Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2003, 9

Три рассказа

РАЗОБЛАЧЕНИЕ ЭЛЕКТРИЧЕСТВА

Пьецух Вячеслав Алексеевич родился в 1946 году в Москве. По образованию — учитель истории. Автор четырнадцати книг прозы. Постоянный автор “Нового мира”. Живет в Москве.

У нас во дворе уже третью ночь подряд сумасшедший Турчанинов говорит со своего балкона речи о международном положении — значит, пришла весна.

Не знаю, где как, а в нашем богоспасаемом городе что ни весна, то обязательно приключается что-нибудь из ряда вон выходящее, например, в позапрошлом году вдруг исчезли из обращения бумажные деньги, в прошлом году бастовали дворники и улицы пришли в такое запустение, что ни автомобилисту было не проехать, ни пешему не пройти. Думалось: что-то нас ожидает в этом году, наверное, что-нибудь совсем уж безобразное, предположительно случится землетрясение, вообще немыслимое в средней полосе России, или на город нападет повальный панкреатит.

Но действительность, как говорится, превзошла все ожидания, чего, живучи в нашем городе, как раз и следовало ожидать. В один прекрасный день, именно 14 апреля, во вторник, внезапно повсюду выключилось электричество, некоторым образом безнадежно выключилось, точно оно иссякло, кончилось, как у кормящих матерей кончается молоко. Сидели себе по домам несметные тысячи горожан, таращились в телевизор — и вдруг нба тебе! — сами собой погасли голубые экраны, потух свет, остановились стиральные машины, перестали работать микроволновые печи, холодильники, электробритвы, кухонные комбайны, фены и утюги. Сразу какая-то странная тишина прошла по этажам, от которой делалось жутко, что-то зашевелилось в мусоропроводе, и тараканы повылазили из щелей.

Сейчас трудно сказать, что именно подвигло на эту мысль, но тогда подумалось: электричество выключилось не случайно, а закономерно, и не на время, а навсегда. Что-то могло произойти с магнитным полем Земли, допустим, сместилась ось нашей планеты по отношению к перпендикуляру, а то случилась бурная гравитационная интервенция со стороны галактики Большие Магеллановы Облака, и электроны потеряли способность приходить в целенаправленное движение под воздействием внешних сил. Тут же пришло в голову — это сколько солярки сейчас сжигается понапрасну на тепловых электростанциях, сколько гидротурбин крутится впустую по великим рекам, не в силах заставить электроны работать хотя бы на фены и утюги. И такая картина вставала перед мысленным взором: матушка-Волга, как и встарь, катит свои воды в Каспийское море, по-прежнему стоит поперек течения Куйбышевская ГЭС, а Поволжье коснеет в холодной мгле.

Прошло, наверное, с полчаса, как жизнь пресеклась из-за отсутствия электричества, когда на нашу лестничную площадку высыпал народ и загомонил на разные голоса. По голосам, впрочем, никого нельзя было узнать, потому что жильцы на нашей лестничной площадке сроду между собой не общались и знали друг друга только по фамилиям и в лицо. Но и по лицу никого нельзя было узнать, ибо темень стояла непроглядная, как если ладонями нарочно закрыть глаза. Априори же можно было утверждать, что на лестничной площадке собрались: холостяк Митя Смирнов, маленький, круглоголовый толстяк Тушканчик Владимир Иванович, его жена Клара Ивановна, дама в годах Ольга Сергеевна Адинокова и ее сожитель Иннокентий, он же Кеша, моложавый господин с глазами навыкат и такой идиотской дикцией, словно он вечно пьян.

Когда голоса соседей несколько угомонились, я несмело предположил:

— По-моему, это обещанный Судный день. Ну когда такое было, чтобы во всем городе на полчаса отключили электричество, — никогда! Сейчас четыре всадника проскачут по улице Ленина, и будем отвечать за помыслы и дела...

— Да бросьте вы наводить тень на плетень! — оборвала меня, скорее всего, Ольга Сергеевна Адинокова. — Это все проделки Чубайса, которого, по-хорошему, надо четвертовать на Красной площади, чтобы он знал, как обижать народ!

— Действительно, — согласился с ней, кажется, Тушканчик, — то по его милости электроэнергия дорожает чуть ли не каждый месяц, а то он свет окончательно отключил!

Вроде бы Митя Смирнов сказал:

— Вполне может быть, что Чубайс в данном конкретном случае ни при чем. Просто кончилось электричество, вот и все! Должно же оно когда-нибудь кончиться по той простой причине, что все кончается и ничего нет вечного под луной...

— Ну, философия пошла, — точно съязвил Иннокентий, он же Кеша, — тушите свет!

Поскольку электрическое освещение уже с полчаса как потухло само собой, мы все как-то замолчали, и в воздухе распространилась немая грусть. Митя Смирнов вернулся в свою квартиру и через минуту появился со свечой в руках, которую он с непривычки нес предельно осторожно, с опаской, как носят взрывчатые вещества. Силы небесные! какое это было волшебное освещение: лестничная площадка окрасилась в томно-огненное, как бы доисторическое, по стенам и потолку зашевелились громадные тени, во всем появились симпатичные акварельные оттенки, а в лицах значительное, даже загадочное, и почудилось соединение знакомого с вроде бы знакомым, но не вполне. Так, у Мити Смирнова резко обозначилась нижняя губа, как будто набухла кровью, и он стал похож на крупного чиновника времен заката империи, от которого сбежала молоденькая жена; Владимир Иванович Тушканчик словно бы спал с лица, и у него в глазах появилась мысль; правда, с его супругой Кларой Ивановной заметной перемены не произошло, и у нее на лице по-прежнему значилось некое печальное беспокойство, какое бывает, когда человек думает, не забыл ли он выключить газовую плиту; Ольга Сергеевна Адинокова вдруг приметно помолодела; наконец Кеша всем своим обликом явил сложный симбиоз самодовольства с затаенным, выжидательным выражением, какое еще встречается у собак. Однако и то было не исключено, что все эти трансформации, вызванные свечным освещением, только почудились из-за оригинальной игры светотени, и наши жильцы сохраняли свое обличье в неприкосновенности, поскольку мы ничего не знали друг о друге, даром что жили бок о бок десятый год.

— Ну и что будем делать, господа-товарищи? — сказал я.

— Действительно, — отозвался Тушканчик, — это будет нонсенс, если мы сейчас разойдемся по своим квартирам сидеть впотьмах. Ни тебе телевизор посмотреть, ни любимую музыку поставить... радио послушать — и то нельзя! Прямо пещерная жизнь возвращается, неолит какой-то, когда наши отдаленные предки вечера напролет сидели вокруг костра.

Клара Ивановна Тушканчик объявила:

— С другой стороны, можно взять в руки книжку и почитать.

— Вот еще, глаза портить! — сердито сказала Адинокова. — Хотя, конечно, можно и почитать... Но только, боюсь, это будет слишком резко и опрометчиво — как бы не наступил психический дисбаланс...

Митя Смирнов предложил, то ли в шутку, то ли всерьез:

— Еще можно танцы устроить под какой-нибудь дедовский инструмент, если, конечно, из этого тоже не получится нервный срыв.

