Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2003, 3

КНИЖНАЯ ПОЛКА ДМИТРИЯ ШЕВАРОВА

На сегодняшней “полке” оказалось сразу несколько книг писем. Никакого отбора не было, просто так сложилось. Возможно, что в лучших своих образцах, эпистолярный жанр (в его привычном виде — бумага, перо, конверт...) прощается с нами, уходя из повседневности в историю культуры.

 

+9

Марина Цветаева. Письма к Наталье Гайдукевич. М., “Русский путь”, 2002, 125 стр.

Небольшая книжка в благородно-скудном оформлении — событие для всех, кому дорого имя Марины Цветаевой.

История, которая стоит за выходом в свет этой книги, могла бы быть точно истолкована только самой Мариной. Ей свойственно было моментально проникать в смысл тех событий, что мы называем случайными. Нам же остается радоваться и удивляться маленькой победе над забвением, спасению трепетных листочков от губительного времени. Война, аресты, ремонты, смены режимов и протекающая крыша — все пережили эти двенадцать писем, найденных недавно в Вильнюсе, — число-то какое хорошее.

Поразительно, что письма “прятались” в точности до того срока, до которого Ариадна Эфрон завещала закрыть от чужих глаз письма матери. Летом недавнего, 2001 года польский писатель Владислав Завистовский приехал в Вильнюс и заглянул в дом, где жила когда-то его бабушка Наталья Александровна Гайдукевич. Нынешняя хозяйка дома (увы, имя ее не названо в книге) оказалась доброжелательным и порядочным человеком; на прощание она вручила Завистовскому пачку писем, которую нашла за стропилами чердака.

“Как я обрадовалась виду Вашего почерка на конверте, — аккуратного, институтского, первоученического. Эти почерка похожи на жизнь прежних нас...” (из письма от 24 апреля 1935 года).

Редкая способность чувствовать другое сердце на расстоянии, поверх всех барьеров, и безошибочная интуиция дарили Цветаевой возможность дружить и любить без очного знакомства, не видя лица, но видя душу. “Есть вещи пуще, чем родство: родство — человеческое...”

Но формально переписка Гайдукевич и Цветаевой началась как родственная. Наталья, молодая учительница французского языка, написала Цветаевой как своей дальней родственнице по линии Геевских. Марина Ивановна отозвалась быстро и очень сердечно: “Голубчик, как Вы могли подумать, что я Вам не отвечу...”

Письма Гайдукевич не сохранились, но и уцелевшие письма Цветаевой оставляют ощущение диалога, напряженного созвучия. Общие мечты о несбыточных путешествиях, о море и одиночестве. “Хотела бы... маленького окошка, большой лестницы, большого вида, большого сада, большой тишины...” (от 1 июня 1934 года).

Много о детях. В самом последнем письме (от 14 августа 1935 года) — ключ к тому, что Цветаева понимала под воспитанием: “Нужно все отдавать детям без всякой надежды — даже на оборот головы. Потому что — нужно. Потому что — иначе нельзя — тебе”.

Письма полны женской повседневности, но и топка, и готовка, и стирка, и штопка — весь этот быт накрепко связан и подчинен поэту. Труд рукодельный без всякой таинственности связан с трудом рукописным. И всякий обыденный предмет, будь то примус или детский горшок, — все укладывается в рукопись жизни. “Не пишите иронически о примусе, — просит Цветаева своего адресата, — это — друг...” (от 7 июня 1935 года).

Книга, которая упрямо пишется — пусть и между строк быта! — вырастает в “надежные бесстрашные крылья”. Писание делает человека неуязвимым. Вот последнее упование поэта.

В одном из последних писем в Вильно Марина пишет: “У меня для Вас есть чудесный подарок, но послать невозможно: таможня. Подарок на всю жизнь...” Переписка обрывается, и мы никогда не узнаем, что это был за подарок. Наталья Александровна Гайдукевич воспоминаний не оставила, хотя Цветаева так просила ее: “Напишите ту книгу, которую за Вас никто не напишет... Напишите всех: мать, сестер...”

