянусь, мне… М-м…

Как и все, старый Алабин хорошо знал природу этих предпоследних слов. Ожидание, скрывающее самое себя.

— Аня…

Ей, если сейчас молода (и так наивна), ей и впрямь страшновато.

— Пожалуйста, — молила она.

Пот ударил — пот высох. Петр Петрович устал. И как удачно он оглянулся. Увидел светлую лунную ночь… В раме окна… Небо… и Аня! Обманка встряхнула его. Еще как!

Всю жизнь мужичонки думают о каком-то неслыханном поединке. О сильном, достойном враге… Разве нет?.. А в конце концов довольствуются одной-единственной случайной стычкой. Нечаянной стычкой на темной улице. (Да еще и спьяну…) Да, да, да… Люди такие. Готовые на подмену. На имитацию. На подделку… И он такой же. Согласен! Ему не нужна победа. Ему нужен миг.

Ага… В ее дыхании появился легкий сбой, где-то на третьем вдохе. Как обещающе!.. Нет, не хрипотца голоса, а несомненные пузырьки воздуха… Эти пузырьки порознь и не сразу слепляются во вдох. Неслепившиеся, они не насыщают легких… И вот-вот молодуха захочет подышать открытым ртом.

— Пожалуйста, — молила она.

— А? — Он был как оглохший.

Еще немного… Это обязательно…Что еще, кроме невнятной мольбы, она придумает. Что еще, кроме рваного дыхания, призовет себе в подмогу. А уж затем ее жар.

Алабину казалось — они оба в лунном свете стали крупнее. Ну, гиганты… Он был громаден, а она с ним еще громаднее. Лежали они ни на чем… Качались в небесах… На созвездиях — как на качелях?.. А белесый свет! Прямиком в глаза. Никогда в жизни ему так близко и так лунно не сияло.

— Луна, — проговорил он, задыхаясь от счастья.

Старуха кашлянула:

— Луна?..

— Да, да!

— Возьми-ка ее. Сунь ее мне под зад.

Алабин отпрянул, даже отдернулся от нее. Шутиха… Как это можно!

— Можно, можно… Угу-гу, — скрипел ее голос. — И не пыхти, старик, слишком. Не парься.

Петр Петрович очнулся. Весь в гневе… Иллюзия не то чтобы кончилась — исчезла разом. Никакой Ани... Он ясно и внятно (и опять как со стороны!) видел старика, склонившегося, искаженно нависшего над старухой. А та знай лепилась к нему, жмясь снизу к его телу.

Особо отталкивающего не было в этом, но… Но кособокая старуха… Сторожиха… Похоронщица. Оба полуодетые, они напоминали совокупляющихся сезонных рабочих. Старого замшелого прораба и безликую маляршу. (Где-нибудь на стройке… На высоком этаже строящегося дома.)

— Ага-ага!.. Угу-угу! — подбадривала его старуха. — Но только шибко не пыхти. Второй-то раз меня не разогреть. — И еще прошамкала: — Слышь… Не лезь из кожи.

Сердце его оскорблялось с каждым ее словом. И он вдруг сорвался. Ударить старик, конечно, не ударил. Кто ж дерется с женщиной… Зато рукой, жесткими пальцами он рьяно ухватил ее за ухо. Чтоб потаскать туда-сюда.

Михеевна испугалась.

— А что? А что?.. А что я такого про луну сказала?

— Значит, сказала.

— А что ж такого? Отпусти ухо!.. Оби-иделся! — громко возмущалась она. — Я ж думала, это в по-омощь…

— В какую помощь?

Старуха жалостливо (и одновременно глумливо) гундосила:

— Женщине в по-оомощь. А ка-аак же… А как иначе? Ежели трахаешь уже усталую.

— Я лучше знаю, как трахать усталых.

— Ну вот… Я так и подумала. Конечно, конечно! Такой ядреный мужчина разве не зна-аает… О-оопытный.

