Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2004, 10

WWW-ОБОЗРЕНИЕ ВЛАДИМИРА ЗАБАЛУЕВА И АЛЕКСЕЯ ЗЕНЗИНОВА

Послесловие Сергея Костырко

От редакции: Азарт, с которым лет пять-шесть назад обсуждались в Интернете перспективы и возможности Сети, ее эстетика и идеология, иссякает на глазах. Да и само явление Интернета в нашей жизни уже не воспринимается в качестве новости, будоражащей мысль и воображение. Теоретики Сети смогли худо-бедно договориться по каким-то вопросам, а что не смогли разрешить, оставили самому течению жизни, — дискуссии о природе Интернета начали терять актуальность. И, публикуя в февральском номере размышления нашего обозревателя о конце “романтического” периода в отечественном Интернете, редакция расценивала их как некое резюме, как констатацию очевидного. Нам казалось, что уже не осталось контекстов, в которых, скажем, понятия гиперссылки или гипертекста могут снова стать актуальными. Мы поторопились. Такой контекст обнаружился в статье двух сравнительно молодых авторов, которую мы предлагаем вниманию читателя.

 

ВЛАДИМИР ЗАБАЛУЕВ&АЛЕКСЕЙ ЗЕНЗИНОВ

ОБНУЛИ СВОЙ КУЛЬТУРНЫЙ ОПЫТ!

 

“Поколению Библиотеки” от “поколения next”

Вселенная — некоторые называют ее Библиотекой — состоит из огромного, возможно, бесконечного числа шестигранных галерей, с широкими вентиляционными колодцами, огражденными невысокими перилами. Из каждого шестигранника видно два верхних и два нижних этажа — до бесконечности.

Хорхе Луис Борхес, “Вавилонская библиотека”.

Отцы и дети. В одном из недавних театральных обзоров в журнале “Профиль”

Александр Соколянский в качестве знакового явления сегодняшней культуры отметил противостояние двух поколений.

Сознание одного, к которому относит себя автор, “формировала библиотека: в том широком смысле, который включает в себя магнитофонные записи и кухонные разговоры”. Сознание второго, естественно, формируется ночным клубом: “в столь же широком смысле, который включает в себя черт знает что”.

По Соколянскому, старое поколение отличает “чрезвычайно насыщенный ритм жизни”, “замечательно развитые навыки потребления разумного, вежливого, стильного”, новое — странно сочетаемые друг с другом “ненависть к любым проявлениям индивидуализма” и “терпимость ко всему, кроме утверждения, что дважды два — четыре и Господь за дело покарал Содом и Гоморру”. Понятно, что такой сбой человеческой настройки (а в том, что это именно сбой, у автора сомнений нет) деформирует и саму личность, и ее образ жизни, так что клубные разговоры — “отрывистые, бесконечные, лишенные уважения к слову”, “перешли из ночного в дневное поведение и, как могут, переползают в художественное”.

Вообще-то представители новой драматургии (а критик имеет в виду именно их), насколько мы можем судить, в ночных клубах либо не бывают, либо — в силу фатальной загруженности работой — бывают крайне редко. Тем не менее они должны быть благодарны автору, что он не назвал их, например, поколением “ночного горшка”, потому как далее Соколянский пишет: “Новое поколение, иной опыт, свежая кровь. Не надо даже заикаться об этом — зря, что ли, у Бродского сказано: └То, что считается свежей кровью, всегда оказывается в итоге обычной старой мочой””.

Дело даже не в том, следует ли нам думать о Бродском, “недобром, но точном” (определение самого Соколянского), как о “старой моче” Пастернака или Цветаевой. В конце концов, общеупотребимое клише для “поколения next” рано или поздно найдется. Куда важнее, что сама проблема конфликта двух поколений обозначена, и одного из адресатов (обиженную, а значит, слабую сторону) Александр Соколянский обозначил предельно точно: “поколение Библиотеки”.