 

Константин Паустовский. Время больших ожиданий. Повести. Дневники, письма. В 2-х томах. Составители и авторы сопроводительных статей: В. К. Паустовский, Я. И. Гройсман, С. И. Ларин. Нижний Новгород, “ДЕКОМ”, 2002. Т. 1 — 512 стр.; т. 2 — 384 стр. (“Имена”).

Единственное солидное издание, вышедшее к отмечавшемуся в прошлом году 110-летию Константина Георгиевича. Знакомые читателю автобиографические повести сопровождаются в двухтомнике публикацией неизвестных писем и дневников Паустовского.

Сын писателя, Вадим Константинович, много лет посвятил скрупулезной работе с архивом отца. Первая крупная публикация ранних дневников и писем Паустовского состоялась десять лет назад (Паустовский К. Г. Повесть о жизни. Т. 1. М., 1993). Были опубликованы дневники 1914 — 1919 годов, записи из фронтовых блокнотов 1914 — 1915 годов. Уже тогда стало ясно, что дневниковый Паустовский разрушает привычный образ “певца родной природы”. И нет большого преувеличения, когда издатели в своем предисловии к двухтомнику обещают нам “нового Паустовского, неизвестного широкому читателю”.

“Неужели нет ни одного человека, о котором бы я не сказал чего-нибудь плохого. Снился Бунин — сухой, похож на моего отца. Я сидел в гостях у его сына... Он вошел и брезгливо сказал: └Неважные гости бывают у тебя””.

“Из жизни РОСТА можно написать страшный рассказ, от которого похолодеет сердце. Он будет вызывать омерзенье, тошноту...” (из записей, сделанных в апреле 1927 года).

Не зная, чьи они, можно долго гадать, кому принадлежат эти записи — Булгакову, Замятину, Пильняку... О будущем авторе “Ильинского омута” и “Корзины с еловыми шишками” здесь ничего не напоминает. Лишь отдельные слова. “Паром, золотые березы, камень, на Оке стучит пароход...” (24 сентября 1927 года).

И только однажды прорывается исповедь, похожая на жесткий диагноз, поставленный бывшим фронтовым санитаром самому себе. Эти строки очень многое объясняют в последующей судьбе Паустовского: “Я... человек с поврежденной психикой. Повреждение какое-то тихое, упорное, мучительное... Я думаю о жизни, которой не может быть, — наивной, прекрасной до глупости, — за это меня презирают, в лучшем случае снисходят, как к безвредному чудаку... В чужом молчании я чувствую прекрасно мысль о том, что я └слабенький писатель”, но никто, никто не видит или не хочет видеть, сколько тоски, отчаяния, крови и заплеванных надежд во всей этой глупой фантастике... Нет ни минуты, когда я не ощущал бы это чувство катастрофы...” (25 октября 1927 года).

Так рано столкнувшись с пренебрежительным отношением к себе многих коллег и критиков, Паустовский нашел силы до конца остаться верным своему мечтательному стилю, тихим сюжетам, рассказам о жизни фантастически “наивной и прекрасной до глупости”. Мы же до сих пор плохо представляем себе, из какого содрогания, брезгливости и отчаяния выросли лучшие страницы Паустовского, от какой катастрофы уходил он в спасительные мещерские леса.

Комментарии Вадима Константиновича к двухтомнику написаны с предельной тщательностью. В них прекрасно сочетаются деликатность сына и трезвость исследователя. К великому сожалению, Вадим Константинович не дожил до выхода двухтомника всего нескольких месяцев.

 

Милая химера в адмиральской форме. Письма А. В. Тимиревой А. В. Колчаку 18 июля 1916 года — 17—18 мая 1917 года. СПб., “Дмитрий Буланин”, 2002, 239 стр.

После стольких досадных и нелепых опусов о “последней любви адмирала” — долгожданная научная публикация писем Анны Васильевны Тимиревой командующему Черноморским флотом Александру Васильевичу Колчаку. Из 53-х писем только два были опубликованы ранее.

