Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2003, 10

Мимо жимолости и сирени

стихи

Кушнер Александр Семенович родился в 1936 году. Поэт, эссеист, лауреат отечественных и зарубежных литературных премий. Постоянный автор нашего журнала. Живет в Санкт-Петербурге.

Сад

Через сад с его кленами старыми,
Мимо жимолости и сирени
В одиночку идите и парами,
Дорогие, любимые тени.

Распушились листочки весенние,
Словно по Достоевскому, клейки.
Пусть один из вас сердцебиение
Переждет на садовой скамейке.

А другой, соблазнившись прохладою,
Пусть в аллею свернет боковую
И строку свою вспомнит крылатую
Про хмельную мечту молодую.

Отодвинуты беды и ужасы.
На виду у притихшей Вселенной
Перешагивайте через лужицы
С желтовато-коричневой пеной.

Знаю, знаю, куда вы торопитесь,
По какой заготовке домашней,
Соответственно списку и описи
Сладкопевца, глядящего с башни.

Мизантропы, провидцы, причудники,
Предсказавшие ночь мировую,
Увязался б за вами, да в спутники
Вам себя предложить не рискую.

Да и было бы странно донашивать
Баснословное ваше наследство
И печальные тайны выспрашивать,
Оттого что живу по соседству.

Да и сколько бы ни было кинуто
Жадных взоров в промчавшийся поезд,
То лишь ново, что в сторону сдвинуто
И живет, в новом веке по пояс.

Где богатства, где ваши сокровища?
Ни себя не жалея, ни близких,
Вы прекрасны, хоть вы и чудовища,
Преуспевшие в жертвах и риске.

Никаких полумер, осторожности,
Компромиссов и паллиативов!
Сочетанье противоположностей,
Прославленье безумств и порывов.

Вы пройдете — и вихрь поднимается —
Сор весенний, стручки и метелки.
Приотставшая тень озирается
На меня из-под шляпки и челки.

От Потемкинской прямо к Таврической
Через сад проходя, пробегая,
Увлекаете тягой лирической
И весной без конца и без края.

*    *

 *

Евгению Рейну.

He люблю Переделкина: сколько писателей в ряд
Там живут за заборами! — стих заикается мой, —
Но осинник, ольшаник, боярышник не виноват,
Пастернаковской дачи блаженный сквозняк полевой.

Впрочем, поле застроят коттеджами; станет совсем
Грустно: смерть-землемерша с подрядчиком спилят кусты —
И ни кочек, ни ям, ни волшебных евангельских тем,
Улетят трясогузки, исчезнут, обидясь, кроты.

Я любил — и в Москву приезжал в прошлом веке: порой
Назначалось свиданье на улице где-нибудь мне,
Звезды были настроены против — и нехотя в строй
Становились, себе на уме, безразличны вполне

К нужной конфигурации, не поощряя мечту.
И однажды, когда не сдержать было сумрачных слез,
Друг Евгений сказал: “Александр, прекращай ерунду”, —
И меня от любви в Переделкино на день увез.

И спасибо ему за решительность мягкую ту.

Здравствуй, здравствуй, осинник, ольшаник, лесной бурелом!
Что покатей холма, что еловой темней бахромы?
Мастер помощи скорой в заветный привел меня дом
И вдове его сына “Наталья, — сказал, — это мы”.

Лет на двадцать бы раньше явиться сюда, поглядеть
На хозяина... Что ты! И в горле б застряли слова,
И смертельно в том возрасте я умудрялся бледнеть,
Безнадежно молчать. О, шаги моего божества!

