Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2003, 8

«Колобок»: смерть поэта

Русские сказки, надиктованные домашностью и бытом, от века тянули в пробирающую дрожью полынью судьбы. В истории Колобка, созданного из остатков, из пыли, из последних, впрочем, праздных усилий, — проговаривается непреклонная вера в обреченность лукавых игр с нею — с судьбой.

Вкратце петлистое путешествие Колобка — это история бегства. Бегства от судьбы, полное радостного желания ее обойти, перехитрить, объехать на кривой. Вот эта история.

Старик от праздности чувств предлагает старухе испечь Колобок. Старуха вначале отнекивается, обинуясь и скудостью запасов, и пустотой коробов. Но неугомонный старик настаивает: “А ты по сусекам помети, по коробу поскреби”.

Стало быть, происхождения Колобок досужего и случайного. Он возникает и рождается не как итог дельного замысла, а как плод невзначай родившегося в стариковой голове праздного, затейного помысла. Пустяка, взбредшего на ум. Пустяка именно шального, ибо старику вполне достоверно внятны что “изобилие” домашних закромов, что хозяйская сметка бывалой стряпухи. Но вот закавыка. Помысел, столь случайно, шало и легковесно сказавшийся, начинает отрадно и увесисто воплощаться. Прямо под рукой оказывается не только мука, но и сметана, и масло, и даже дрова. Здесь впервые исподволь возникает мотив угодности героя судьбе. Это она, расположенная к нему судьба, подсовывает и дрова, и масло, и сметану. Такое нежданно, но своевременно и уместно полное подспорье — это не только добрые знаки, судьбой по-домашнему и свойски подаваемые старикам. Это и первый зов вольной волюшки для будущего глазастого и певучего непоседы.

И вот Колобок сотворен: ладно катан, спело испечен и на окошке “стужон”. Отсюда, с подоконника, в виду огромного Божьего света, и начинается — сначала самостоянье и самолежанье, да вдруг... и самодвиженье Колобка: “Колобок полежал-полежал, да вдруг и покатился”.

В этом “вдруг” многие важные повязаны нити и в узел сведены многие значительные начала и концы. Сказочное это “вдруг” дребезжит колокольчиком — посулом судьбы. “Вдруг и покатился” — это пока вполне безобидная, а в предчувствии радости нечаянных возможностей и безоглядно шалая проба самодеятельного движения в нетерпеливом споре с предначертанным покоем. Покоем покорности и ожидания исчезновения. А “покатился” — значит, бежал. Бежал от извне данной и со стороны провозглашенной — в житейски благодушном почине старика — судьбы к судьбе, звонко и ликующе прозвучавшей, протрубившей изнутри, в себе самом. К судьбе беглеца, искателя путешествий, бродяги. И не возникают, и не встревают в радостно ладные, первоначальные прыжки его ни догадки, ни сомнения, ни препинания опаски. Только чистый восторг от движения как такового.

Восторг будто смакуется оттого, что выслежено движение подробно, начинаясь и длясь перечнем вполне обиходным: “...с окна на лавку, с лавки на пол, по полу к двери, перепрыгнул через порог в сени, из сеней на крыльцо, с крыльца во двор, со двора за ворота... дальше и дальше”. Длится эта череда так долго для того, чтобы завершиться главным, уже поверх быта сказанным словом: “дальше и дальше”. В Колобковом этом скоке — и удача, и удальство: вот на чем он кроме сметаны “мешон”.

Обыденные, дотошно перечисляемые подробности его нисхождения в жизнь отнюдь не напрасно так длинны (если держать перед глазами все, малое совсем, поле сказки). Это — постепенные ступени судьбы. Не случайно прыжки и качение Колобка начинаются сверху вниз — с куцего подоконника в густоту дня и дороги: в гущу жизни. Их (этих ступеней) счисленный, зримый перечень завершается разливанным в неведомой своей безбрежности и философски глубоким “дальше и дальше”. То есть дальше неизвестность, дальше “видно во все стороны света”. Но “дальше и дальше” — это еще и подначка судьбы, ее дразнящий вызов. Оно, это “дальше и дальше”, и вызволяет очевидную легкость свободного, по собственной воле, движения. Движения, из которого уже исключено — на окне бывшее еще возможным — “вспять”.