“...Вы заняли в моей жизни такое странное и такое большое место. Каждый раз, раскрывая Ваше письмо, я не знаю, что найду в нем и о чем Вы будете говорить; перечитывая эти дни Ваши прежние письма, я поразилась разнообразием предметов, о которых Вы пишете, — от очередных операций до цветов на Вашем столе, от Савонаролы до последних событий в Добрудже и до поклонения звездам...” (от 14 — 15 декабря 1916 года).

Письма, хранящиеся в Российском государственном архиве Военно-Морского Флота, отменно прокомментированы А. В. Смолиным и Л. И. Спиридоновой.

Книга, подготовленная безупречно археографически, получилась и нравственно достойной. Ученые-архивисты не позволили себе ни многозначительных намеков, ни тени пафоса, никакого “суда истории”. При этом указали на действительные, а не мнимые загадки. “В архив письма, фотография и конверты поступили в 1918 г. от начальника Статистического отдела Морского генерального штаба (МГШ) капитана 2 ранга В. В. Романова. Он являлся близким другом А. В. Колчака и А. В. Тимиревой... Через него, по каналам МГШ, проходила часть писем из Петрограда в Севастополь. Однако до сих пор не ясно, как письма и конверты оказались у В. В. Романова и почему только за этот период... Нет пока и ответа на вопрос о несоответствии количества конвертов и писем. Неизвестна судьба писем, написанных после 17 — 18 мая 1917 года...”

“...Вы должны немного смеяться надо мной, читая все глупости, которые я Вам пишу...” (от 30 ноября 1916 года). А глупостей-то никаких в письмах и нет. Письма двадцатитрехлетней женщины прекрасны своей сдержанной нежностью и удивительны неожиданной трезвостью ума, прозорливостью, напряженным вниманием к политическим событиям.

Много ли в России было в те дни людей, способных так ощущать свою ответственность за происходящее, как Анна Тимирева? “С каждым днем у меня растет определенное и очень тяжелое чувство, что на каждом из нас лежит часть огромной вины за все, что происходит, что все мы виноваты...” (от 11 марта 17 года).

Трудно сказать, было ли тогда ощущение вины у Колчака. Февральская революция срывала тщательно подготовленную им Босфорскую операцию, и, наверное, ничего, кроме досады и злости, он не испытывал.

Анна Васильевна по-женски мягко просит его в письмах не давать воли злости. Вообще из ее писем мы узнаем совершенно неизвестного нам Колчака. Таким его, пожалуй, и мало кто из современников видел.

“Никто не умеет веселиться так, как Вы, с такой торжественностью, забывая о времени, о пространстве и вообще обо всем на свете...” (от 27 декабря 1916 года).

“Последние дни я почему-то часто вижу Вас во сне таким, как я видела Вас прошлый год, — милым и добрым, каким Вы умеете быть, если захотите...” (от 4 января 1917 года).

Из писем Анны Тимиревой сложилась еще одна грустная книга о русской жизни, о том, как вспыхнула и погасла надежда на счастье, свет, радость... Осталась верность и память. Последние слова из последнего письма: “Не сердитесь и не осуждайте меня — у меня есть смягчающие обстоятельства — то, что я люблю вас больше, чем надо, может быть...” (от 18 мая 1917 года).

Один из видевших Анну Васильевну рассказал мне: “Это было в конце 60-х, летом, на чьих-то похоронах. Знакомый обратил мое внимание на очень красивую, с огромными глазами, совершенно седую женщину в наброшенной на плечи черной пелерине. Меня поразил цвет ее лица: свежий, персиковый... └Она...” — сказали мне...”

 

Н. Рутыч. Белый фронт генерала Юденича. Биографии чинов Северо-Западной армии. М., “Русский путь”, 2002, 494 стр.