И вдруг хехекнула:

— Хе-хе… Женщине должно быть удо-ообно.

Он смолчал. Он бы уже выставил Аннету Михеевну вон, если б не скорая вдруг мысль. Если б не эта мгновенная мыслишка... Про обновление еще и еще — про фантастический возврат старой карги в юность.

А этот ее обратный обвал в старость... Возможно, возврат всегда у нее груб и слишком стремителен. Ему оскорбительно и больно. Зато цени миг, Петр Петрович… Зато каким крутым обломом вдруг видишь свою собственную жизнь — матерую и циничную старуху, глумящуюся над тобой же.

— Пить, — сказал он. — В глотке пересохло.

И чтобы еще раз не сорваться, Петр Петрович поднялся с постели и прошагал на кухню. Он еле сдерживался. Ему вслед бедовая старушка шутила:

— А выпей, выпей… У некоторых, я читала, и с воды встает.

Пил… Утолив жажду, вернулся не сразу. Минуту-две Петр Петрович постоял у окна… Ну, дрянь баба. Ну и ну… Луну! Луну под жопу. Еще чего! — старика прямо трясло от гнева. Он подпрыгивал на месте. Как такое можно?!

Небо (в ночном окне) продолжало сиять. В этом дивном лунном свете Петр Петрович простил ей ее житейскую грубость и старческое хамство. Простил, как если бы прощал сам себе. (Если она — его жизнь.) Ведь хозяйка… Может круто настоять… Женщине должно быть удобно.

Однако лежал он, все еще подчеркнуто отвернувшись к стене. И даже уткнувшись лицом в стенку… А Аннета Михеевна, сопереживая, сидела здесь же, на постели. С ним рядом... Сидела она теперь очень сдержанно, деликатно, — и несомненно слыша его обиду.

Вдруг она протягивала ладонь к спине старика, чтобы он тоже услышал ее сочувствие. Но тут же и отводила руку. Не сразу решаясь…

— Эй, — дружелюбно окликнула она.

Это правильно, когда ласку примирения начинает женщина. Когда начинает мужчина, спешка… бег с барьерами… одно, другое… третье… Когда начинает ласку женщина, секунды перестают стучать. И летящая мимо по воздуху тополиная пушинка вдруг зависает.

Но сначала Аннета Михеевна повинилась. Ну, согласна, согласна! Внешне (да и голосом тоже) она как женщина сильно сдала… Да, да, грубовата. Насмешлива… Так ведь сам сказал, ей уже тыща-другая лет, ха-ха-ха-ха! Тыща… Но в интиме (она именно так выразилась, изысканно)… Но в интиме с ней можно ладить. Ласковая.

— Слышь?.. А ведь я — ласковая.

Она наконец прикоснулась своей давно тянувшейся к нему рукой. Огладила раненое плечо. Да ведь и в этом жесте слышалась просьба ее простить. Прилегла рядом… Алабин (спиной) слышал льнущее к нему тело. Возможно, мирясь, она нервничала. Ее немножко трясло.

Но вот приникла тесней, и когда старый Алабин в общем-то был готов простить… Да, да, он уже было расслабился ее добротой, ее осторожной лаской… Когда он… Вдруг хлынул холод.

Стужей накатывало ему прямо в спину. Волной — от нее к нему. Вместо тепла.… Так и ускользнул миг. Его великий миг... Старуху трясло не жаром какой-никакой страсти, а холодом.

А-а, подумал старик. Там этот холод. И ничего больше. Там ничего другого для него уже не было.

Да ведь и можно понять: что ей, с ее тыщей лет, — что ей Алабин с его одной секундой?

Он сник. Вяло так лежал, жался к стене… Зато от стенки, как казалось, шло теперь к нему ощутимое тепло. (На контрасте.) Петр Петрович даже подумал, может, за стенкой кто живет. Кто-то подселился… Кто-то там теплый… Кто бы ты ни был, сосед. Кто бы ты ни был, — думал он… Бредил.