Так удачно, весело и бесповоротно завершается прыжок — приступ к воле и движению по пути-дороге. “Катится Колобок по дороге”. Приметим себе, что катится он не по лесной тропинке, не меж деревьев и кустов, не по кочкам болотным и буреломам непроходимым, а по накатанной, добротной, верно-надежной дороге. Вот на этой-то самой гладкой и весело-безопасной дороге напоминает ему о себе впервые та, иная — “извне другая” — судьба.

Встреча с Зайцем и изумляет, и веселит, но и приметно уверяет Колобка в твердости очерка собственной “самости”. Судьба сподобила ему заманчивый, завораживающий, но и предостерегающе-опасный гостинец: дар самовыражения, порыв к творчеству. В ответ на плотоядно-несложную угрозу Зайца Колобок вдруг разражается песней. Песней — жизнеописанием своего “я”, изначально угодного судьбе, а потому удачливого и удалого. Замечательно, что предваряет он свой заливистый, вдохновенно-поэтичный монолог отважным предложением: “Не ешь меня, косой Зайчик! Я тебе песенку спою”. В этой незамысловатой и прозрачной убежденности, что песенка (поэзия) очевидно предпочтительнее еды (сытости), так и сквозит, так и слышится подтвержденная легкой удачей бегства и гладью свободного бега самоуверенно простая радость нашего жизнелюбца.

Песенка, впервые спетая Зайцу, — это не только добытая опасностью формула спасения. Это своевременно и уместно рождающаяся импровизация — смелый обманный ход игрока; игрока, здесь и сейчас играющего с судьбой и стремящегося судьбу обойти, с нею разминуться. Причем не коварно обмануть и не грубо прекословить, а именно разойтись по-хорошему. Встреча с Зайцем — первый пробный шар судьбы и первый же успех резвящегося на нечаянной воле, вовсю играющего песнопевца. Веры в себя, в возможность “объехать судьбу” на кривой бахвальства — веры этой прибыло. Но главное, прибыло веры в спасительность песни. И это оказывается важней остального.

А дорога длится, стелется ровной скатертью, дорога стремительная, мягкая, нестрашная. Яркие цветы по обочинам, трава зеленая, высокая. Лес, птицами и листьями полный. Хорошо! И вдруг... “навстречу ему Волк”. Новое обличье внешней (пока еще внешней!) судьбы. Однако вот удача — Волк слово в слово, со слышной похожестью в тоне, явно торопит заячью скороговорку: “Колобок, Колобок, я тебя съем!” Однако, хоть и в свирепом обличье, слово звучит вполне узнаваемо, а потому почти не пугает, врасплох не застает. Ни бросаться наутек, ни даже сочинять во спасение уже ничего не надо: Колобок заговорен от съедения-гибели. Заговор о том, как создан и победно испытан: “Я по коробу скребен...” И дальше, совсем уверенно: “Я от дедушки ушел...”

Действенность однажды под знаком беды найденной, а там и добротно, словно печь, сложенной песни — действенность эта, в доброй своей службе Колобку, безотказна. Полный уверенного достоинства, гордый легкостью, с которой он обходит судьбу, наш вольно странствующий певец спешит дальше. Тут стоит, правда, заметить, что Колобкова уверенность в себе, такая вначале стойкая, начинает исподволь превращаться в самоуверенность, а обнадежившая вдруг поэтическая удача — в поспешно опрометчивую и слегка заносчивую убежденность во всемогуществе слова.

При встрече с медведем он уже не предлагает, несмело об этом вопрошая, песенку спеть. Он ее не спросясь поет. Поет, предваряя замечательной в своей психологической (это в простейшей-то, принято думать, сказке) достоверности, лихой усмешкой: “Где тебе, косолапому, съесть меня!”