Юденичу, в отличие от Колчака и Деникина, в историографии не повезло. Серьезных работ, а тем более отдельных книг о нем не было издано и в эмиграции. В послесловии, написанном редактором книги Игорем Владимировичем Домниным, отмечается, что в работе Н. Рутыча “впервые компетентно повествуется о жизни Юденича в эмиграции”.

Вообще читать эту книгу стоит именно с послесловия, со знакомства с судьбой автора — Николая Николаевича Рутыча. Сын офицера-“дроздовца” закончил исторический факультет Ленинградского университета, где учился на одном курсе с Львом Гумилевым. Участник финской войны, командир роты в начале Отечественной. Узник Заксенхаузена и Дахау. После освобождения союзными войсками попал в англо-американский лагерь, откуда бежал. С 1948 года живет в Париже. Главный редактор Общества Ревнителей Русской Истории. Историк, публикатор, мемуарист. С начала 90-х вновь печатается на родине.

В книге, кроме большого очерка о Н. Н. Юдениче (выход книги приурочен к 140-летию со дня рождения генерала), можно найти более или менее подробные жизнеописания еще 60 офицеров Белой армии, сражавшихся на Северо-Западе и совершивших в 1919 году отчаянный бросок на Петроград. Читая эти по-архивному сдержанные и суховатые тексты, открываешь судьбы, достойные более пространного повествования. Вот, к примеру, эпилог биографии лихого генерал-майора Даниила Ветренко, любившего, как было сказано в его аттестации, “действовать самостоятельно, не принимая во внимание данные ему указания”: “Был выслан польскими властями в СССР. Находился некоторое время в заключении... Был выпущен и в течение долгих лет (в 30 — 40-е годы) скитался по глухим местам Сибири и Дальнего Востока, работал счетоводом или учетчиком в совхозах и леспромхозах...”

А вот Колчака все-таки трудно представить счетоводом. Даже в передовом леспромхозе.

 

Наталья Громова. Все в чужое глядят окно. М., “Коллекция └Совершенно секретно””, 2002, 288 стр.

Книга основана на беседах с Марией Иосифовной Белкиной, Евгенией Кузьминичной Дейч и Татьяной Александровной Луговской (в книгу вошли и ее ташкентские акварели). Впервые публикуются фрагменты переписки В. Луговского с Е. Булгаковой, М. Белкиной с А.Тарасенковым, Т. Луговской с Л. Малюгиным. В указателе имен: П. Антокольский, Н. Вирта, Н. Я. Мандельштам, Н. Погодин... Что, кроме Ташкента, могло бы поставить эти имена рядом?..

Название книге о ташкентской писательской эвакуации дала ахматовская строчка из “Поэмы без героя”:

А веселое слово — дома —
Никому теперь не знакомо,
Все в чужое глядят окно...

В ташкентские окна во время войны глядели и Ахматова, и Чуковский, и Алексей Толстой, и Всеволод Иванов, и Луговской, и многие-многие тысячи эвакуированных. Жизнь, протекавшая за этими окнами, очень тесная и трудная, сближала и согревала. Ташкент согревал. И замечательно, что абсолютно документальная книга написана слогом не исследователя, а мемуариста (хотя автор годится во внучки своим героям), для которого дороги все оживающие перед глазами детали.

К книге, очевидно, будут претензии как у специалистов, так и у очевидцев событий (к примеру, не все поймут, почему главным героем книги оказывается Владимир Луговской), но для меня как читателя важнее всего, что книга живая и читается на одном дыхании.

“Можно сказать определенно, что входили в водоворот военных лет одни люди, а выходили совершенно другие. И те, кто умел сохранять доброту и великодушие, легче переносили несчастья. Откликались на беду, помогали, жалели...”

Пройдет год-два, война откатится на Запад, и эвакуированные схлынут, унося на башмаках ташкентскую пыль. Дружная коммунальная жизнь, полная общих переживаний и свободомыслия, будет забыта. Завязавшиеся связи, романы, дружбы по большей части оборвутся. Сталин вновь выставит всех на холод. И ташкентская эвакуация покажется тем, кто ее пережил, детским сном, куда хотелось бы, но невозможно вернуться.