При этом сам Соколянский вполне адекватно олицетворяет это поколение со всеми названными им чертами. Он непредвзят, он не входит ни в какие театральные группировки, он не оскорбляет оппонентов и цитирует, не передергивая, их высказывания. Его книжный багаж высоко ценят коллеги по цеху — а некоторые из них даже полагают, что он один мог бы заменить московскую театральную критику в целом.

Не исключено, что именно таких людей имел в виду великий слепой библиотекарь Хорхе Луис Борхес, вводя в оборот понятие “Человек Книги”: “На некоей полке в некоем шестиграннике... стоит книга, содержащая суть и краткое изложение всех остальных: некий библиотекарь прочел ее и стал подобен Богу”.

Мерзость запустения. Инвективы в адрес “племени младого, незнакомого” раздаются и из собственно библиотечного сообщества. Признавая, что “привычное представление о библиотеке и ее особых функциях безнадежно устарело”, Мария Порядина в статье “Время пользоваться” (“Русский журнал”, 2003, 9 декабря) сетует на то, что “библиотека как таковая — как хранилище книг — не представляет интереса для общества”, что, приспосабливаясь к новой для себя роли “медиацентра”, она “ориентируется не на читателя, а на пользователя, потребителя информации”. Иначе говоря, от храма, каковым была Библиотека, остались одни стены, а сама она сделалась стойлом.

Плач о профанировании книжной культуры не нов. Начало ему было положено самим книгопечатанием: тиражирование того, что было принято считать единичным, попирало этику не меньше, чем сегодня — возможное клонирование личности.

Еще одним актом поругания традиции стало появление публичных библиотек: переход книги из области сакрального или приватного в сферу общедоступного хранителями старой книжной культуры, вероятно, воспринимался примерно так же, как обобществление жен.

Одна из составляющих мифа о храме Книги — пресловутая ахмадулинская “тишь библиотек”. Как ни жаль, но и этот поэтический образ следует отнести к “новоделу” — вплоть до времени раннего Средневековья книги писали и читали вслух: вербальная составляющая была обязательной частью процесса постижения текста.

Если на то пошло, уже появление письменности, как представил это событие Платон в “Федре”, вызвало большие опасения у современников. Вот что говорит у Платона египетский фараон Тамус, которому изобретатель Тевт представил первый письменный текст: “Ты нашел средство не для памяти, а для припоминания. Ты даешь ученикам видимость мудрости, но не истину. Они у тебя будут многое знать понаслышке, без изучения, и будут казаться многознающими, оставаясь в большинстве невеждами…”

И этот выпал из дискурса!.. Революция, затронувшая Книгу и Библиотеку, кажется кому-то катастрофой — но лишь потому, что мы не жили в эпохи предшествующих перемен. Кризис “поколения Библиотеки” соединился с концом длительного исторического цикла, и оно, поколение, выпало не просто из среднестатистической возрастной ниши, а сразу из множества контекстов, определявших отношение к Книге и миру.

Первая и весьма трагическая перемена — завершился век Просвещения с его рационалистической, агностико-атеистической парадигмой и преклонением перед книгой как служанкой прогресса. Царство разума рухнуло — сперва в его коммунистической версии, а ныне мы наблюдаем крах версии либеральной.

На обочину современной секуляризированной жизни оказалось вытесненным христианство — базисная религия современной европейской цивилизации, последнее время существующей словно бы по инерции, без какого бы то ни было масштабного культурного проекта. Веру в Книгу — источник Божественного откровения — сохраняют лишь мусульмане, но их радикальное крыло враждебно светской литературе.

На рубеже тысячелетий шпенглеровский “Закат Европы” завершается: западная философия уперлась в то самое слово, которое, как известно, было в начале. Она ничего не объясняет и уж тем более даже не пытается подсказать человеку путь в этом мире. Российская традиция любомудрия (философии в западном смысле у нас никогда не было) по крайней мере честнее: она не строила рациональных систем, а потому не отвечает за их всеобщее банкротство.