— Самое безопасное для психического здоровья, — съязвил Кеша, — это ограничиться картинками, скажем, из эпохи Людовика Бьянамэ. В старые годы люди действительно вот так собирались вместе и смотрели картинки при помощи “волшебного фонаря”.

— Еще в старые годы, — добавил Тушканчик, — была такая смешная игра — лото!

— Ну как же! — сказала Адинокова. — Я отлично помню эту игру, мы еще на целине постоянно резались в это самое лото, потому что у нас моментально выгоняли из комсомола за “бутылочку”, “железку” и преферанс.

— Хотите верьте, хотите нет, — продолжал Тушканчик, — а у меня где-то на антресолях до сих пор валяется коробка со всеми принадлежностями для лото! Если кто не помнит, как в него играть, я в два счета растолкую и научу.

Предложение было несколько неожиданным, но и обстоятельства выдались экстраординарными, и соседи, помявшись, в конце концов сговорились идти всем скопом в гости к Тушканчикам, чтобы засесть за игру в лото.

Ольга Сергеевна Адинокова со своим Кешей принесли початое блюдо студня и корзинку пирожных; Митя Смирнов захватил старинную спиртовку, на которой можно было заварить чай; я разорился на коробку шоколадных конфет, лежавших у меня в холодильнике с самых новогодних праздников; Тушканчики в свою очередь выставили кастрюлю салата и бутылку армянского коньяку. Мы уселись за стол, хозяева зажгли свечи в двух бронзовых канделябрах, и гости стали глазеть, как это бывает обыкновенно, по сторонам. Квартирка у Тушканчиков оказалась симпатичная, сплошь уставленная мелкими предметами, которые приглушенно окрасились от свечей в приятные, умиротворительные, точно задумчивые, тона. Куда-то девался этот мелкотравчатый реализм, обстановка стала похожа на декорацию, и чудилось, что за окнами не две тысячи второй год бесчинствует, а действительные статские советники прогуливаются, постукивая тросточками о торец, стоят на углах неподкупные городовые, в воздухе пахнет пирогами, матерная брань еще считается правонарушением, которое преследуется в уголовном порядке, и в природе не существует звуков грубее, чем стук копыт.

Между тем Владимир Иванович Тушканчик раздал собравшимся по три карты и взял в руки фланелевый мешочек с фишками, а Клара Ивановна разлила коньяк по миниатюрным рюмочкам из фраже — мы чокнулись, выпили, и наша игра исподволь началась. Почему исподволь — потому что мы ни с того ни с сего разговорились, да так содержательно, живо, заинтересованно, что первое время забывали выпивать, закусывать и играть в лото. Этот разговор развивался так...

МИТЯ СМИРНОВ: Кто знает, почему корова лучше человека? Никто не знает... Потому что она его проще в пятнадцать раз.

КЕША: Это вы к чему?

МИТЯ СМИРНОВ: К тому, что человек поразительно несовершенен, хотя считается, что он царь природы, чудотворение и венец. Я уже не говорю о человеке как о носителе несовместимости двух начал!

Я: Вероятно, имеются в виду начала животное и духовное, или, сказать иначе, — добро и зло...

МИТЯ СМИРНОВ: Совершенно верно, но речь в данном конкретном случае не о том. Возьмем человека просто как машину, так сказать, вырабатывающую жизнь, — ведь это халтура, сплошная недоработка, верх несовершенства, до чего человек устроен грубо и примитивно, если принять в расчет его метафизическую ипостась! Он творит новые миры, способен поворачивать реки вспять, мысль его всемогуща, а между тем он может загнуться от инфузории, которая меньше его в два миллиона раз. А отходы пищеварения?! Ведь человек сочинил “Героическую симфонию” и знает о существовании галактик, которые ни в какой телескоп не увидишь, а гадит, как та же корова или какой-нибудь паучок!.. Это, конечно, миль пардон, мадам!

КЛАРА ИВАНОВНА: О! Вы говорите по-французски! Какой Версаль...

МИТЯ СМИРНОВ: Это зависит от настроения. Есть настроение — говорю.

ТУШКАНЧИК: Вот тоже непонятно: вроде бы человек — венец мироздания, а ведет себя как форменный сукин сын!

КЕША: Все дело в том, что человек именно слишком сложен, и чем он со временем становится сложней, тем несовершеннее, и чем несовершеннее, тем сложней. Вот рекомая корова, по плану, только ест, удобряет и дает молоко, больше ничего, она даже не бодается, потому что есть такая пословица: “Бодливой корове бог рог не дает”. А человек может пожертвовать последнюю рубашку, забить ногами до смерти, построить вечный двигатель, жениться, украсть, выкопать яму и донести. Кроме того, он способен на такие дикости, которые не позволяет себе ни одно природное существо...

Я: Например?

МИТЯ СМИРНОВ: Сейчас приведу пример. Не хотел я про этот дикий случай рассказывать, но, видимо, придется все-таки рассказать.

АДИНОКОВА: Если что-нибудь ужасное, то, пожалуйста, без меня!

МИТЯ СМИРНОВ: Да нет, ничего особенного, хотя в этой истории всего намешано понемногу: и то, что ужасно, и поучительно, и смешно. Ну так вот... Примерно за полчаса до того, как у нас вырубилось электричество, позвонились ко мне трое мужиков якобы из нашего жэка, — ну я с похмелья их и впустил. Они сразу меня скрутили и говорят: “Деньги давай, — говорят, — а то мы сейчас разрежем тебя на маленькие куски”. Я ни в какую, и тогда эти гады стали меня пытать. Вернее, они только собрались меня пытать: нашли на кухне утюг, включили его в сеть, подождали, пока он нагреется, и только нацелились выжигать на мне узоры, как у нас вырубилось электричество — раз, и все! Таким образом, утюг как орудие пытки утратил всяческое значение, и даже у этого невинного домашнего прибора появился какой-то опешенный, грустный вид. Стало быть, в данном конкретном случае мы имеем право говорить о гуманистической функции электричества, вернее, его отсутствия, поскольку это внезапное отсутствие так напугало налетчиков, что они посоветовались-посоветовались и ушли.

КЕША: Именно поэтому я больше всего на свете боюсь Пулитцеровскую премию получить.

Я: А что это такое?

КЕША: Это такая американская премия, которая присуждается лучшему журналисту за каждый истекший год.

КЛАРА ИВАНОВНА: Так вы, значит, в газетах пишете?

КЕША: Я вообще довольно видный литератор и журналист. А Пулитцеровскую премию я потому боюсь получать, что у нас электричество отключают не каждый день.

ТУШКАНЧИК: Скажите пожалуйста, а мы и не знали про это дело! Десять лет живем на одной лестничной площадке и даже не подозревали, что наш непосредственный сосед — видный литератор и журналист!

АДИНОКОВА: А все электричество! То есть сколько интересного можно узнать, если его почему-то нет. Ну просто оно разобщает человечество, способствует росту индивидуалистических настроений, замыкает людей в себе. Я даже считаю, что, если бы не электричество, тоталитарные режимы были бы невозможны, потому что до Фарадея люди были более или менее заодно.

ТУШКАНЧИК: Вообще, это, конечно, нонсенс, до чего мало мы знаем друг о друге. Например, кому-нибудь известно, что я — единственный человек в мире, который ел мясо мамонта?! Я так думаю — никому!

Я: Как это вы сподобились?