В начале 80-х одну осень я прожил в Ташкенте. Это был уже совсем другой город, чем тот старый Ташкент, который принимал несчетные эшелоны с эвакуированными. И все-таки еще ощущалось обаяние какой-то патриархальной жизни, согретой не только климатом, но и особой доверчивостью и благодушием отношений. И не только на старых улочках, но и в появившихся после землетрясения высотках Чиланзара могли запросто приютить, накормить, утешить совершенно незнакомого человека.

Наворачивая как-то плов на солнечной кухне, я узнал, что не все эвакуированные покинули после войны Ташкент. Остались те, кому некуда было возвращаться, и те, кто, наученный трагическим опытом, предпочел остаться вдали от Лубянки и Большого дома. Среди них особенно много было ленинградцев. Они привнесли в жизнь восточного города интеллигентность, сдержанность, петербургскую книжную культуру... Сейчас эти люди, их дети и внуки отрезаны от России, они снова смотрят в чужие окна. И кто, когда напишет историю навсегда эвакуированных ленинградцев и москвичей?

Так получилось, что сегодня мы знаем гораздо больше об эмиграции, чем об эвакуации. В советское время тема эвакуации трактовалась лишь как тема трудового подвига тыла, а сейчас — просто не до нее. А тема уходит вместе с поколением стариков. Завтра хватимся — некому будет рассказать.

А сколько эвакуаций той эпохи еще ждут своих исследователей! Это же отдельные эпопеи — эвакуации вологодская, пермская, новосибирская, казанская, тагильская, барнаульская, уфимская, алма-атинская, сталинабадская... Чего стоит одна история эвакуации Эрмитажа в Свердловск! Сколько там поразительных сюжетов, судеб, документов...

 

Ферапонтовский сборник VI. М., Издательство “Индрик”, 2002, 400 стр.

О Ферапонтове очень трудно писать — как обо всем непостижимо прекрасном, что дано нам от Бога.

Маленький монастырь на холме. Село, укрытое далью, спрятанное за еще недавно глухими лесами и непроезжими дорогами. Паломничество в эти края и сегодня требует особого настроя, неспешности. Надо одолевать путь, чуть-чуть потерпеть и в дороге, и в ожидании на паперти храма, пока музейная барышня выпустит из дверей одну группу паломников и экскурсантов и разрешит другой войти под дивные своды на дозволенные десять минут... Краткость этих минут трудно без ропота перенести тому, кто стремился сюда издалека. По мирской привычке тянет поворчать на строгие требования “температурно-влажностного режима”. Но вдруг ощущаешь эти строгости как еще одно напоминание о краткости нашего бытия и принимаешь эти десять минут благодарно и тихо.

Шестой выпуск “Ферапонтовского сборника” (составитель — Михаил Шаромазов), вышедший под общей редакцией члена-корреспондента РАН Герольда Вздорнова, поможет продлить очарование тем, кто уже видел фрески Дионисия. А тех, кто только мечтает когда-нибудь приехать в Ферапонтово, это научное издание серьезно подготовит к встрече с Русским Севером.

В основу сборника легли материалы научных конференций, посвященных 600-летию Ферапонтовского монастыря, а выход сборника был приурочен к отмечавшемуся в прошлом году 500-летию фресок Дионисия. Во вступительной статье Н. И. Андронов применяет известную мысль Павла Флоренского к северной святыне: Ферапонтово прежде всего есть духовная идея. Развивают эту мысль на конкретном материале около тридцати историков, искусствоведов, реставраторов, архитекторов и даже геохимиков.

Многим памятна романтическая версия об использовании Дионисием ферапонтовской гальки для росписей. После войны, когда в Москве взялись за реставрацию Успенского собора, расписанного Дионисием, было даже решено снарядить в Ферапонтово экспедицию за красящими камнями. Комендант Кремля выделил художникам-реставраторам пятитонный грузовик. По словам фотографа-художника Василия Робинова (его воспоминания были опубликованы в альманахе “Памятники Отечества”, 1993, № 30), экспедиции было приказано “города объезжать, в населенных пунктах не останавливаться, с населением не общаться”.