Тихо умерла и надежда на всесилие человеческой мысли. Наука низведена со своего пьедестала. Учебники по ядерной физике и астрономии перестали казаться Книгами с Большой Буквы.

Самое незначительное, хотя, возможно, наиболее болезненное в личностном плане — уход не просто отдельных авторов, а целых поколений и школ. Для кого-то мучительно наблюдать, как их дети не желают читать братьев Стругацких. Другие цепляются за предание о великих поэтах серебряного века, не замечая, что из этой обширной группы актуальными остаются, как это ни смешно, авторы из школьного курса литературы советских времен — Маяковский и Блок, разве что на третье место претендует “диссидент” Пастернак.

Традиционные формы литературы — роман и лирическое стихотворение — оказались неадекватны действительности. Есть отдельные прекрасные поэты и замечательные стихи — но нет поэзии как движущей силы. Лирика слишком далеко зашла в поисках авторского “я” — она стала настолько автономна, что не нуждается в окружающем мире вообще, а в читателе — в частности. От романов — даже самых лучших — отдает наперсточничеством: трудно отделаться от ощущения, что тебя дурят тысячекратно используемым способом, и если ты поддаешься, то только от неизжитой привычки обманываться. Проза в ее первоначальном смысле существует сегодня исключительно в форме жанра, который во времена Цезаря и Галльской войны назвался “записками”, — это не художественная литература, но и не нон-фикшн в выработанных формах эссе, критической заметки, очерка и т. п.

Человек лишился всех внутренних мировоззренческих подпорок, а рецепты внешнего поведения больше не работают. Фактически он, как когда-то на заре культуры, вновь встал лицом к лицу с Хаосом, и диалогово-драматическая форма становится главным способом хоть как-то структурировать действительность.

Собственно, ничего нового в таком повороте нет. Во всех крупных странах Европы был период, когда доминировал драматический жанр: в Англии — времен Марло и Шекспира, в Испании — времен Лопе де Веги, во Франции — времен Корнеля и Расина, в России — времен Сумарокова, Озерова, Княжнина.

Сегодня драма актуальна в первую очередь потому, что она отвечает главной культурной тенденции дня — разорванности человеческого сознания.

Разорванное сознание-I. На фестивале “Новая драма” в сентябре 2003 года едва ли не основной претензией критиков к современным пьесам стали упреки в “разорванности сознания”. Присутствовавшая на обсуждении Алла Рыбикова, прекрасный переводчик, сотрудник Гёте-Центра в Москве, поделилась с одним из авторов удивлением по поводу того, что понятие “разорванное сознание” используется в негативном смысле. В Германии, сказала она, это понятие знает каждый студент. Что неудивительно, потому что “разорванное”, или “несчастное”, сознание — одна из ключевых категорий гегелевской философии, которая означает тип метафизики субъективности.

При всей несистематизированности понятия у Гегеля, его можно определить как тип отчуждения сознания от действительности, “ложную автономию мыслей, мечтаний, страстей, эмоций, желаний” (Николай Бердяев, “Экзистенциальная диалектика божественного и человеческого”), которые, однако, делают возможным всякое подвижничество духа, всякое внутреннее прозрение и в конечном счете — религию и культуру.

В этом смысле неприятие разорванного сознания со стороны поколения Библиотеки, “Человека Книги” внутренне противоречиво, потому что, следуя Гегелю, “дух отчуждения от себя самого имеет свое наличное бытие в мире образованности”.

Одним из ярких примеров проявления “разорванного”, или “несчастного”, сознания Гегель считал Грецию времен перехода от трагедии к комедии, от язычества — к христианству.

“Упование на вечные законы богов угасло точно так же, как умолкли оракулы, предвозвещавшие особенное. Статуи теперь — трупы, покинутые оживотворяющей душой, как гимны — слова, вера в которые прошла; на трапезах богов нет духовной пищи и пития, а их игры и празднества не возвращают сознанию радостного единства его с сущностью. Произведениям музы недостает силы духа, для которого достоверность себя самого проистекала из истребления богов и людей. Они теперь то, что они суть для нас, — сорванные с дерева прекрасные плоды, благосклонная судьба предоставила их нам, как девушка предлагает такие плоды; судьба не дает действительной жизни их наличного бытия…” (Гегель. Феноменология духа. СПб., 1992, стр. 401).