ТУШКАНЧИК: Да работал в Якутии, в геологической партии, лет тридцать тому назад — там и сподобился отведать эту доисторическую еду. Искали мы в недрах кимберлитовую трубку, а отрыли, представьте себе, мамонта в натуральную величину, совершенно целого, как будто он вчера умер, потому что там кругом вечная мерзлота. Как раз нам закусить было нечем: накануне завезли в партию два ящика питьевого спирта, газеты месячной давности и переходящее Красное знамя, а в смысле провизии — ни шиша! Ребята, честно сказать, побрезговали ископаемой закуской, они так пьянствовали, под рукав. А я отрезал от филейной части кусок килограмма с полтора, поджарил его на примусе — и срубал!

МИТЯ СМИРНОВ: Ну и что? Съедобное оказалось мясо?

ТУШКАНЧИК: Ничего, на телятину похоже, которой, между прочим, в ту эпоху питались только члены Политбюро.

АДИНОКОВА: Между прочим, в эту самую эпоху у нас половина деревень еще сидела без электричества. И что же вы думаете: отлично жили — устраивали танцульки, в театральный кружок ходили, собирались в красном уголке посумерничать, а то обшивали свою семью. А какие у людей были подробные отношения! Из-за того, что телевизоры еще не появились, моя родная тетка три года переписывалась со своим женихом, который жил в соседнем колхозе, потом два года лично его мурыжила, наконец, вышла замуж и развелась. Говорит мне потом: “Вот что значит скороспелые браки! Как-то я впопыхах не обратила внимания, что он всю дорогу выговаривает — “магаазин”, а не как нормальная публика — “магазбин”...

Я: Я бы еще добавил, что именно в доэлектрическую эпоху появилось это понятие — русский интеллигент.

КЕША: А что такое, по-вашему, русский интеллигент?

Я: Наверное, это такая степень любви к самому себе, которая обеспечивает почтительное отношение к последнему паучку.

КЛАРА ИВАНОВНА: Вот вы все про коров и насекомых, а я вам сейчас докажу, что в вопросах семьи и брака электричество ни при чем. Ты не возражаешь, Владимир Иванович, если я про нашу Танечку расскажу?

ТУШКАНЧИК: Валяй рассказывай, только, пожалуйста, в двух словах.

КЛАРА ИВАНОВНА: Видите ли, наша с Владимиром Ивановичем дочь Танечка много лет тому назад уехала в Америку к жениху. Она с ним познакомилась по Интернету, завязались отношения, взаимная симпатия, и вскоре дочка поехала в Атланту к своему драгоценному жениху. Он происходил из очень состоятельной семьи, у них в доме даже была новинка — какой-то особенный спутниковый телефон, по которому можно было хоть с Марсом поговорить. Этот телефон так понравился Танечке, что она по нему трезвонила день и ночь.

Ну, в июле они поженились, и все бы хорошо, но вот не сложились у Танечки отношения с ее американской свекровью, и хоть ты что! Все было не по ней, все не так: и зачем Танечка чад напускает на кухне, если можно сходить поужинать в ресторан, и почему получку отбирает у супруга вплоть до последнего цента, и как она смеет говорить про него — козел... Терпела наша Танечка, терпела, но вот как-то раз не выдержала, схватила сгоряча трубку от этого самого спутникового телефона и как даст этой американской стерве по голове!!! До суда, правда, дело не дошло, но семейной жизни настал конец.

КЕША: Этот случай нам точно говорит о том, что человечество — такая непобедимая дурында, что его никаким электричеством не проймешь! И это, конечно, сравнительно ерунда, что, будучи венцом мироздания, хомо сапиенс гадит, как паучок... Настоящее горе вот где: нету в нем этого положительного заряда, этой заложенной способности к совершенствованию, недаром он и развивается-то как-то наоборот! Наверное, вы согласитесь со мной, что телевидение, вычислительная техника, кино, компьютер и прочее баловство больше соответствуют тому состоянию человека, когда он еще не умел читать...

Вдруг из кухни до нас донесся пронзительный, дикий вопль.

— Не пугайтесь, товарищи! — поспешила успокоить нас Клара Ивановна. — Это холодильник включился, у нас из-за него вообще не квартира, а Байконур.

Митя Смирнов сказал убитым голосом:

— Значит, врубили свет.

Владимир Иванович Тушканчик поднялся со своего места, ткнул пальцем в выключатель, и комната озарилась холодным, искусственным сиянием, чем-то похожим на порошковое молоко. На лицах у всех были такие удрученные выражения, точно нас самым бессовестным образом провели.

 

ВИСЯК

Этим неблагозвучным словом у наших сыщиков называется нераскрытое преступление, из тех, что вообще редко поддаются расследованию, отягощают отчетность, но почти не влияют на профессиональное реноме.

Именно такое преступление в прошлом году было отмечено в одном небольшом селе на северо-западе одной нашей центральной области, в окрестностях одного великорусского городка. Географические названия повествователь вынужден опустить, ибо еще здравствуют люди, так или иначе причастные к прошлогоднему случаю, еще память о нем не простыла и страсти не улеглись. Правда, у нас обожают бередить свежие раны, но эту конкретную рану, честное слово, лучше не бередить.

Итак, в прошлом году, весной, незадолго до Пасхи, которая тогда выпала, помнится, на 17 апреля, в нашу сельскую церковь повадился злоумышленник — дерзкий и, по общему мнению, из чужих. Церковь наша, заметим, — сравнительно новострой, сооружена она была на трехсотлетие дома Романовых, когда множество храмов под византию понастроили на Руси; в двадцать седьмом году ее закрыли большевики, предварительно осквернив гробницу знаменитого святителя Леонида Оптинского, который был похоронен в правом приделе, в девяносто втором открыли, но без причта, и только на двунадесятые праздники сюда приезжал служить о. Владимир, молодой попик из Костромы. Однако церковный сторож, и штатный, был, поскольку из епархии в наш храм завезли драгоценную утварь чуть ли не из электрона1 и московская таможня по случаю подарила десятка три дорогих икон. Подрядился в церковные сторожа наш бывший сельсоветский Сергей Христофорович Свистунов.

Эта мера предосторожности была потому не лишней, что народ у нас в округе встречается злостный, оторванный, хотя можно и помягче выразиться — боевой. Межевых войн или массовых драк стенка на стенку даже и старики не помнят, но вот краткий перечень происшествий, которые случились в нашей округе за прошлый год: Ванька Попов из Новоселок задушил портянкой родного брата и закопал его в хлеву, где у них содержалась только одна курица и овца; в деревне Хрущево прапорщик пограничных войск Семушкин утонул в пруду, скорее похожем на большую лужу, в котором на трезвую голову затруднительно утонуть; у одного знаменитого композитора-песенника трое братьев Шуваловых дотла разграбили дачу, за то что он как-то не дал им опохмелиться и обругал; отец и сын Лафетниковы насмерть забили свою хозяйку, правда, она была пьяница, склочница и зуда; в колхозе “Восход” угнали зерноуборочный комбайн, который потом нашли под Каунасом, но так и не вернули из-за непреодолимых разногласий между литовским и нашинским МВД2; по слухам, бригада плотников из Новоселок же сожгла дачный поселок на озере Малое Неро, дабы обеспечить себя работой на жизнь вперед.