Почти одновременно, тем же летом 1946 года, Институт истории искусств Академии наук СССР отправил в командировку в Ферапонтово трех аспирантов. Один из них, В. П. Толстой, опубликовал сейчас в “Ферапонтовском сборнике” свои, датированные январем 2002 года, воспоминания “Поездка в Вологодский край в июне 1946 года”. В них нет ни слова о встрече с участниками “кремлевской” экспедиции, хотя как им было не встретиться, находясь одновременно в окрестностях одного села? Очевидно, конспирация у “кремлевцев” была на фронтовой высоте.

Но вернусь к фрескам. В 50 — 70-е годы художник Николай Гусев скопировал все шестьсот квадратных метров древней стенописи, используя красочные камни и глины с береговых отмелей ферапонтовских озер. Казалось бы, какие еще нужны доказательства?

Но пыл романтиков давно пытаются остудить химики и геологи. Статья В. П. Голикова в “Ферапонтовском сборнике” ставит, похоже, окончательную точку в давнем споре. Анализируя результаты комплексного исследования росписей сотрудниками отдела реставрации темперной живописи и лаборатории физико-химических исследований ГосНИИР, автор заключает: “Очевидно, что ферапонтовские гальки не были пигментным сырьем в соответствующих красочных слоях настенных росписей церкви Рождества Богородицы”.

Романтическая версия о художнике, собиравшем камешки по берегам озер, несколько побледнела, но реставраторы убеждены, что новые открытия ничуть не унижают Дионисия, а лишь подтверждают его искушенность в своем высоком ремесле, прекрасную осведомленность о лучших европейских технологиях. Стоит вспомнить, что в Москве того времени работали десятки итальянских художников, архитекторов, строителей.

В одном из последних разделов “Ферапонтовского сборника”, литературном, Юрий Кублановский вспоминает о “баснословном лете 1975-го”, когда поэт работал экскурсоводом по соседству с Ферапонтовом — в Кирилло-Белозерском музее. “Несравненная красота — она и сейчас со мной. В эмиграции, на чужбине, вспоминались до мелочей: и охота на уток с музейным художником Сашей Корниловым, и беседы на берегу с музейным книгочеем Рыбиным, и далекий загривок горы Мауры на горизонте. Кирилловская обитель стала составной частью впечатлений сердца...”

 

Приют неизвестных поэтов. Книга стихов 40 поэтов. Вступительные статьи Юрия Беликова, Валентина Курбатова, Марины Кудимовой. М., Редакция газеты “Трибуна-РТ”; Издательский Дом “Грааль”, 2002, 350 стр.

Норильск, Братск, Красноярск, Саратов, Омск, Екатеринбург, Пермь, Новосибирск, Иркутск — вот адреса поэтов, собранных под одной обложкой. Антологию составили стихи, печатавшиеся в газете “Трибуна” на странице, несколько скорбно названной “Приютом неизвестных поэтов”. Скорбная нота, увы, оправданна. Листаю краткие биографии авторов, опубликованные в конце антологии: “Большую часть из написанного сжег...”; “Бродяжий период длится семнадцать лет...”; “Был препровожден на погранзаставу как нарушитель...”; “Готовый набор был рассыпан...”; “Подрался с обидчиками, запинали до смерти...”.

Пока готовилась книга, пять поэтов погибли. Среди них — мой однокурсник по свердловскому журфаку Сережа Нохрин. Самый веселый человек на нашем курсе. Поэт, бард, актер и режиссер, отважный насмешник и всеобщий любимец... Помните старый мультик про каникулы Бонифация? Сережа был очень похож на этого славного Бонифация, даже внешне. И стихи он нам оставил такие, чтобы мы не очень-то здесь унывали.

Глубок карман фланелевой рубахи,
где пухленькая пуговка живет.
Она не говорит, не ест, не пьет,
отпав давно от ворота рубахи.