Не правда ли, удивительное сходство с днем сегодняшним?

Возможно, одной из причин, по которым “поколение Библиотеки” не осознает разорванности собственного сознания, является трехсотлетняя традиция систематизировать приобретенные знания, к чему крепко приложила руку и классическая немецкая философия.

Потребовался крах всей ранее наработанной системности и бум информационных технологий, чтобы справедливость старой гегелевской категории была осознана не умозрительно, а на уровне ощущения.

“Поколение next” смело шагнуло в новую культурную действительность, а “поколение Библиотеки” — замерло с полуприподнятой ногой. Возник трагический зазор, который со всей остротой почувствовали “Люди Книги”, в то время как молодежь просто идет вперед. Однако в полном соответствии с логикой отцов “поколение Библиотеки” собственное ощущение разорванности транспонирует на наследников.

Разорванное сознание-II. Вторжение рекламы и музыкально-клиповой культуры на ТВ, компьютерные игры, пришествие Интернета нашли отражение в формальной специфике молодежного культурного сознания, которое музыкальный обозреватель Семен Кваша описал так: “нарушение причинно-следственных связей и пространственно-временного континуума”.

Между тем само “поколение next” такой способ культурного восприятия действительности находит вполне органичным, поскольку он позволяет ему объемно и целостно воспринимать действительность, и касается это не только мультимедийной культуры, но и классического литературного текста.

Помимо традиционной книги, в которой объем информации жестко ограничен как с материальной, так и с содержательной точки зрения, появились электронные версии тех же или других, вновь созданных, произведений: виртуальные по форме и — благодаря системе гиперссылок — безмерные по содержанию. Теоретически можно представить текст, в котором каждое слово, каждый знак являются гиперссылкой на источник или культурологическую аллюзию, а те, в свою очередь, сами состоят из гиперссылок — и так до бесконечности. (Конечно, традиционная книга — средство подключения к культурной традиции — никуда не исчезнет, как не исчезает ничто, однажды изобретенное человечеством.)

Другим стал и способ работы автора со вспомогательными материалами. Как и прежде, литература имеет дело с мифами — житейскими, историческими, культурными, но объем источников колоссально вырос. Поиск материалов в Сети или базах данных требует ничтожных затрат времени, более-менее корректно составленные ссылки позволят сразу выявить материалы, имеющие непосредственное отношение к теме, а в текстах, где эта тема представлена эпизодически, — выделить нужный фрагмент.

Уступая Библиотеке с точки зрения системности (хотя системность эта обваливается и обесценивается вместе со всей западной рационалистической парадигмой), Сеть располагает колоссальным преимуществом — нерасчлененностью представленного в ней материала. В каком-то смысле она являет собой тотальный (в идеальном смысле) снимок жизни.

Собственно, здесь же скрывается и третье отличие — контекстная среда. Самый посредственный юзер Сети ощущает действительность глобально. В отличие от линейной, практически безальтернативной системы информационного обмена с миром посредством ограниченного круга газет, радио и даже многоканального ТВ, Сеть предоставляет возможность держать руку на пульсе любого события, происходящего в любой точке земного шара.

Новизна здесь не только в оперативности и безбрежности доступа к информации — пользователь Сети имеет возможность “провалиться” в ту новость, которая его заинтересует, в несколько минут пройдя весь путь по ее событийному или ментальному древу.

Upgrade. Благодаря трилогии про Матрицу и последней избирательной кампании российских коммунистов, даже далекие от компьютеров люди знают, вероятно, два слова: Upgrade (модернизация компьютера) и Reload (перезагрузка). Всякий обновленный компьютер нужно перезагрузить. Культура вообще и литература в частности — не исключение.

