Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2003, 12

Театр страстей в монархии ума

Григорий Кружков. Лекарство от Фортуны. Поэты при дворе Генриха VIII,

Елизаветы Английской и короля Иакова. М., “Б.С.Г.-ПРЕСС”, 2002, 528 стр., с ил.

Есть книги, одно прикосновение к которым заставляет нетерпеливо перелистывать страницы в предвкушении несомненного удовольствия. Книга известного поэта, переводчика и литературоведа Григория Кружкова, изысканно оформленная художником Сергеем Любаевым, из их числа. Это настоящий шедевр полиграфического искусства, который сначала привлекает взгляд, а затем незаметно подчиняет себе читателя. Само название интригует, суля встречу с лучшими литераторами века, который мы привычно называем “шекспировским”. Однако встреча эта будет обставлена весьма необычно. Автору, у которого накопилось столько переводов из английской поэзии, что их могло бы хватить не на одну антологию, стало тесно в рамках хрестоматийных подборок. Ему захотелось создать из мозаики индивидуальных судеб и стихов единую картину или таинственный и мерцающий разнообразными красками витраж, а затем, шагнув за раму, пригласить читателя за собой в Англию XVI века. Стереоскопический, почти реально осязаемый образ страны и ушедшей эпохи возникает благодаря очень разным по характеру текстам и тщательно подобранному визуальному ряду, который играет в книге чрезвычайно важную роль. На общий замысел работает все: и предисловие автора, в достаточно академичной манере повествующее об основных вехах английской истории в правление Тюдоров и Стюартов; и его биографические очерки о поэтах, и литературоведческие эссе о влиянии французской поэзии на англичан, о народных балладах или о распространении массовой печатной продукции в XVI — XVII веках, и, конечно же, сами стихи в прекрасных переводах. Автор не зря говорит, что каждая строка, избранная им, призвана стать травинкой в зачарованном лесу, но поскольку поэзия — территория культуры, не менее уместен здесь и другой образ — заповедного сада, приоткрыв калитку которого медлишь его покинуть, любуясь каждым цветком и вдыхая экзотическую смесь ароматов.

Не иначе как в одном из предыдущих воплощений Григорий Кружков был елизаветинцем. (И совсем не случайным кажется то, что именно ему принадлежит перевод едкой и одновременно философичной поэмы Джона Донна о странствиях души во времени — “Метемпсихоз”, которую читатель найдет среди прочего в предлагаемой антологии.) Разумеется, широчайшую историческую осведомленность автора и непринужденность, с которой он чувствует себя в ренессансной Англии, можно было бы безо всякой мистики приписать его многолетним исследованиям, архивным поискам, переводам английской поэзии XVI — XVII веков, практике преподавания, наконец. Такие книги рождаются, только когда за ними стоят труды и опыт целой жизни. И все же возникает ощущение, что за преданностью поэта определенной поре скрыто нечто большее — избирательная память души, вынуждающая его, игнорируя напластования времени, предпочесть шекспировскую эпоху всем прочим и попытаться так донести ее атмосферу до своих современников, чтобы ее герои не казались бледными призраками, воскрешенными из небытия ученым-антикварием и интересными лишь ему одному. Он приводит их к вам за собой, как шумную компанию близких друзей — острословов, бахвалов и выпивох, застенчивых влюбленных, удачливых или опальных придворных и всегда — утонченных интеллектуалов.