Стирается рубаха. И карман
стирается фланелевой рубахи.
Стираются в нем денежные знаки,
засунутые как-то мной в карман.

Но пухленькая пуговка живет.
Не голосит, не хнычет, не сдается,
не дергает меня, и мне сдается:
она меня во мне переживет.

Ее однажды извлечет на свет
случайность и меж пальчиков покрутит...
Ей, интересно, сколько будет лет?
И сколько лет меня уже не будет?

Однажды на армейских сборах мы с Сергеем попали в ночной караул. Нам следовало ходить по твердо установленному маршруту вдоль палаток — мне с одного конца, Сергею с другого. На маленьком деревянном мостике под фонарем мы встречались, как на Эльбе. У меня был карманный радиоприемник, он ловил только “Маяк”, и мы с волнением слушали новости уборочной страды. Мечтали: вот закончатся сборы, получим дипломы и поедем куда-нибудь в дальние края. Наивные, мы еще не знали, что вместо распределения получим армейские повестки и судьба навсегда разбросает нас в разные стороны.

Прочитав про “дальние края” и про “судьбу”, которая разбрасывает, Сережа не удержался бы от улыбки. И, может, написал бы на эти мои сентиментальности блестящую пародию. А потом мы бы смеялись, как не смеялись целых двадцать лет.

...Все реже и дальше улыбки друзей,
они скоро станут излишни.
Я скоро закроюсь. Я — старый музей,
и все посетители вышли.

 

Балашов — уездный город (1780 — 1928 гг.). Балашов, “Издатель”, 2002, 455 стр.

Наиболее интересным мне показался раздел “Люди и судьбы”, где опубликованы исследования В. С. Вахрушева. Из них узнал о печальной судьбе Павловки — имения, которому посвящены лучшие страницы любимой мной книги “Мои воспоминания” Сергея Михайловича Волконского. Павловки, на которую я мечтал когда-нибудь посмотреть своими глазами, оказывается, не существует. “От Павловки как культурного дворянского гнезда ничего не осталось...”

Новостью для меня стало “балашовское” происхождение книги “Сестра моя — жизнь” Б. Л. Пастернака. Именно в Балашов уехала Елена Виноград, в которую в 1917 году был влюблен поэт. Любопытны замечания Вахрушева по поводу стихотворения “Распад”: “Анализируя это стихотворение, наш выдающийся ученый Ю. М. Лотман толкует слово └распад” как метафору... Это верно, но исследователь упускает местный колорит. └Распад”, судя по локальным реалиям, — это станция Пады в 23-х верстах от Балашова... Поэт оказался на ней, скорее всего, случайно... Попав по ошибке в Пады, он коротал время, и в его сознании название станции ассоциировалось с распадом, ибо распадались тогда тысячелетние устои Российской империи. О └дезорганизации и распаде” России говорилось тогда же в резолюции Балашовского Совета от 24 августа 1917 года...”

Жаль, что автор быстро прощается с Пастернаком и переходит к “балашовским” реалиям у М. Шолохова и К. Федина. О том, как увлекательно и фундаментально могут быть исследованы и стихи, и проза Б. Пастернака в их топонимическом и краеведческом аспекте, показала недавно вышедшая замечательная книга Владимира Васильевича Абашева “Пермь как текст”. Вторая и, кажется, самая объемная глава в этой работе названа “Пермский текст в жизни и творчестве Пастернака”.

Валентин Берестов. Удивление. Стихи: лирика и юмористика. Калининград, “Янтарный сказ”, 2002, 175 стр.

Маленькая, в ладошку, книжка. Чистая радость.

Нет, руки зимой не у тех горячей,
Кто клал их в карманы или грел у печей,
А только у тех, а только у тех,
Кто крепко сжимал обжигающий снег...

В этом апреле Валентину Дмитриевичу исполнилось бы 75. Всего-то.