Коль скоро “разорванное сознание” современного поколения — всего лишь Upgrade старого доброго слепка мира, остается один шаг до простого вывода: с Библиотекой ничего не происходит, то, что мы называем Сетью, и есть, собственно, Библиотека в формах XXI века.

Человечество всего лишь поднялось по лестнице с одного этажа-шестигранника библиотеки Борхеса на другой. Сверху видны предшествующие уровни, снизу — нет, так что у некоторых возникает ощущение потерянности. Закостенев за время сидения в “читалках”, они не находят сил, чтобы разогнуться, поднять голову, а уйти из библиотеки тоже не в силах.

И тогда они становятся служителями мертвого — кладбищенскими сторожами. Кто же будет спорить: у кладбища есть своя, цельная, неотразимая эстетика — симметрия надгробий, тишина, туман, отсутствие дискуссий, а самое главное — отсутствие перемен…

Естественно, если кто-то живой растревожит это Вавилонское кладбище, первая, а может быть, и единственная реакция сторожа — прогнать неуместного пришлеца, а если не получается — закатать в могилу или объявить призраком.

Тем представителям “поколения Библиотеки”, кому не по нутру жизнь на кладбище, нужно осуществить полную культурную перезагрузку: “обнулить” свой культурный опыт и выстраивать свое отношение к литературе и искусству с точки Zero.

Никто не призывает их повторить подвиг халифа Омара, во имя новой Книги (она же — Китаб, она же — Коран) сжегшего всю Библиотеку, которая тогда называлась Александрийской. (Тем более, что эта история, судя по всему, — классический миф, не нашедший подтверждения в истории — в отличие от вполне исторического поджога Александрийской библиотеки культурнейшим римлянином Юлием Цезарем, которого никто, по большому счету, за это не осудил.)

Книги — просим прощения за трюизм — не сгорают, однажды прочитанное навсегда остается в памяти, но чтобы и то, и другое жило, в какие-то моменты приходится сбрасывать с плеч мертвый груз старых предпочтений и суеверий, вырываться из плена переживших свое время связей и коннотаций, смотреть на мир эйдетическим зрением — глазами ребенка, впервые увидевшего мир.

Сегодня именно такой момент.

 

ПОСЛЕСЛОВИЕ СЕРГЕЯ КОСТЫРКО

ще один манифест. В данном случае — “поколения next”. Предельно огрубляя

мысль авторов, схему их можно представить как противостояние устаревшего “поколения Библиотеки” новому — “поколению Интернета”. Последнее смело шагает в новый мир, тогда как старшее (библиотечное) медлит, не решаясь обнулить свой культурный опыт и начать все заново.

Я не собираюсь здесь разворачивать спор с авторами — с воодушевлением не спорят (манифест как жанр предназначен больше для деклараций, чем для аналитики). Поэтому — только две реплики, дающие возможность (спасибо авторам) уточнить некоторые важные, на мой взгляд, понятия.

1. Авторы исходят из того, что революционизирующей, изменяющей наше мировоззрение ныне становится сама форма подачи информации — спонтанность ее, отсутствие системности (то есть ценностных, культурных и логических иерархий) и недосягаемая прежде полнота. “Самый посредственный юзер Сети ощущает действительность более глобально”, нежели человек Библиотеки, потребляющий информацию “линейно”, утверждают Забалуев и Зензинов. Сказанное “касается не только мультимедийной культуры, но и классического литературного текста. Помимо традиционной книги, в которой объем информации жестко ограничен как с материальной, так и с содержательной точки зрения, появились электронные версии... произведений: виртуальные по форме и — благодаря системе гиперссылок — безмерные по содержанию. Теоретически можно представить текст, в котором каждое слово, каждый знак являются гиперссылкой на источник или культурологическую аллюзию, а те в свою очередь сами состоят из гиперссылок — и так до бесконечности”.