В общем, по причине такой избыточной и прихотливой витальности, которая отличает местное население, того оказалось мало, что один Сергей Христофорович Свистунов охранял по ночам церковное имущество, ибо кто-то безнаказанно обкрадывал наш храм с середины апреля по Духов день. Первая покража, впрочем, прошла незамеченной, так как Свистунов поначалу ночевал не в сторожке, а у себя дома, за пять дворов. Как раз приехал о. Владимир проверить, все ли в порядке в храме накануне пасхальной службы, и видит, что в иконостасе зияет пустое место, издали похожее на дыру. Тогда он спрашивает Сергея Христофоровича, куда подевалась икона Иоанна Предтечи, которому по чину полагается быть ошую от Христа. А Свистунов ни сном ни духом не ведает, куда она могла подеваться, потому что висячий замок на вратах храма цел, окна целы, ход на колокольню заколочен еще в двадцать седьмом году. Поразводили о. Владимир с бывшим нашим сельсоветским руками, и на том дело о пропаже сошло на нет.

Между тем слух о ней в мгновение ока распространился по селу, и общественное мнение сразу назвало подозреваемых: пастух из ссыльных Борька Воронков, у которого ничего святого не было за душой, ремонтники на газопроводе Уренгой — Ужгород, которые с месяц безобразничали в нашей округе, цыгане Смирновы, которые промышляли цветным металлом, поклонялись идолам и уводили чужих детей. Уж очень у нас был силен местный патриотизм, не то первым молва обвинила бы церковного сторожа Свистунова, — видимо, из-за укоренившейся в народе антипатии ко всякой власти, какая она ни будь. Сергей Христофорович к тому же, как назло, перекрывал свою избу об ту пору и многим жаловался на то, что ему не хватает шифера, рубероида и гвоздей. Следовательно, кому, как не ему, было украсть из церкви образ Иоанна Предтечи, продать его дачникам и на вырученные средства докупить шифера, рубероида и гвоздей.

Мужики рассуждали так:

— Если у человека с потолка капает, то он не захочет, а украдет.

— Так-то оно так, да только практика показывает, что ворованное не впрок.

— А наш прежний глава администрации, который продал народную лесопилку и понастроил себе дворцов?!

— Ничего, бог-то — он есть, найдется и на этого жулика укорот.

— Бог-то есть, да не про нашу честь!

— Вот опять же эти самые чечены: сколько они у государства денег наворовали, а их все равно привели к нулю. Вот тебе и аллах акбар!..

— Бог сам по себе, но если у человека с крыши капает, он не захочет, а украдет.

Видимо, Сергей Христофорович предчувствовал, что в конце концов народная молва обернется против него, и предпринял кое-какие шаги, с тем, чтобы самостоятельно выследить подлеца. Но это уже случилось после того, как нашу церковь обчистили повторно и в третий раз: сначала увели из алтаря дискос, а затем изъяли из иконостаса образ Божьей Матери, который по чину располагается одесную от Христа.

Когда, наконец, слухи и толки о святотатстве дошли до нашего районного городка, под самые майские праздники нас навестил старший лейтенант милиции Косичкин, здешний законодатель и... “пинкертон”3, у которого была замечательно миниатюрная голова. Старший лейтенант осмотрел нашу церковь, зачем-то походил по погосту, а потом пригласил Свистунова в контору агропромышленного объединения “Ударник”, и между ними состоялся следующий разговор.

— Что же получается, — сказал старший лейтенант Косичкин. — Три раза подряд залезают на объект, выносят разный антиквариат, а церковный сторож и не чешется, как будто это нормальный факт?!

— А что тут поделаешь, — сказал Сергей Христофорович, — если такая жизнь?! Вон клуб у нас до ниточки обчистили, последнюю пишущую машинку в прошлом месяце унесли, и что же теперь — про это по радио сообщать?..

— Радио тут действительно ни при чем, а вот ключи от церкви только у тебя одного, и никаких следов взлома обнаружить не удалось! Как это прикажете понимать?

— Мне приказывать не приходится, положение не позволяет, а эти три случая изъятия церковных ценностей я вообще отказываюсь понимать! Потому что тут сам черт ногу сломит: ключи я сроду никому не давал, и всегда они у меня висят на кухне под платенцем, двери-окна целы, следов не оставлено никаких... Но, с другой стороны, как будто испарился культовый инвентарь! Конечно, на человека напраслину возвести — это у нас раз плюнуть, но я, как бывший партиец и председатель сельсовета, официально заявляю: за всю свою сознательную жизнь я только раз по молодости снял магнето с трактора “Беларусь”! А то, что я своевременно не сообщил о покраже в органы, — а чего сообщать-то, если вы все равно положите мое заявление под сукно...

— Хорошо: но как же тогда украли церковное имущество, если ключи на месте, окна-двери целы, а преступление налицо?!

— А хрен его знает как!

— Это не ответ. Ты давай рассуждай логически: как хочешь, а главное подозрение падает на тебя. Ты, кстати, куришь?

— Курю, а что?

— А то, что нижеследующую улику я обнаружил в церкви, на полу, немного левее от царских врат.

С этими словами старший лейтенант Косичкин вытащил из кармана небольшой полиэтиленовый пакетик, в котором виднелся заскорузлый окурок папиросы с изжеванным мундштуком. Оба склонились над уликой и с минуту подробно ее рассматривали, словно опасное насекомое либо какой-нибудь раритет.

— Совсем оборзел народ! — сказал Свистунов. — Они уже в церкви курят, как будто это танцплощадка или буфет.

— А может быть, ты сам эту папироску и искурил?

— Во-первых, я курю сигареты “Прима”, это вам всякий подтвердит, а во-вторых, по всему видно, что эта папироска старинная, и, наверное, ее искурил какой-нибудь воинствующий атеист еще в двадцать седьмом году.

— Я гляжу, тебя голыми руками не возьмешь. Ну ничего, я это дело выведу на чистую воду, дай только срок времени...

— Выводи.

Однако в действительности старший лейтенант Косичкин скоро позабросил дело о тройной покраже в нашей церкви, поскольку оно было незарегистрировано и малоперспективно, но прежде всего по той причине, что в Марфине пятеро огольцов изнасиловали старуху и это происшествие получило в районе слишком значительный резонанс; главное, заводилой у этой пятерки оказался внук областного прокурора, и привлечь юных преступников к ответственности было исключительно тяжело.

Тогда Сергей Христофорович Свистунов решил самостоятельно разоблачить злоумышленника, ибо, с одной стороны, он был человек настырный и принципиальный, а с другой стороны, отлично знал повадки нашей милиции, то есть он предугадывал, что если не будет обнаружен настоящий преступник, то старший лейтенант Косичкин его самого для порядка привлечет к следствию и суду.

Дело было 2 мая; темнело уже в одиннадцатом часу вечера, и Сергей Христофорович засветло забрался в церковь, предварительно побывав для храбрости на именинах у шурина и запасшись немецким тесаком, который давным-давно принес с фронта его отец. Приладился он за стойкой свечной лавочки, подстелив под себя ватник без рукавов. Скоро свет в узких окошках церкви совсем померк, внутри сгустилась темень, какая-то материальная, казалось, поддающаяся осязанию, и в щель между северной стеной и основанием купола, которую по небрежности не заделали реставраторы, заглянула, точно из любопытства, мерцающая звезда. Где-то слышно осыпалась новая штукатурка, гуляли сквозняки, то и дело принимался свиристеть сверчок и, как будто опомнившись, затихал.