Здесь уместно бы остановиться и нам, и Колобку. Но Колобку такую возможность сюжет не оставляет, хотя ему этот привал ох как нужен. Ему бы и впрямь сейчас, после ладной победы, оглянуться — насторожиться-удивиться — и легкости бегства, и непринужденности беглого стихотворства, особенно при этом же изумившись “избежности” судьбы. Но не остановился, но “и опять укатился”. А мы, пока он катится, отступим на обочину рассуждений.

Поразительно, как в столь коротком времени разворачивается столь долгое и обширное пространство. Пространство отмеренной судьбой дороги и пространство летящих с подорожной испытующей судьбы ее обличий и подстановок. Но в этом сжатом до неотменимости события и поступка сказочном времени удивляет не только точность скупых на слова разговоров. Удивляет постепенное усовершенствование нашего героя, поступательность его созревания; его, так сказать, стремительно зреющие плоды успеха. Ибо он по всем приметам созрел, поспел для судьбы. Знаки его обоснованно и победно растущей беспечности схоже легки, но подспудно всякий раз осуществляются непросто. Потому что все они суть выражения роста, вернее, прорастания уверенности в себе и в благе своей удачи. Однажды впопыхах, в испуге и в... озарении найденное спасительное слово колдовски предстает годным многажды.

Событийные знаки чувства выстраиваются, как и положено в сказке, линейно, но сюжетно щедро, поместительно и без лишнего тонко. В сказке целостно соблюдены и устройство, и устав композиции. Отчетливая в ясной своей простоте, подробная завязка, в которой стройным порядком укоренены и спор стариков о сотворении Колобка, и его новоиспеченный облик, и его спорый, творческий побег. Далее следует переход, а точнее, “перескок-перекат” к основным событиям сказки, где простодушно, но и хитро явлен характер героя: его черты и свойства. Жизнерадостное любование собственной явью, решительная готовность к поступку, самоуверенное упорство и творческая воля к жизни, заносчивая наивность и — что особенно важно — вера в хранящую песенку. И упоение вольным бегом. Упоение, в котором немалую роль играет идиллическое, почти идеальное согласие-совпадение ровной дороги и благосклонной судьбы.

Широкое (в узких пределах текста) преддверье сказки полнится домашним обиходом, сама косность которого никак не предвещает ни превращения обреченного Колобка в беглеца, ни опасных его встреч, ни рокового исхода.

В этом еще одна, в поэтике этой сказки живущая, ее особенность. Ведь зачин, преддверье, дан здесь по-семейному будничный. Ведь затея приготовления Колобка возникает не из нужды, а из примнившегося старику смака; возникает как утеха в скуке. В этом зачине неспроста убраны, скрыты, утаены любые знаки будущего преображения. Рождение Колобка не предопределено, не обязательно — оно пременно. Это игры и приманки судьбы.

Сведя и внезапно столкнув между собой два плана — бытовой и волшебный, намеренно не подготовив нас к такому их резкому сближению, сказка неожиданно сворачивает с пути описания стариковского житья-бытья. Единственно сложным, смыслообразующим героем сказки становится Колобок. Сюжет оставляет сыгравших свою композиционную роль стариков. Страдательный, пассивный залог существования героя и грамматически, и по существу превращается в залог действительный и активный. Колобок не только создан, он сотворился, ожил. Он движется, разговаривает, поет, и, главное, он отмечен смышленостью самобытного поведения. Он способен к свободному путешествию, уверенный в его спасительности для себя и угодности согласной с ним судьбе, надвое покамест не разделившейся.

Центральная часть этой искусной сказочной композиции держится последовательным соединением трех логически и семантически вполне подобных эпизодов. Но внешняя их похожесть на самом деле не так уж проста. Дело в том, что напряжение бега и ухищрений сочинительства не возрастает от встречи с Зайцем к встрече с Медведем, а, наоборот, ослабляется, падает и (после ослепительно дерзкой удачи поединка с Медведем) сходит почти на нет.