Пять лет уже прошло, как живем без него. Порой так хочется увидеть его смеющиеся глаза за толстыми стеклами очков, услышать голос, полный лукавых и ласковых интонаций...

...Я не верю в опустевший двор,
Я играю с вами до сих пор.

Счастье, что книжки Берестова выходят бойко, одна за другой. Они будто стремятся заполнить ту озоновую дыру, что образовалась над нашей детской литературой с уходом поэта. Только за последние полтора года вышли: толстая книга стихов, прозы, песен с нотами “Застенчивый трубач” в библиотеке “Ваганта” (с предисловием Новеллы Матвеевой), двухтомник в “Дрофе” (сюда вошли и сказочные повести Татьяны Александровой — жены Валентина Дмитриевича) и, наконец, уникальный иллюстрированный “Словарь” В. И. Даля, составленный Берестовым специально для детей (Издательский дом “Нева”; “ОЛМА-Пресс”). Вышли все эти книги благодаря хлопотам чудесных людей, которые работают в Литературном центре В. Д. Берестова, созданном при Российской государственной детской библиотеке. В этом году центр проводит юбилейные Берестовские чтения, открывая двери всем друзьям и читателям Валентина Дмитриевича.

 

-1

Дуглас Боттинг. Джеральд Даррелл — “Путешествие в Эдвенчер”. Перевод с английского Татьяны Новиковой. М., “ЭКСМО-Пресс”, 2002, 640 стр.

Невозможно написать о Даррелле лучше, чем это сделал он сам в своих книгах. Но сценарист Би-би-си рискнул взяться за написание “полной и честной истории жизни и работы” своего знаменитого соотечественника.

Я принялся за чтение со смешанным чувством любопытства и ревности: что-то тут написали о нашем Даррелле? Ведь с детства мы привыкли считать Даррелла таким же нашим, родным, как и, к примеру, Астрид Линдгрен. Русским англичанина сделали прекрасные переводы Д. Жукова, Л. и М. Ждановых.

Мне сразу показалось, что предисловие, написанное Дугласом Боттингом к собственной книге, сильно бы покоробило Даррелла своим пафосом. “Лидер современного мира... Он был современным святым Франциском... Отдал жизнь ради спасения...”

Пафос, конечно, простителен, когда речь идет о таком замечательном человеке. Но взятая высокая нота в дальнейшем оборачивается развязностью тона, каким-то навязчивым стремлением представить своего героя позабавнее, попричудливее. Впрочем, биограф в том же предисловии откровенно предупредил читателей: “Когда вы видите на титульном листе слова └авторизованная (? — Д. Ш.) биография”, это означает, что я получил полную свободу действий. Портрет Джеральда Даррелла и рассказ о его жизни принадлежит мне, и только мне...”

Ох уж эта полная свобода действий! Хорошо, что я заглянул в книгу до того, как стал читать ее вслух детям. “На Корфу все учителя рассказывали мальчику о сексе... Он почувствовал внимание со стороны гомосексуалистов... Он был абсолютно гетеросексуален... Джеральд не просто ценил физическую красоту. Он любил и уважал женщин... Хотя общество животных доставляло ему еще большее удовольствие...” Все эти милые откровения на протяжении двух страниц — из главы, посвященной детству Даррелла.

К финалу книги биограф становится просто беспощадным. Он хладнокровно и обильно цитирует заключения врачей о тяжелой болезни Даррелла, списками перечисляет лекарства, оказавшиеся бесполезными, и в чисто медицинских подробностях описывает мучения больного.

Нет, не зря Даррелл в свое время неоднократно отказывался от услуг биографов, чувствуя их совершенно хищный интерес к своей личности.

Нам остается вернуться к полке, где у нас стоят зачитанные и любимые “Земля шорохов”, “Гончие Бафута” и “Зоопарк в моем багаже”. А книгу Дугласа Боттинга — что поделаешь — поставим рядом. К немногим ее достоинствам стоит отнести вкладки с редкими фотографиями и цитируемые автором письма и работы Даррелла, ранее не публиковавшиеся.

Версия для печати