Примерно до часу ночи Сергей Христофорович еще бодрствовал, напрасно вглядываясь в темноту, к которой у него уже попривык глаз, и он различал даже узоры на царских вратах, прислушивался к звукам и время от времени раздувал ноздри, как бы принюхиваясь, но затем сказался самогон, выпитый на именинах, и он заснул. Наутро обнаружилось, что исчезли серебряные ризы с иконы Богоматери и Младенца Иммануила, старинная хоругвь на древке из красного дерева и, что самое загадочное, его ватник без рукавов. Врата церкви были по-прежнему заперты изнутри на большой висячий замок, окна целы и, хотя день накануне был промозглый и дождливый, на полу не осталось ни одного явственного следа. Выйдя наружу, Сергей Христофорович обошел храм кругом: ничего сколько-нибудь примечательного он не увидел, и ход в подвал, видимо, очень давно был заложен еще жиздринским кирпичом. Он вернулся в храм и прилежно осмотрел каменные плиты пола, полагая, что вор мог как-то проникнуть в церковь через подвал: плиты были как влитые, и ни один шов его на подозрение не навел. Он в который раз поднялся по витой лестнице, ведшей на колокольню: дубовый щит, перекрывавший ход, мало того, что был намертво заколочен, его еще и запирал преогромный амбарный замок с секретом — замок этот действовал без ключа.

В общем, нужно было готовиться к следствию и суду. В памяти Сергея Христофоровича еще был свеж случай с пожаром на зерносушилке, когда в нее угодила шаровая молния, но под следствием полтора года просидел уважаемый человек, завклубом и киномеханик Василий Иванович Петраков. Только на то и оставалась надежда, что еще несколько ночей подряд высидеть в церкви на трезвую голову и, коли поможет провидение, выследить подлеца.

В другой раз Свистунов отправился ночевать в храм, будучи ни в одном глазу, да еще кроме подстилки и отцовского тесака прихватил с собой электрический фонарик. И опять его одолела дрема, сколько он ни тщился ей противиться, то натирая руками уши, то дословно припоминая указ об усилении борьбы с пьянством и самогоноварением на селе. Но вот что-то около часу ночи его взбодрил непонятный звук, — словно кто нарочно шаркает по каменным плитам пола или от нечего делать полирует сырой кирпич. Он некоторое время прислушивался, потом приподнял голову над стойкой свечной лавочки, засветил фонарик и обомлел: старик с предлинной седой бородой, как у пушкинского Черномора, сидел на краю саркофага, сложив руки на коленях, склоня голову, и дышал. Лицо его было закрыто черным капюшоном схимника с эмблемой казней Христовых, но отчего-то было понятно, что у него темное, продолговатое и как бы высушенное лицо. Крышка саркофага оказалась сдвинутой примерно наполовину, и чудилось, что из образовавшегося отверстия исходит тяжелый, щемящий дух. Свистунов не своим голосом окликнул старика, и тот поднял в его сторону темное, продолговатое и как бы высушенное лицо. На Сергея Христофоровича напало что-то вроде обморока; предметы поплыли перед глазами, ноги сделались точно ватные, даже дыхание пресеклось.

Наутро Свистунов отправился с восьмичасовым автобусом в наш городок, прямехонько в районный отдел милиции, где он надеялся найти старшего лейтенанта Косичкина и доложить ему свежие новости по делу о святотатстве в родном селе. Он не учел, что день-то стоял — 9 мая, праздник Победы, и даже в дежурной части не было ни души. Свистунов порасспросил прохожих о месте жительства старшего лейтенанта, с четвертой попытки получил ответ, что-де живет тот на улице Комсомольской, № 16, в собственном доме, и направился по адресу докладывать свежие новости по делу о святотатстве в родном селе.

Старший лейтенант Косичкин сидел во дворе под яблоней, за низким столом, покрытым синей клеенкой в горошек, на котором стояла кое-какая снедь. На голове у него красовалась русская каска времен войны, ржавая, с большой пробоиной посредине, видимо, от осколка, которая по миниатюрности головы была ему уморительно велика. Косичкин был уже на первом взводе4: он сидел, подперев щеку ладонью, и громко пел:

Враги сожгли родную хату,
Убили всю его семью...

Сергей Христофорович присел рядом на валяющееся полено, снял с головы кепку и начал:

— Послушай, начальник, что я скажу!..

— Не мешай, — отговорился Косичкин и продолжал:

Куда теперь идти солдату,
Кому нести печаль свою?..

— А ведь я выследил, кто у нас крадет церковное имущество, — сказал Свистунов и пристально посмотрел Косичкину в левый глаз, так как правый был закрыт каской, съехавшей набекрень.

— Ну и кто?

— Вот даже не знаю, как этого деятеля обозвать!.. Дух не дух, призрак не призрак, а так скажем, что это дело рук нашего мертвеца!

— Какого еще мертвеца?!

— Да похоронен в нашей церкви один святой, что ли, который жил аж в девятнадцатом веке и умер задолго до Первого съезда РСДРП. Звали его Леонид Оптинский5, был он монах и вел совершенно святую жизнь. Вот этот-то самый покойник и таскает к себе в гробницу разный культовый инвентарь.

— Я вижу, ты, Свистунов, с утра пораньше залил глаза.

— Это ты с утра пораньше залил глаза, а я ни синь пороху не пил, по той простой причине, что село нынче в финансовом отношении на нуле.

— Ну тогда выпей на мой ответ!

Сергей Христофорович нимало не возражал: он выдул граненый стакан водки, который щедрой рукой налил ему старший лейтенант Косичкин, захрустел соленым огурчиком, и, долго ли, коротко ли, они хмельным делом сговорились ехать в наше село, там отоспаться и ночью непременно застать на месте преступления мертвеца, который крадет культовый инвентарь. На трезвую голову Косичкин точно прогнал бы Свистунова, но, будучи, как говорится, под градусом, наш человек способен на самые отчаянные дела.

Проспаться им, однако, не довелось, так как по пути они застряли в чайной в Новоселках, потом пьянствовали у свистуновского шурина и добрались до нашей церкви уже затемно, когда откричались первые петухи.

Одно время только где-то слышно осыпалась новая штукатурка, гуляли сквозняки и то и дело принимался свиристеть сверчок, но, как будто опомнившись, затихал. А около часу ночи сама собой стала отодвигаться плита саркофага, и хмель с мужиков как рукой сняло. Старый монах, кряхтя, вылез из своей гробницы, увидел Свистунова с Косичкиным и было полез назад.

— Стоять! — закричал ему старший лейтенант и выхватил пистолет.

Монах рассмеялся.

— Ну и дурак же ты, братец! — сказал он Косичкину совсем молодым голосом. — Как же ты хочешь меня заарестовать, если я невещественное и дух?

— А вот мы сейчас увидим, какой ты дух! — ответил Косичкин, приблизился к монаху и рванул того за рукав рясы, но его пальцы сомкнулись, ухватив только темную пустоту.

— И правда дух... — согласился старший лейтенант в растерянности, однако тут же взял себя в руки: — Но сути дела это не меняет, потому что правонарушение налицо. Ты зачем, старый хрен, воруешь церковное имущество, — а еще монах!