Те, с кем предстоит встретиться читателю благодаря изящным кружковским эссе, составляли цвет тюдоровской и якобитской литературы. Среди них — поэты первой величины, чьи имена говорят сами за себя. Совершенный джентльмен и “первый рыцарь” елизаветинского двора, дипломат и герой Филип Сидни. Невероятно красивый голубоглазый девонширец Уолтер Рэли — фаворит королевы Елизаветы I, философ, заподозренный в атеизме, бретёр, морской волк, путешественник, историк и государственный преступник. Уильям Шекспир и его вечный соперник на сцене и оппонент в литературных спорах Бен Джонсон, комедиограф, первым отважившийся официально издать тексты своих пьес и тем самым превративший драматургию из стыдливой Золушки в принцессу. Джон Донн, чьи метафоры, казалось бы, взывающие к нашему рацио, неизменно оставляют щемящую боль в душе; человек, научивший потомков “не спрашивать, по ком звонит колокол”. Это плеяда великих, благодаря которым елизаветинскую эпоху называют золотым веком английской поэзии (или, как предпочел съязвить толстяк Бен Джонсон, “веком рифмачей”). Однако не меньший интерес вызывают лирические жизнеописания и стихи тех, кто не снискал столь широкой известности, а между тем без них расцвет литературы второй половины XVI века был бы невозможен. Речь идет об авторах первой половины столетия, чей вклад в становление литературного английского языка Нового времени и его поэтики трудно переоценить: о Джоне Скелтоне, наставнике и придворном поэте Генриха VIII, чьи сочные и грубоватые вирши были органичны как для народной средневековой традиции, так и для ренессансной литературы; о самом Генрихе VIII — коронованном поэте, музыканте, гедонисте и куртуазном рыцаре, которому, по признанию историков, принадлежит заслуга создания в Англии подлинно ренессансного двора. О плеяде утонченных поэтов-джентльменов: поклоннике Сенеки, Платона и королевы Анны Болейн Томасе Уайетте, а также безвинно погибшем аристократе Генри Говарде (графе Сарри), усилиями которых итальянский сонет был успешно привит на английскую почву. К этому же кругу придворных принадлежали виконт Рочфор, барон Во, Дж. Харрингтон и другие — поэты, которых принято относить ко второму или даже третьему ряду, однако сколько же тонких наблюдений и изящных рифм они оставили, не подозревая о том, куда их отнесут позднейшие классификаторы.

О каждом из них Григорий Кружков пишет любовно, с неизменной долей поэтической романтики, которая была столь свойственна их веку, веку “героического энтузиазма”, и в то же время с толикой добродушной иронии, в не меньшей степени присущей их поэзии. Успех переводчика всегда связан с его талантом перевоплощения, способностью личности раствориться в другом человеческом существе, проникнувшись его мыслями, эмоциями и порывами. Неоднократно переводивший поэзию своих героев, Григорий Кружков прекрасно знает их подноготную, кажется, он слышал и философские их монологи, и ночные молитвы, был где-то поблизости, когда они веселились за дружеским столом, терзались в любовной горячке или, одолевая страх, готовились достойно встретить смерть. Степень сродства переводчика с теми, кому он многократно отдавал свой голос, такова, что наш автор как “последний елизаветинец” ХХ века, чувствующий себя естественно в компании великих англичан, решается включить в антологию и собственные стихи — поэтические размышления о судьбах его героев, парафразы к их строкам, философические замечания о духе времени — и его оправданная смелость придает книге удивительную многослойность и глубину, создает ощущение живого и непрерывающегося потока культуры.

Ненавязчивое, но неизменное присутствие личности переводчика за каждой строчкой стихов, принадлежащих одновременно и не ему, и ему, неизбежно заставляет читателя задуматься о культурной миссии перевода. В стихах Кружкова, посвященных Уолтеру Рэли, есть такая метафора: перо для поэта — оружие, которым превозмогается смерть, этой “хрупкой тростинкой” поэт “бодается с вечностью”. Но и переводчик — такая “тростинка”, посредник между прошлым и настоящим, он вновь и вновь вкладывает в руку поэта оружие, наделяя голосом и воскрешая для очередной битвы с забвением.

Автор-составитель, безусловно, прав, утверждая, что его книга — не простая антология. Она действительно представляет собой нечто большее. Используя излюбленный елизаветинцами образ (вспомним Шекспира), можно уподобить ее зеркалу, в котором отражен лик времени. Эпоха в зеркале поэзии, вернее, во множестве зеркал, по-разному преломляющих и высвечивающих ее черты. “Лекарство от Фортуны” можно смело рекомендовать студентам-историкам и филологам в качестве путеводителя в интеллектуальный мир елизаветинцев, поскольку здесь найдется самый полный набор волновавших их тем и расхожих представлений того времени — от устройства Вселенной до анатомического строения человека. Раздвигающиеся на глазах границы известного европейцам мира, еще непривычная шарообразность Земли, Новый Свет, недавно появившийся на картах, прогресс математики и естественных наук вкупе с общепризнанными и уважаемыми алхимией и астрологией, рационализм и вера в призраков — все это находило отклик в поэзии. У словоохотливых рифмоплетов легко подметить клише и общие места, представлявшие собой популярные политические максимы и актуальные для того времени философские размышления.