Я помню энтузиазм, с которым лет десять назад писали о перспективах гипертекста. Но уже и тогда восторг неофитов Сети казался преждевременным, а понятие “объемности” при потреблении информации в противовес “линейности” представлялось пусть и эффектным, но лишенным реального содержания. Любой текст — в книге ли, газете или Интернете — мы “потребляем линейно”: слово за словом, предложение за предложением, самостоятельно выстраивая свой текст, который — почему нет? — можно назвать и гипертекстом. То есть вы можете обложиться десятком газет или книг и листать их в любой последовательности. Чем это отличается от перелистывания страниц на экране? Да и, строго говоря, художественный образ гипертекста появился раньше компьютера и Интернета — скажем, у Кортасара в “Модели для сборки” или в поздней прозе Катаева, собрании как бы разножанровых, разнотемных отрывков в одно целое произведение. Однако спонтанность и нерасчлененность в подаче разнородных отрывков и у Кортасара, и у Катаева — только литературный прием, только способ создать у читателя иллюзию случайности и нерасчлененности разнородного и разножанрового текста. Во внутренних сцеплениях этих отрывков нет ничего случайного — передвижение читательского взгляда выстраивалось авторами с предельной тщательностью.

Эти аргументы имело смысл приводить несколько лет назад, когда споры вокруг порожденного Интернетом образа гипертекста как эстетического явления еще казались актуальными. Если мы ограничимся только эстетически значимыми текстами, то тема смысловых приращений снята по причинам необнаружения этих приращений самой практикой нашей работы в Интернете. Интернет постепенно утверждается в нашем сознании как некая культурная инфраструктура, средство информирования, в частности информирования о явлениях культуры. Но отнюдь не как самостоятельное явление культуры — художественной культуры со своим принципиально новым эстетическим содержанием.

Поэтому характерным кажется логический ход, который используют молодые авторы и который позволяет им свести концы с концами в уже, казалось бы, отработавшей конструкции. Ход этот — само определение феномена Книги, из которого они исходят: под “содержанием книги” Забалуев и Зензинов предлагают понимать количественный объем содержащейся в ней информации, и только. Ну и соответственно этим же количеством содержащейся в книге информации определяется ее ценность. И если мы соглашаемся с этим, то в их построении все правильно: Интернет — это принципиально новый тип книги, хотя бы потому, что количество страниц в ней и соответственно количество информации можно определить как бесконечное.

Другими словами, авторы вынимают из понятия Книга (Библиотека) ее природу как эстетического явления. Но при этом почему-то ссылаются, и достаточно активно, на мировоззренческие и отчасти эстетические понятия. Используют, скажем, гегелевскую характеристику Греции времен перехода от трагедии к комедии, от язычества к христианству. То есть апеллируют к ситуации сугубо эстетической. Я тоже воспользуюсь этим примером, чуть изменив дискурс. Античная (да и любая) трагедия предполагала не только и не столько информирование зрителя о неких фактах истории или мифологии, сколько проживание зрителем вместе с актером (и автором) содержащегося в трагедии. Выключенное из реальной жизни подиумом, выделенное в эстетическое пространство действие персонифицировало в героях и в сюжете категории судьбы, рока, человеческого достоинства, понятия добра и зла и т. д. И зритель, отчасти идентифицировавший себя с героями, в процессе проживания происходящего на сцене устанавливал непосредственные взаимоотношения с этими понятиями. Потребность в такого рода переживании трудно отнести исключительно к умственной или интеллектуальной деятельности. В основе драматургического действа лежала модель (прапамять) некоего сакрального акта. Переход же от трагедии к комедии, в известной степени предполагающий выключение себя из действа на сцене, можно рассматривать как процесс рождения определенных форм отстранения, новых форм рефлексии все в том же пространстве “индивидуального” и “родового”, “вечного” и “временного”. Комедия, как и последовавшие за ней в качестве ведущих жанры — и уже не только драматургии, но и других родов художественной словесности — оставались все в той же сфере эстетического. Собственно, здесь и следует искать содержание самого феномена Книги. Так что эстетическое содержание, а отсюда — и функция драматургического произведения (и художественной литературы вообще) неизмеримо сложнее той схемы, которую выстраивают авторы, пользуясь понятиями “разорванного сознания” и новых его форм, “диалогово-драматических”.