Здесь отметим редкую в сказках ритмическую своеобычность: не закручивание тугой пружины внутреннего сюжета, а, напротив, очевидное ее ослабление. Нисхождение ритма от предельно напряженного состояния смертельной опасности в поединке с Зайцем к почти беззаботной победе над тугодумом Медведем. И кажется, что обратная эта направленность напряжения — то есть ослабление страха в дорожных встречах Колобка — парадоксальна не только внешне. Она порождена соотношением подлинного лица судьбы и личинами тех ряженых, которыми она являет себя перед беглецом, искушая его доступностью придумок и уловок. Но и сама судьба предстает — пусть не надолго, пусть на миг — смущенной. Она сначала не на шутку обеспокоена бесчинной Колобковой отвагой и, спохватившись, утверждает его в победной силе находчивого слова. И добивается искомого — порядком ослабляет его взыскательность к самому себе. Ибо, наделив его самоуверенностью и бахвальством, судьба лишает победителя двух важных чувств: опасливости и сомнения. Именно полная утрата этих чувств и решает его гибель в конце сказки.

Свое реальное присутствие судьба заявляет строго, последовательно и сообразно правилам игры. Но порядок этот спутан одной сюжетной странностью. Дело в том, что насколько обоснован тем самым “вдруг” переход из домашней заурядности в мир ожившей дороги, настолько же дразнит своей нелепостью переход к “лисьей” части сказки. Переход к короткой повести о завершении бегства, бега, пути и собственно жизни нашего занесшегося в своем вольнолюбии героя. Переход с узорчатой ткани хитроумных, но вместе и честных певческих побед; переход с цветной скатерти-дорожки на черную, скорбного блеска, поверхность носа кумы Лисы — последнего ряженого судьбы. Той судьбы, что не обходима, не избегаема и не объезжаема “на кривой”.

Конец-венец сюжетного столкновения противоречив как прием, неожиданно нарушающий игру удач и песен героя сказки, но безукоризненно естествен и достоверен как исход. Исход в печальную бесспорность и добытую опытом ясность “афоризма житейской мудрости”: от судьбы не уйдешь.

Отдохнув на обочине широкой дороги, по которой пока еще продолжает катиться наш успешливый, потерявший всякую осторожность, самоуверенный и удачливый беглец (беглец, заметим себе, уже превратившийся в ветреного гуляку), поспешим ему вслед.

Встреча его с Лисой предрешена. Судьба, притворно скинувшись напоследок плутовкой и укрепив на своем лице маску, завершающую праздник искушения, выказывает Колобку свое не притворное, а истинное восхищение. Приглядимся и прислушаемся прилежно-внимательно к скромному в своем достоинстве окончательному монологу судьбы. Это и вправду монолог, разделенный надвое вдохновенной песней уже глуховатого к знакам новых встреч Колобка. Монолог этот замешен на поощрении и испытании. Поощрении тем более откровенном, что судьба-Лиса все знает наперед, и испытании тем более прикровенном, что она действительно Колобку дивится. И оттого так утонченно почтительна. “└Здравствуй, Колобок. Какой ты хорошенький!” А Колобок запел”.

Тут остановим сказочный говор еще раз. Спросим: отчего Колобок принимается вдруг, без нужды, распевать удалую, себе величальную “песнь”? Поет, не видя опасности, не замечая и даже не слыша ее. Более того, поет в ответ на радушное приветствие и признательную похвалу. Ведь первые, такие непривычные, такие не похожие на грубости Зайца, Волка и Медведя приветственные слова Лисы ни оснований, ни повода для дерзкого, боевитого самохвальства не дают. Нет, Колобок отвечает явно невпопад, будто не слыша, а только видя Лису. Казалось бы, остановиться ему сейчас. Передохнуть и перемолвиться словечком-другим с доброжелательной умницей Лисой, заодно посетовав на неугомонные аппетиты иных-прочих. Искать и найти у нее сочувствия радостям и восторгам, сопутствующим ему в вольном беге и свободном песнопении. Все это было бы так своевременно сейчас, в ответ на неожиданное: “Здравствуй, Колобок. Какой ты хорошенький!”