Михеевна негромко журила его.

— Говорила же: не парься. Хе-хе-хе… — вполголоса (скромно) она усмехнулась. — По-второму разу меня все равно не разогреть. Еще никому не удавалось… Из смертных.

Казалось, рядом с ним заговорила сама подушка — холодная, если не ледяная. По второму разу жизнь не разогреть.

— Слышь… Эй!

Она. Ее голова от него слева… Седые космы… И ее утешающий голос:

— Не огорчайся. Кой-что сумел… И то молодец. Попыхтел.

Ее слова были не злы, но от тела ее шел все тот же нескончаемый холод… Остываю, подумал он. Остываю… Тщета усилий? Но почему вся жизнь на кону? Может, что-то было им упущено? Старик не искал других виноватых…

Его сознание все еще было заворожено — или, лучше сказать, заморочено чем-то вроде долга перед жизнью. Вроде бы что-то главное, что-то слишком серьезное стояло за этим их затянувшимся общением со старухой — но что?

— Эх, милай… — разболталась тем временем все схватывающая на лету Аннета Михеевна. — Жизнь, как старба баба!.. Жизнь, она ведь человеку не против. Именно!.. Жизнь не противится, когда ее трахают случайно, налегке, на таланте, первым легким разом… Слышь?

Старуха легонько толканула его в лопатку:

— Но жизнь не любит повтора. Слышь?.. Но тем сильнее жизнь не любит, когда по второму разу… когда ее принуждают и разогревают заново. Когда принуждают трудом. Хе-хе-хе-хе… Это уже не просто сердит. Это злит… И жизнь, ты уж пойми ее, не хо-ооочет. Не позволя-а-аает.

— И потому в ответ — холод?

— Холод? — Старуха удивилась.

— Ну да.

— Тебе, что ли, холодно?

На полу старик нащупал рукой недопитую, как ему думалось, бутылку. Сделав пустой глоток, он тут же сомкнул губы… Пусто… Да и не грела, как он уже знал, самопальная водка.

Петр Петрович бросил бутылку — и как же легко, как охотно и как предметно она откатилась куда-то в глубину, под кровать. Этот звенящий звук перекатывающейся бутылки… В никуда.

— Что это ты пялишься? — спросила.

— Да так.

— Та-аак, — смеясь поддразнила Аннета Михеевна. — А перетакивать не будем?

Петр Петрович слишком напряженно смотрел на нее. Словно бы он увидел сейчас не старуху, а что-то вдалеке. Увидел что-то, чего никогда в женщинах не видел прежде… Она превосходила его!.. Она, а не он, долгожитель в этой вечной тяжбе. Он — только искра. И что он, что другой — ей без большой разницы. Тыщи лет… И в точности так она обработает завтра следующего зажившегося старикана, сюда даже не оглянувшись! И уж конечно, не вспомнив, что у предыдущего старика тоже было свое лицо, что было имя и что был он Петр Петрович…

Отчего у меня такая ясная голова, — думалось ему… Откуда эта ясность? Или, когда по-настоящему холодно, у человека не бывает разномыслия. Холод как билет в одном направлении.

— Не-ееет, — протянул ее голос, осклабясь. — Второй раз разве что посме-ертно. Когда тебя уж не будет.

Она скривилась в снисходительной улыбке:

— Бывает. Бывает, что воздаду-ут… Медаль уважительную, а? Посмертно. Кто что любит. Иль орденок геройский?

За окном едва-едва светало. Ночь… Петр Петрович Алабин, зоркий старик, всматривался в крестовину оконца.

Аннета Михеевна посмеивалась:

— Ведь я, ежели вглядеться, и ласковая, и добрая, — и красивая. Раскрасавица...

Старуха нашла шерстяное одеяло, набросила поверх: так и быть, согрейся малость, Петр Петрович! Она подтыкивала углы, но и сквозь два одеяла руки ее оставались холодны.