Во всяком случае, прямой связи между неизбежным, по мнению авторов, оттеснением традиционной Книги и тем обстоятельством, что современный человек якобы “лишился всех внутренних мировоззренческих подпорок”, я, например, не вижу. Как раз наоборот — поиск вот этих “мировоззренческих подпорок” во многом составлял саму интенцию, породившую Книгу.

Книгу, по мнению авторов, должно возродить ее новое качество, повторю цитату: “Текст, в котором каждое слово, каждый знак являются гиперссылкой на источник или культурологическую аллюзию…” О каком слове говорится здесь? Из уважения к авторам очень не хотелось бы думать, что они имеют в виду слово литературного произведения. Ибо в литературном произведении основной признак слова — это принципиальная неисчерпаемость смыслов, заложенных художественной структурой. Я не буду — не тот случай — углубляться в эту фундаментальную тему. Спросите любого переводчика художественной литературы, чтбо самое трудное в его профессии, и он скажет: невозможность переложения на другой язык совокупности всех смыслов, сгармонизированных контекстом, повествовательной интонацией, звуковым оформлением, пучками культурных ассоциаций и т. д., и т. д.

2. “Уступая Библиотеке с точки зрения системности... Сеть располагает колоссальным преимуществом — нерасчлененностью представленного в ней материала. В каком-то смысле она являет собой тотальный (в идеальном смысле) снимок жизни”.

Вот еще один интернетовский миф: Интернет как слепок жизни, как образ мира.

Какой жизни? Чьей?

Давайте попробуем отвлечься от широкозахватных формулировок и обратимся к грубой прозе жизни, из которой все, собственно, и растет. А в реальности мы видим, что каждый, кто заходит в Интернет, делает это, руководствуясь своими потребностями, и соответственно этим потребностям (а также — настроению, интересам, умственному, культурному, нравственному развитию) прокладывает свой путь по интернет-страницам. То есть каждый выстраивает свой гипертекст, свой Интернет. И можно жизнь прожить в Сети, так и не узнав, какой образ мира она предлагает твоему соседу. Сеть всеядна по определению, потому как цель ее — обслужить интересы максимального количества потребителей, а в идеале — любой интерес.

И если говорить о том, слепок чего или кого предлагает нам Сеть, то я бы сказал: Потребителя. Сеть не в состоянии представить образ мира, данный нам для вразумления, то есть данный как бы извне. Образ мира в Сети формируем мы сами, исходя из своих представлений о предмете, а не наоборот. И уровень познания мира в Сети не может быть выше нашего представления о самих себе. Интернет — способ оформления этого представления. Сами же представления эти формируются другими сферами нашей жизни, и далеко не последнее место в этом процессе занимает как раз Книга (Библиотека) как форма эстетического проживания и структурирования нашей жизни.

Интернет я бы сравнил сегодня с гигантским зеркалом. Зеркалом жутковатым. Взять хотя бы уровень баннеров, авторы которых после нескольких лет работы со все расширяющейся и расширяющейся аудиторией методом тыка выяснили, что именно может привлечь внимание. И в качестве такового предлагают баннеры с рекламными текстом типа (цитирую) “Стоцкая бросила Киркорова” или “Как насиловали N. N. — новые подробности”. Висящие на сайтах самых разных культурных уровней, баннеры эти воспринимаются как стежки, сшивающие пространство Интернета неким обобщенным образом среднестатистического юзера. И потому — какие угодно может вызывать чувства и стремления Интернет, но вот чего он никогда не вызывал у меня, так это желания обнулить свой культурный опыт, столкнувшись с неким недоступным мне по причинам устарелости жизненных и культурных ориентиров феноменом.

Версия для печати