Пытливый читатель почерпнет здесь множество сведений о повседневной жизни тюдоровской Англии, ее столицы и округи, о популярных актерах, чудаках и безумцах, о типичных развлечениях и казнях, служивших развлечениями, о притягательном и невыносимом дворе с его интригами, обольщениями и обманами, но больше всего — о книжности, культуре слова и о самой поэзии. В глазах англичан XVI века поэтическое слово — квинтэссенция мысли, заключенной в лаконичную форму, — ценилось неизмеримо выше прозы; поэзия была их божеством. У современного читателя наслаждение от прикосновения к поэтическим шедеврам золотого века неизбежно обостряется благодаря печальному осознанию того, что уже скоро на смену ему придут “прозаические времена” и проза — научная, историческая, литературная — потеснит поэзию. Пока же каждый уважающий себя джентльмен или просто образованный человек упражнялся в стихосложении. Парадоксально, однако, что в “век рифмачей” лучшие из них (если принадлежали к благородному сословию, подобно Филипу Сидни) считали приличным делать вид, что поэзия для них — лишь безделка, и тщательно скрывали, скольких усилий и бессонных ночей она им стоила. Истинную же цену сонету мы узнаем благодаря тому, кто зарабатывал поэзией на хлеб, “потрясателю сцены” Уильяму Шекспиру, который позаботился о том, чтобы тщательно выверить и издать свои стихи, но не счел достойными публикации пьесы. Он полагал, что для бессмертия достаточно сонетов, “Гамлет” же был избыточен.

Избранные Кружковым образцы великолепно иллюстрируют некоторые особенности английской лирики. Принято считать (и не без основания), что люди той поры были эмоциональнее, чем ныне, их всецело захватывали страсти, вызывая то ламентации, то гнев и проклятия, то экстатическую радость. Мужчины с легкостью проливали потоки слез, трепетали при виде возлюбленной или хватались за шпаги в приступе ревности. Все эти бурные эмоциональные проявления неизменно присутствуют в поэзии. “Страсть”, “аффект” — одна из ключевых категорий, которыми любили оперировать как философы, так и поэты XVI века, пытавшиеся постичь природу человеческого поведения. “Что жизнь? Мистерия людских страстей”, — писал У. Рэли. И первенство среди них принадлежало Любви, благодатную силу или тиранию которой прилежно воспевали английские последователи Петрарки. Однако введенный им сонет не мог не измениться за полтора столетия.

Воздавая должное учителю, англичане больше не хотели мешать “мертвого Петрарки стон певучий” с “треском выспренных речей”. Они предложили иронию в качестве противоядия от скуки и неизбежного омертвения жанра и тем самым продлили жизнь сонета. Вспомним хотя бы “смуглую леди” Шекспира, с глазами, “не похожими на звезды”, или бесконечные подтрунивания изобретательного Донна над его возлюбленной. Не эта ли инъекция юмора и смелость в обращении с канонами помогли английской поэзии и драме устоять перед нивелирующими все и вся правилами классицизма и сохранить живость интонации, утраченную в XVII — XVIII веках континентальными авторами? Не потому ли Шекспир остается актуальным уже пять веков?

Однако легкость, некоторая фривольность и чувственность, которыми проникнута английская ренессансная поэзия, не имели ничего общего с поверхностностью. В XVI столетии Альбион не мог похвастаться обилием “профессиональных” философов, но многие поэты были оригинальными мыслителями. Их занимали те же проблемы, которые итальянские гуманисты обсуждали в длинных ученых трактатах: о предназначении человека и границах его возможностей, о тяготеющем над ним предопределении или свободе воли, о насмехающейся над людьми Фортуне. Не случайно тема Фортуны вынесена в заглавие этой книги — к ней часто обращались поэты, восстававшие против превратностей судьбы. Неотвратимость смерти — другой постоянно возникающий мотив, в особенности на излете века, когда наивный ренессансный оптимизм стал уступать место маньеристическим страхам и разочарованиям. Какие разные по сути, но всегда великолепные и исполненные достоинства ответы дают английские поэты на мрачные вопросы, от века и до наших дней смущающие человека. Как быть, зная, что впереди мрак небытия?

Вот стоик Томас Во призывает не искать иных богатств, кроме интеллектуальных, ибо разум — единственная опора в земной жизни, и только свои мысли человек сможет забрать в мир иной. Вот мудрый и лишенный иллюзий Дж. Гаскойн в потрясающей “Колыбельной” готовит себя к вечному сну. А поэты младшего поколения дерзают бросать вызов времени и надвигающейся смерти. Джон Донн зовет возлюбленную погибнуть за Любовь и быть канонизированной во имя ее. Ему вторит Эндрю Марвелл в удивительных по силе стихах:

 

Да насладимся радостями всеми:
Как хищники, проглотим наше время
Одним куском! Уж лучше так, чем ждать,
Как будет гнить оно и протухать.
Всю силу, юность, пыл неудержимый
Сплетем в один клубок нерасторжимый
И продеремся, в ярости борьбы,
Через железные врата судьбы.
И пусть мы солнце в небе не стреножим —
Зато пустить его галопом сможем!