Он вдруг стал слышать, как уходит его тепло.

— Раскрасавица, верно? — посмеивалась.

Она, эта сука, его жизнь, встала под серенький просвет окна: ей хотелось, чтобы старик разглядел, что она нага до пояса. Чтобы увидел ее тяжелые груди. Чтобы признал ее холодную красоту!.. Юбка на ней колыхалась. И груди.

— Смотри, смотри лучше... Не фыркай... Да ты разглядел ли? Сюда посмотри!

Она изогнулась бочком, отчего излом ее бедер, и правда, стал выпуклее и заманчивее.

— А что?.. Стриптиз… А вот и не хуже других!.. Женщина! — ухмылялась изгибающаяся в неслышном ритме старуха.

Она там пританцовывала. Ей явно нравилось само движение. Изгибалась в талии. Ногой вправо — ногой влево… Его жизнь?.. Эта пляшущая, кривляющаяся, циничная и по-своему великолепная старуха. Ладно. Какая есть. Как в кошмаре. Пусть пляшет.

— М-мм... — стонал Петр Петрович.

Когда Петр Петрович очнулся, вокруг стоял тот же злой холод. Тело его задеревенело. А карге хоть бы что!.. Старуха знакомо лежала с ним рядом и от не фига делать болтала ногой. Она поддевала носком ноги какую-то тряпицу и подбрасывала ее вверх — этак на полметра… И снова поддевала… Молча. И с некоторой забавой для самой себя.

Он же вдруг замер. Его-то ноги, где они?! Их не было. Ниже колен он вовсе ничего не чувствовал. Ноги были, но потеряли чувствительность. Застыли… Господи! Какой холод! — спохватился Петр Петрович.

Он дернулся вправо. Дернулся влево… Взобрался на старуху, а она его насмешливо подбадривала:

— Вот дурачина!.. Ну, ладно, ладно. Давай, давай живей!.. А то мы совсем окоченеем!

Возможно, рана в плече еще усилила его жар. (И соответственно — усилила чувство холода извне.) Петр Петрович уже мало что соображал… Но он старался. Он очень старался. Бедняге все думалось, что своим упорством и постельным мужеством он спровоцирует и подвигнет старуху на еще один выплеск юности. Хоть на коротко. Хоть на пять минут… Он еще и еще заставит молодеть ее лицо, ее руки, грудь… Да хоть на пол-минуты, жизнь ты моя, сука ты старая…

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Скверная мысль вдруг пришла ему в голову. Нехорошая мысль. Он нацелился и уже было потянулся руками к ее горлу. К ее старой шее. Но куда там!.. Руки не посмели… Вместо этого, как оно и бывает у мужчин, он только прихватил, притиснул подругу поцепче. И пальцами рук, с напрягом, стал прощупывать ее плечи… Ее бедра… И еще раз бедра. И еще… Мол, так нам будет слаще. Острее спровоцировать чувственность!.. До самой надкостницы, до суставов, до хрящиков. Тонкие, однако, косточки...

— Больно! Больно! — ворчнула она.

И даже дернулась.

— Больно? — мстительно и с яростью спросил он. — А жить мне было не больно?

В голове, в висках у него давно звенело.

— А жить мне не больно? — переспросил старик.

Он выждал паузу, водя взглядом по знакомым стенам, в которые ввинчивался сейчас лунный свет.

— Ой-еей! — пискляво пела старуха, поддразнивая якобы проснувшимся в ней желанием.

— Слабо? — хрипел он.

Жилы на лбу старикана вздулись. И сама природа, сама генетическая память уже кричала: стоп, стоп! (Праотцы, прадеды с небес визжали и вопили ему — прочь! прочь от этой пропасти! от этой ямы!)

Стены, пол, сама постель (под его телом) дышали на старика жаром, летним зноем — и все потому, что с другой стороны на него дышало (и аж свистело!) контрастным холодом от этой вечной, не насыщаемой чужими жизнями старухи.