Но здесь ударение на другом слове, на ином смысле. Здесь дело идет о “свободном песнопении” и спаянной с ним уверенности в спасительном волшебстве песни как таковой. Прослушав ее, судьба в лисьей маске поощряет певца еще одним, последним, испытанием. Испытанием-отзывом: “Какая славная песенка!” Содержателен здесь не знак одобрения, а сама этого отзыва новизна и, в череде других встреч, ошеломляющая непривычность.

А ведь Колобок искушен: бегство его, благодаря добытому и уже освоенному опыту, превратилось (для него по крайней мере) в свободное романтическое путешествие. Путешествие тем более ценное, что своими “победно пройденными вехами” оно крепко удостоверяет свойство и умение слагать стихи как способность хранить и уберечь жизнь от беды. Так выясняется, что наш вольный поэт одарен сложнее — разговорчивей, душевно пестрее и находчивей, — чем первоначально представлялось судьбе. Поэтому сначала она, не особенно даже ухищряясь, ловит Колобка снастью вполне испытанной — сетью возрастающих в своей величине и свирепости масок, незатейливо-грубым устрашением. Способ этот насколько сказочен, настолько же, в простоте своей домашней, и привычен. Судьба не слишком озабочена хотя бы видимым разнообразием поведения зверей — Зайца, Волка и Медведя (строже говоря, их масок, эмблем). Но весь этот выводок не очень обескураживает шалого от “вольного ветра” беглеца. Оторопел он по первости, да и то лишь на миг, встретив Зайца. Однако своевременно вспыхнувшее вдохновение выручило, а песнопение положило начало чувству надежности и надежды.

Зато озадачена и неспокойна, обернувшись Лисой, судьба. Импровизация беглеца вынуждает ее прибегнуть к тонкому, почти изысканному для скромного пространства сказки многословию и стилистической сложности. Лиса не только выслушала Колобково произведение, но и в самых доброжелательных словах его похвалила. И лишь смиренно просит снизойти к ее немощи и, дабы она смогла песенку как следует расслышать, спеть ее повторно и совсем накоротке. Колобок же — этот беглец, поэт и смельчак, — тоже не расслышав (на свою беду — действительно не расслышав!), не углядев, не почуяв в этой просьбе незнакомого прежде знака судьбы-дороги, — оказывается в ловушке.

Но в ней оказывается уже не простак. Ведь восторженно-поэтическое простодушие нашего “путешествующего в прекрасном” вынужденно в этом путешествии усложняется и суровеет. Колобок оказался не столь однотонным простецом, каким дотоле числила его судьба. Везучее бесстрашие этого вольного сочинителя, ветрено-порывистое, мятежное отношение его к предназначенной покорности заставляет судьбу расшевелить иные свои возможности. Поступки судьбы тоже, сообразно возросшей неожиданности поступков нашего героя, заметно усложняются. И только дополнив свою жесткую назидательность видимостью теплоты к беглому страннику, судьба разворачивает его и сталкивает нос к носу с собственной красноречивой реальностью. На манок тонкого, изящного понимания Колобок-песнопевец откликается. Откликается, отзывается, но и окончательно глохнет к голосу судьбы. Платит же он за эту глухоту полновесно, безвозвратно и с лихвой — своею жизнью.

Такая обыкновенная — хоть и сказочная — история. Печально ёрничая и слезно дурачась, все случившееся в сквозном, стремительном и кратком мире сказки с ее одаренным, но незадачливым героем так и подмывает назвать: “Гибель поэта”. Или уж совсем торжественно: “Поэт и судьба”.

Великий Новгород.

Версия для печати