Как и большинство образованных современников, поэты шекспировской поры исповедовали философию неоплатонизма, наложившую своеобразный отпечаток на их лирику. Центральное место в этом учении занимала идея чисто духовного союза любящих душ. Этот мотив характерен для Сидни, Спенсера и, как ни для кого другого, для Донна.

Все они воспевали внутреннюю красоту возлюбленной, которая останется притягательной даже после смерти и возвращения земных тел к первоначальным элементам. Только духовный союз считался вечным и нерасторжимым. Но как же быть с фривольной поэзией, проникнутой неприкрытым эротизмом, станцами “на раздевание возлюбленной” и призывами в духе того же Донна “Не надо покрывал: укройся мною!”? Как отнестись к тому, что в одном сонете автор превозносит добродетели возлюбленной, а в другом признается, что нет ничего скучнее добродетели и что противоестественно любить за одни лишь душевные качества. Как ни странно, примирение этих очевидных противоречий совершалось в рамках неоплатонизма. Остроумный Джон Донн находил, что подлинный экстаз — это слияние душ, но высокая любовь облагораживает и тела, не заслуживающие презрения. Выражаясь языком популярной алхимии, телесные оболочки были необходимы для успешной химической реакции объединения душ и получения “квинтэссенции”.

Нерасторжимое единство духовного и телесного начал в глазах поэта позволяло ему со смелостью еретика говорить не только об “алхимии любви”, но и о ее “теологии”, ибо каждый ее акт поистине божествен.

Эти изящные ухищрения и сложные логические ходы, призванные реабилитировать радости любви, позволяют поговорить еще об одном свойстве английской поэзии XVI — XVII веков — ее интеллектуализме. Она нередко апеллирует не столько к чувствам, сколько к рассудку читателя, стремясь поразить его воображение интересными конструкциями и неожиданными сравнениями. Особенно преуспел в этом искусстве Донн, заимствовавший свои приемы у математика, доказывающего теорему, или юриста, излагающего аргументы в суде. Он любил сложные метафоры-концепты, сравнивая, казалось бы, несопоставимые вещи, но в конце концов доказывая их глубинное внутреннее сходство. Это и образ влюбленных, связанных, как ножки циркуля или полушария географической карты, и уподобление возлюбленной Новому Свету, который предстоит исследовать и завоевать. Такой художественный язык был понятен и импонировал современникам, ощущавшим себя причастными “монархии ума”, признанным властителем которой считался Донн.

Образный строй и язык той поры были насквозь эмблематичны. Как в поэзии, так и в живописи существовал набор символов и аллегорий, которые содержали в себе некий шифр, аллюзии на священные темы или сюжеты античной мифологии. Поэтические строки полны этими символами — розами и лилиями, олицетворявшими совершенство и чистоту, упоминаниями Феникса — неумирающей веры и надежды и Пеликана — самопожертвования, Саламандры, охваченной пламенем любви. Стрелы Амура и ножницы Парок были заимствованы из языческих мифов, “говорящие” цвета — из средневековой геральдики, знаки Зодиака — из астрономии, геометрические линии и фигуры — из математики, символы стихий — из алхимии. Эффект поэтического образа был нередко рассчитан на то, что он вызовет у читателя не менее яркий зрительный образ. Поэтому, повторю, особой похвалы заслуживает богатейший иллюстративный материал, собранный автором и творчески обработанный художником С. Любаевым. Редкие портреты, гравюры из раннепечатных изданий, титульные листы книг, изображения из популярных “сборников эмблем” с девизами, расшифровывающими их значение, орнаменты — все это в сочетании с текстами позволяет ощутить подлинный колорит эпохи.

Перечень неожиданных открытий и радостей, которые ждут читателя при встрече с лирической и одновременно интеллектуальной поэзией шекспировского века, можно продолжать. Обаяние каждой новой личности, с которой знакомит нас автор, и свойства самих стихов таковы, что невольно ощущаешь себя полым кубком, который передают из рук в руки на пиру, наполняя его драгоценным вином пятисотлетней выдержки. Когда-то Ромен Роллан сказал: “Восхищение — вот достойное вино для благородных умов”. Пригубите его.

Ольга ДМИТРИЕВА.

Версия для печати