— А на что это имущество вам сдалось?

— Ну как же... все-таки народное достояние, за которое приходится отвечать. Потом, у нас сейчас кругом храмы восстанавливаются, идет возрождение религиозного сознания, то да се... А тут здравствуйте, я ваша тетя: разные духи воруют культовый инвентарь!..

— Во-первых, я его не ворую, а изымаю на сохранение в слабой надежде на лучшие времена. А то, леший вас не знает, опять явятся ваши башибузуки и разнесут храм Божий на щепы, как в двадцать седьмом году...

— А что во-вторых?

— Во-вторых, вот что: не нужно вам ничего, ни “самодержание, православие, народность”, ни “пролетарии всех стран, соединяйтесь”, ни этот самый культовый инвентарь, потому что не в коня корм!

С этими словами призрак, кряхтя, залез в свой саркофаг, и плита с противным скрежетом, точно кто от нечего делать полировал сырой кирпич, задвинулась за монахом сама собой.

Старший лейтенант Косичкин символически сплюнул на пол и сказал сквозь зубы:

— Опять висяк!

— То есть? — не понял его Свистунов.

— Я говорю, опять висяк. Ведь этого старого хрена на допрос не вызовешь, подписку о невыезде не возьмешь. Я вот чего думаю: и зачем я пошел в милицию служить, раз все равно ничего нельзя поделать, раз сплошной кругом рост преступности, мизерная зарплата и висяки?!

Так дело о покраже в нашей церкви действительно и повисло в воздухе, благо оно оставалось незарегистрированным и по епархиальной линии дальше о. Владимира не пошло. Он вообще отличался чисто христианской снисходительностью, отчасти потому, что сам был не без греха: так, однажды он засиделся у своей приятельницы, редакторши районной газеты, и не явился на отпевание одного известного скрипача.

 

ВОПРОСЫ РЕИНКАРНАЦИИ

Давно установлено, что, живучи в России, не пить нельзя. В силу неполной занятости, имеющей исторические корни, и утомительной склонности к умствованию без особой даже на то причины, у нашего человека почти постоянно работает мысль, причем больше мучительная, смахивающаю на боль. Например, думаешь: зачем существует смерть, если твое сознание ориентировано на вечность, или отчего цены растут не по дням, а по часам, меж тем как достатков не прибавляется, или почему я не генерал, или какого черта твое сознание ориентировано на вечность, если, как ни крути, существует смерть? Понятное дело, единственное средство заглушить эту головную работу — выпить водки, сколько утроба примет, и переключиться на созерцание явлений природы, которые происходят вокруг тебя. Вот молодая яблонька отряхает последний нежно-розовый цвет — прекрасно, вон галка села на конек твоей избы — села, и хорошо.

Однако, если накануне выдался трезвый день, — силы небесные! до чего же хорошо бывает проснуться с незамутненной головой, совестью, точно умытой, и печенью, отнюдь не напоминающей о себе. Правда, в голову немедленно полезет соображение: почему я не генерал, — но в другой раз от него спасает обыкновенная утренняя церемония, общая для всех цивилизованных народов, бытующих на Земле. Именно: пойти на двор умыться и почистить зубы, хорошенько рассмотреть себя в зеркале, принять столовую ложку меда (это в качестве предварительного завтрака) и выкурить наедине с собой первую сигарету, прикидывая тем временем, чем бы занять предстоящий день.

Время — начало седьмого часа утра, солнце едва взошло, туман цвета обрата еще висит над сочно зеленеющим ржаным полем, слоясь и мало-помалу тая, все покуда серо и сонно, но березы на взгорке уже сияют, ударяя в золото с примесью настоящего, старинного серебра. Трава еще мокрая, соседние избы, крытые рубероидом, страшно дымятся под косыми солнечными лучами, тихо до одури, как будто безжизненно, только скворцы заливаются да высоко над деревней ястреб делает фальшиво-меланхолические круги, высматривая утят. Эта картина возбуждает не мучительную, а, напротив, благостную мысль: все-таки у нас сравнительно человеколюбивое государство, поскольку редкая семья в России не имеет своего клочка земли на каком-нибудь 45-м километре или в каких-нибудь Малых Нетопырях.

Вода в рукомойнике, приколоченном к шесту у забора, до того холодна, что оторопь берет и дыхание несколько раз пресекается где-то в районе десятого позвонка. Лицо и торс после умывания горят, но, если вместо того, чтобы утереться платенцем, подставить себя под косые солнечные лучи, усевшись, скажем, на раскладном стульчике у калины, то жаркие волны света моментально высушат и разгладят кожу на груди, плечах и твоем многодумном лбу. За лобовой костью между тем совершается такая работа: нашему государству все можно простить за “шесть соток”, даже то, что оно государственно не вполне. Мысль, спору нет, неглубокая, но радостная по сравнению с думами о ценах и бренности личного бытия.

После того как съедена столовая ложка меда и он начинает живительно плавиться в животе, опять усаживаешься на раскладной стульчик у калины — развалясь, закуриваешь первую сигарету, и она кажется причудливо-сладкой, как экзотическое кушанье, и кружит голову, как порция первача. Безветрие полное, ни один лист на калине не шелохнется, и дым сигареты висит плоским облачком на уровне головы, еле заметно и как-то сам по себе расползаясь вширь. В такие минуты хорошо бывает подумать о чем-нибудь особенно приятном, к примеру, о том, что, прослышав о твоих исключительных умственных способностях, Президент прислал за тобой вертолет. Но вместо этого в голове только почему-то слоги цепляются друг за друга и выстраиваются в чудные, неслыханные слова. Как-то: ли-ли-по, ква-дис-ти-фак-ция, апо-кавк. Разве пойти посмотреть в энциклопедическом словаре, не означает ли чего сочетание слогов, дающее это самое “апокавк”? Так оно и есть: Алексей Апокавк был премьер-министром Византии в четырнадцатом столетии, делал оппозицию императору Иоанну VI и за несговорчивость был убит... Вот откуда мне знакомо это имя?! Историю Византии я сроду не изучал, о греческом языке понятия не имею, рыцарских романов терпеть не могу, на Балканском полуострове не бывал. Из этого логически вытекало, что в какой-то прошлой жизни я, видимо, был византийским греком, ненароком попал в Россию, допустим, с посольством от царьградского повелителя, и застрял. То ли приглянулась мне какая-нибудь Маруся из Коломны, не идущая в сравнение с вялеными гречанками, то ли понравилась широкая великорусская кухня, то ли вообще пришлась по сердцу московская атмосфера, располагавшая к размышлению и тоске. Судя по тому, что я люблю тесные помещения, тишину и думать, судьба моя была стать монахом и до “ныне отпущающи” существовать в каком-то подмосковном монастыре. Так и видится: крошечная келья, свежевыбеленная известкой, перед образом Богоматери с Младенцем Иммануилом горит изумрудная лампадка, за маленьким слюдяным окошком потухает вечерняя заря, свеча в кособоком медном подсвечнике потрескивает и шипит. Тихо на Москве, только вороны кричат да кое-где колокола отбивают часы, печные дымы строго вертикально поднимаются в небо, предвещая непогоду, а я (в черной суконной рясе и клобуке, с кипарисовыми четками в руках) умильно размышляю о будущем России, когда тончайшая металлическая проволока будет давать обильное освещение, а люди бесповоротно предадутся изящным искусствам, огородничеству и любви...