Зато он слышал, как заворочался влажный ком его сердца, выплюхивая кровь боевыми толчками. Сердце — вот кто сейчас старался изо всех сил!.. Алабин возликовал. Хлоп-хлоп!.. Хлоп-хлоп-хлоп! Птица с перебитыми крыльями, его старое сердце пыталось взлететь.

Ждал минуту! Не только же ледяную подругу, но и себя самого Петр Петрович торопил и гнал к новой и прекрасной (быть может!) вспышке юности. Но...

Но неожиданно старикан взмахнул рукой, вдруг сильно откинулся с постели и рухнул на пол. И провалился навек в небытие…

Старуха кой-как с кряхтеньем выбралась из постели. Устала… Она очень устала.

Она пошла посмотреть, как у старика с горячей водой. Ванны, конечно, нет… Душ по бедности… Но хоть так! И вода есть… Вода горячая!

Мертвый, он лежал на полу. Как рухнул, словно подломившись, так и лежал. Мой все-таки!.. Кого хошь догоню! — удовлетворенно подумала Аннета Михеевна.

Свежая, чистая после душа, она с удовольствием шлепала по половицам босая.

Как все они, только что умершие, старик стал покрасивше лицом. Причина проста: жизнь в эти секунды отдает лицу свое последнее. Беречь теплоэнергию незачем… Дальнейшее старение гражданина Алабина, Петра Петровича, не предусматривалось.

Вот только выражение упорства в его стиснутом рту означилось столь определенно, что Аннете Михеевне не понравилось. Старуха решительно провела ладонью. Она даже слегка пришлепнула по мертвым губам, как бы стирая его лицо в ноль… И хмыкнула:

— Надо же!

Старушке хотелось бы рассмотреть свою ночную добычу. Но склониться к нему ниже и ближе оказалось ей тяжело. В пояснице стрельнуло… Аннета Михеевна лишь слабо передернула занывшими бедрами. Натешился, сучонок! Бедра еще помнили последнюю мужскую хватку.

А ведь ей работать! Пропылесосить у Козаковых и сжечь старые стулья у Серегиных. А еще полы помыть!..

Ага: выкосить траву вдоль заборов, это можно прямо сейчас!.. Уже светает. Косу она уж третий день у забора держит — чтоб далёко не бегать. У липы стриженой.

Она помнила, как старикан Алабин схватился за сердце... Левой вдруг рукой. Этот его мах рукой ей о косе и напомнил... Инфаркт, скажет врачишка, когда придет... Они все слова знают. Много слов знают, хе-хе... Ин-фуркт!.. Ин-фрукт, хе-хе-хе-хе!.. Ин-фу-фу!

Она представила, как будет врачу или кому-то еще рассказывать. И на пробу заговорила. Жалостливо... Ернически жалостным голосом:

— Подра-аанили его… Подра-аанили старичка из ружья не нынче. Еще позапрошлой, он сказал, ночью. Но рана болела, ох, болела!.. Одинокий и лежал.

И еще подхмыкнула, по-старушечьи:

— А я что… Я ж пожалеть хотела. Пришла к нему.

Пора!.. Дачная трава негуста. Но роса хороша. И потому трава валилась сама собой, когда старуха с косой наступала шаг за шагом.

А вот здесь надо поаккуратнее. Кусты не задеть, у корней не поранить. Смородина ягода це-еенная…

Солнце… А возле дач, что по левой стороне, уже все выкошено. Костлявая и сильная, Аннета Михеевна заваливала траву ряд за рядом. Только и слышно, как ровно посвистывает коса при срезе... “Легко косит!” — подумалось старухе то ли о косе, то ли о самой себе.

Легко ложились вповал что лопухи, что цветики. И как же мощно разносился вокруг дух свежего покоса! — ни с чем не сравнимый сладкий запах только что оборванной жизни.

Версия для печати