Вдруг в мою келью входит отец келарь Серафим, в миру Сергей Ефимович Стрюцкий, и говорит:

— Кто-то стяжал у меня бутылочку деревянного масла, — говорит он и подло-вопросительно заглядывает мне в глаза. — Совсем изворовался народ, даже по обителям спасу от него нет.

— Чья бы корова мычала, — бурчу я себе под нос и делаю отсутствующее лицо.

Однако же самое время прикинуть, чем занять предстоящий день. Покуда докуривается первая сигарета, в голове складывается такой план: во-первых, хорошо бы сегодня выкосить лужок перед уборной, во-вторых, взбодрить грядку под шпинат, в-третьих, починить забор, в-четвертых, натаскать плоских камней для дорожки от крыльца до калитки, в-пятых, позавтракать, в-шестых, наколоть дров для камина, в-седьмых, привести в порядок кое-какой инструмент, как-то: грабли, совковую лопату, тяпку для окучивания и колун, в-восьмых, заменить треснувший лист шифера на крыше баньки, в-девятых, сгрести в кучи прошлогоднюю листву и после снести ее в ящик для перегноя, в-десятых, сварить на обед уху. Порядок этих дел не обязателен и, несмотря на то что перечень их насыщен, его бывает легко уладить, если только не выпадать из насущной жизни в мечтательность и тупую истому, которая отбивает охоту даже передвигаться и навевает подозрение, что все зря. Положим, ты направил свою литовку, отложил в задний карман оселок, хорошенько приладился и пошел класть перед собой ровными рядами осоку, медуницу, крапиву, сныть; пять минут косишь, десять, двадцать, чувствуя, как руки и поясница точно наливаются чугуном, и естественным образом захочется объявить себе перекур; сядешь на складной стульчик у калины, закуришь сигарету, и как раз на тебя невзначай нападет мечтательность, тупая истома, которые отбивают всяческую охоту и навевают подозрение, что все зря. Это немудрено, поскольку тишина вокруг стоит такая, что отчасти бесит тюканье топора, доносящееся далеко из-за реки, верно, из деревни Петелино, что за четыре километра от нас и даже относится к чужому району, солнце уже не на шутку припекает, над ухом музыкально зудит комар. Небо, впрочем, холодно-синее, совсем как наша река, и даже его рябит от редких перистых облаков, вороны неслышно проносятся над головой, от куста сирени тянет одеколоном, бабочка-лимонница покружила-покружила возле и безбоязненно села на кисть руки. Вот уже до чего дошло: видимо, такой я стал благостный, что на меня бабочки садятся как на нечто родственное их насекомому естеству. Или, может быть, в какой-то прошлой жизни я был бабочкой и это как-то чувствуется, несмотря на время протяженностью в тьму веков. А поди, хорошо быть бабочкой, порхающей с кашки на одуванчик и представления не имеющей о том, что впереди тебя ожидает бесконечная череда превращений через смертные муки и предчувствие небытия, если, конечно, случайно не впасть в нирвану, которая обрывает реинкарнационную череду. Нирвану тоже легко представить: вот как сейчас, сидя на раскладном стульчике у калины, ни о чем не думаешь, ничего не чувствуешь, единственно сознаешь, что не думаешь и не чувствуешь и что никакой Стрюцкий не может выбить тебя из назначенной колеи.

Не то чтобы я слепо верил в переселение душ, однако же живет во мне нечто такое, отчасти даже физиологическое, что намекает на множественность, рядность феномена бытия. То иной раз во сне заговоришь на неизвестном языке, то ни с того ни с сего что-нибудь чужое и незнакомое пахнёт на тебя родным и до изумления знакомым, то вдруг откроется верхнее чутье, и ты за двадцать километров чуешь, что где-то у обочины притулился патрульный автомобиль. Кроме того, мне ничего не стоит почувствовать себя камнем только из-за того, что бывшая теща неодобрительно отзовется о моих способностях к сопереживанию, или деревом, когда напьешься воды в жаркий-прежаркий день.

Вдруг из-за реки потянуло прохладным ветром, полудрема рассеялась, и стало болезненно ясно, что время идти копать. Впрочем, это открытие только в первое мгновение чувствительно ранит душу, потому что оно предусматривает мучительный переход от состояния блаженства к состоянию занятости, а после психика входит в норму, когда тобою овладевает обреченность и лопата уже в руках.

Если лопата уже в руках, на передний план всегда выходят иные чувства, и прежде всего чувство редкого, царственного наслаждения от кропотливой работы по преобразованию природы как средства производства сорняков в благородного посредника между Богом и человеком, постигшим Его волеизъявление как любовь. Первым делом вонзишь лопату в землю на полный штык, перевернешь добрый шмат грунта и принимаешься извлекать из него бесчисленные корешки, как гречку выбирают, то похожие на бледных червяков, то на спутанный клубок ниток, то на формулу какого-нибудь органического соединения, то на видение из кошмара, предвещающего болезнь. Потом мельчишь землю руками, доводя ее до консистенции муки грубого помола, и особенно прилежно трактуешь засохшие комья навоза, которые нужно растирать в пыль. Потом делаешь ямку, засыпаешь ее иссиня-черным перегноем, смешанным с золой, и, наконец, внимательно опускаешь деревянными пальцами семя — этакую едва осязаемую хреновинку, в которой непостижимым образом заключено будущее воскресение, всход, рост, плодоношение и любовь. Занятно, что человеку представляется, будто он так или иначе организует ход исторического развития или по крайней мере самосильно строит свою судьбу, а на поверку между ним и кустом шпината только та и существует принципиальная разница, что куст шпината не способен выйти за рамки программы, например, он не может себя убить. А человек — может, и на этом основании полагает, что он высшее из существ. После подумается: а что, если в какой-то прошлой жизни я был кустом шпината? недаром же я так полно чувствую неспособность себя убить...

Тем временем солнце уже указывает на полдень, пора завтракать, и от предвкушения этого приятного занятия на душе становится как-то заманчиво и тепло. На завтрак еще с раннего утра были задуманы яйца всмятку, чашка бульона с гренками, салат из зеленого лука и свежих огурцов под сметаной, английский чай. За банькой, между здоровенным тополем и древней яблоней, давно не плодоносящей, приспособлен стол с дощатой столешницей и при нем четыре массивные чурки со спинками из гнутого орехового прута. Завтракается, обедается здесь чудесно, особенно завтракается, когда трудовой день еще в самом начале, ты полон сил, мысль остра, и на деревне стоит послепотопная тишина. Солнце пятнисто пробивается сквозь листву, пбарит, в воздухе от жары чуть припахивает паленым, тучный шмель тяжело кружится над салатницей с салатом, деревенские яйца с темно-оранжевым желтком кажутся такими вкусными, что скулы сводит, чай благоухает и отдает в смесь лондонской осени с молоком, сигарета умиротворяет и на пару с полным желудком вгоняет в сон.

Но не время спать (это привилегия послеобеденной поры), а, превозмогая себя, нужно потушить сигарету, убрать окурок в специальную жестянку из-под сгущеного молока и идти починять забор. Таковой давненько-таки кланяется в обе стороны, штакетник местами держится на честном слове, калитка не запирается, в воротах образовалась значительная дыра. Стало быть — молоток в руки, клещи за пояс, холщовый подсумок с гвоздями через плечо. И минуты не проходит, как сытой апатии точно не бывало, гвозди пронзают дерево, будто смазанные, молоток работает увесисто, хотя из-за грамотной хватки он почти не чувствуется в руке. Наслаждение от такого занятия может быть отравлено только внезапно явившимся вопросом: почему я не генерал?

После того как с забором покончено, идешь на речку таскать плоские камни для дорожки от крыльца до калитки, потом с полчаса колешь колуном дрова для камина, потом занимаешься починкой садового инвентаря, прохудившейся крышей баньки, прошлогодней листвой — и так до четвертого часа дня. В перерывах хорошо бывает усесться на раскладном стульчике у калины и выпить стакан охлажденного красного вина, наполовину разбавленного водой, которое производит в тебе такое действие, словно девушка влепила тебе нечаянный поцелуй.

Солнце по-прежнему припекает, но уже не жестоко, а как будто из симпатии обволакивая тебя жаром, который бывает в баньке на другой день после того, как ее по-настоящему протопить. Облака зачарованно плывут по слегка выгоревшему небу и точно думают, с речки доносятся прохлада и аптечные запахи, от земли тянет прелью, словно она потеет, слышно только, как в Петелине за четыре километра тюкают топоры. Занятно, что в этот период дня ни одной мысли не забредет в голову и некогда подумать о смысле жизни за самой жизнью, из чего логически вытекает, что все высокие идеи суть следствия неполной занятости, и ежели ты с утра до вечера трудишься как проклятый, то вопрос о смысле жизни снимается сам собой. Впрочем, он и так теряет свое мучительное значение, затем что ответ на него ясен как божий день.

В пять часов у меня обед. На закуску предполагается салат оливье, на первое блюдо — уха из головизны, на жаркое — вареная телятина с картофелем, хреном и маринованным огурцом, на сладкое — желе, которое приготовляется из черничного киселя. Настоящая русская уха из головизны делается так: отваривается в кастрюле полкурицы, которая после идет в салат; в бульон запускается нечищеная рыбная мелочь в кульке из марли, как-то: пескари, плотвица, окуни и ерши — впоследствии они идут в дело, отделенные от костей; после в кастрюле варятся картофель и две-три головы судака, которые затем дотошно разбираются на лотке; наконец, в уху добавляются тушеная морковь с луком, столовая ложка томатной пасты, лавровый лист, душистый перец, корень петрушки и сто граммов водки из дорогих. Готовое блюдо до того хорошо на вкус, что забываешься за едой, и если обедаешь в компании, то, словно пьяный, мелешь всякую чепуху.

Из этого следует вывод, что в какой-то прошлой жизни я, видимо, был поваром, может быть, даже учился в Париже (у меня на удивление раскатисто получается французская грассировка, хотя по-французски я, что называется, ни бум-бум) и всю жизнь кормил своих господ, пока не помер и был похоронен на деревенском кладбище в каком-нибудь Никифоровском Столыпинской волости Зубцовского уезда Тверской губернии, что в двухстах километрах северо-западней от Москвы. И вот уже такая видится мне картина: старый барский дом, весь почерневший от времени и дождей, темный коридор, пропахший кошками и уборной, который заканчивается кухней, на кухне — я. На мне высокий поварской колпак и зеленый шейный платок, завязанный по французскому образцу. Я стою за столом из мощной сосновой доски, шинкую лук и время от времени прикладываюсь к водочке на том основании, что давеча барину не понравилось мое бланманже, он обозвал меня сукиным сыном, и эта аттестация пришлась мне сильно не по душе. Вдруг на кухне появляется наш управляющий Сергей Ефимович Стрюцкий, глядит на меня, на кухонного мужика, растапливающего печь, на двух моих подручных и говорит:

— Чтой-то господского керосину у нас выходит чуть ли не четверть в день. Должно, вы его пьете, земляки, иначе понять нельзя.

— Чья бы корова мычала, — бурчу я себе под нос и делаю отсутствующее лицо.

После обеда всегда хорошо соснуть. Идешь на свою застекленную веранду подальше от комаров, забираешься в гамак из брезента наподобие корабельной койки, берешь в руки потрепанную книгу, читаешь: “Обычно утверждается, что пракрити, или акаша, — это кшатра, или основа, которая соответствует воде, а брахман — это зародыш, шакти — сила или энергия, которая вызывается к существованию при их соединении или соприкосновении...” — и глаза мало-помалу набухают тяжестью, сознание приятно мутнеет, и скоро ты проваливаешься в какое-то инобытие, приторно-сладкое, как сгущеное молоко. Приторно-сладкое именно потому, что, когда солнце склоняется к западу, спать вообще нездорово, даром что упоительно и снятся больные сны. В частности, мне снится, что в какой-то следующей жизни я превратился в рекламную вывеску, существую на Манежной площади и день-деньской таращусь на ближайшую рубиновую звезду.

Подниматься мучительно не хочется, ты весь оцепенел от истомы, в голове стоит ядовитый туман, точно с похмелья, но, с другой стороны, непереносимо противно сниться себе рекламной вывеской, которая таращится на рубиновую звезду. Однако же поднимаешься, суешь ноги в шлепанцы и неверным шагом идешь к умывальнику почистить зубы, умыться, причесаться и в конечном итоге прийти в себя.

Заметно свечерело, смотреть на солнце уже не больно, тени сделались длинными и фиолетового цвета, на что ни глянешь, на всем увидишь знак приятной утомленности, и даже птицы, кажется, пересвистываются и порхают исключительно оттого, что еще не вышло время им пересвистываться и порхать. Откуда-то волнующе потягивает дымком, — видимо, это где-то жгут прошлогодние листья, у соседа слева начал было кричать петух, но словно соскучился и замолк.

В эту пору хорошо бывает посидеть за столом между здоровенным тополем и древней яблоней, выпить стаканчик водки с лимонным соком и призадуматься над тем, зачем существует смерть, если твое сознание ориентировано на вечность, отчего цены растут не по дням, а по часам, меж тем как достатков не прибавляется, почему ты не генерал и какого черта твое сознание ориентировано на вечность, если, как ни крути, существует смерть? Однако же водочка исподволь делает свое дело, и думается совсем о другом, а именно: видимо, души точно имеют свойство переселяться из тела в тело, по той простой причине, что от человека всего приходится ожидать, но что до меня, то цепь моих реинкарнаций определенно пресеклась на последнем теле, то есть на мне нынешнем, поскольку моя жизнь — своего рода нирвана и я несомненно живу в раю. Эта мысль мне до того нравится, что я весело оглядываюсь по сторонам и убеждаюсь, что точно живу в раю. Думается: какие же мы все неисправимые идиоты, если никак не поймем, что живем в раю!

Вдруг из-за забора вырастает мой сосед справа, Сергей Ефимович Стрюцкий, и говорит:

— Опять кто-то увел у меня мою любимую канистру и порядочный куль гвоздей. Ну до чего же вороватый у нас народ!

— Чья бы корова мычала, — бурчу я себе под нос и делаю отсутствующее лицо.

Версия для печати