Походили по комнатам солнечным, полупустым,
Посмотрели на стулья, на кресло, на письменный стол.
Женя шкаф отворил, шкаф вместительным был, платяным,
Кепку с полки достал и, безумец, ко мне подошел
И, насмешник, с размаха едва не надел на меня.
Я успел увернуться — а то бы рассказывал всем —
И глаза бы его пламенели, два черных огня!
Мономахова шапка, Ахиллов пылающий шлем!
Вот такая ловушка с его стороны, западня.
А хозяин с портрета смотрел мимо нас в никуда,
На пиру у Платона, в заоблачном мире идей...
Жизнь прошла. Подошли мы к черте. Роковая черта.
Тень заветная, может быть, нам улыбнется за ней...

Ночь

Три стула на витрине
Приставлены к столу,
И лампочка в камине
Зарыта, как в золу,
В помятую пластмассу
И светится под ней,
Напоминая глазу
Пылание углей.
Еще одна витрина —
На ней стоит диван,
Огромный, как скотина:
Овца или баран,
И два широких кресла,
Расположившись там,
Принять готовы чресла
Хоть рубенсовских дам.
А на витрине третьей —
Двуспальная кровать.
Смутить нас не суметь ей,
А только напугать:
Такие выкрутасы
На спинках у нее,
Как будто контрабасы
Поют сквозь забытье.
Напротив магазина
Разбит убогий сквер.
Ворона-мнемозина
Глядит на интерьер,
Живет она лет двести,
Печалям нет конца:
Устроиться бы в кресле
И вывести птенца!

Живут на этом свете,
Всем бедам вопреки,
Герои — наши дети,
Герои — старики
И ночью над обрывом
Своих кошмаров спят
С терпеньем молчаливым
Ворон и воронят.

Раскинул тополь влажный
Свой пасмурный эдем.
Подарок этот страшный
Кто нам всучил, зачем?
Прости мне эту вспышку,
Спи мальчик, засыпай
И плюшевого мишку
Из рук не выпускай.

Поэзия всем торсом
Повернута к мирам
С дремучим звездным ворсом
И стужей пополам,
Она не понимает
И склонна презирать
Того, кто поднимает
На подиум кровать.

Не понимает или
Спасает свой мундир?
Те правы, кто обжили
Ужасный этот мир
С тоской его, уродством,
Подвохами в судьбе
И бедствовать с удобством
Позволили себе.

*    *

 *

Смерти, помнится, не было в 49-м году.
Жданов, кажется, умер, но как-то случайно, досрочно.
Если смерть и была, то в каком-то последнем ряду,
Где никто не сидел; а в поэзии не было, точно.

Созидание — вот чем все заняты были. Леса
Молодые шумели. И вождь поседевший, но вечно
Жить собравшийся, в блеклые взгляд устремлял небеса.
Мы моложе его, значит, мы будем жить бесконечно.

У советской поэзии — не было в мире такой,
Не затронутой смертью и тленом, завидуй, Египет! —
Цели вечные были и радостный смысл под рукой,
Красный конус Кремля и китайский параллелепипед.

И еще через двадцать подточенных вольностью лет
Поэтесса одна, простодушна и жизнью помята,
Мне сказала, знакомясь со мной: вы хороший поэт,
Только, знаете, смерти, пожалуй, в стихах многовато.

*    *

 *

Разветвлялась дорога, но вскоре сходились опять
Обе ветви — в одну. Для чего это нужно, не знаю.
Для того ль, чтобы нам неизвестно кого переждать
Можно было: погоню? Проскочит — останемся с краю,
Не замечены, в лиственной, влажно-пятнистой тени.
Или, может быть, лишний придуман рукав, ответвленье
Для мечтателей тех, что желают остаться одни
И, мотор заглушив, услыхать соловьиное пенье?

Пролетай, ненавистная, страстная жизнь, в стороне,
Проезжай, клевета, проносись, помраченье, обида.
Постоим под листвой — и душа встрепенется во мне,
Оживет, — с возвращеньем, причудница, эфемерида!
Что бы это ни значило, я перед тем, как уснуть,
Иногда вспоминаю счастливую эту развилку —
И как будто мне рок удается на миг обмануть —
И кленовый, березовый шум приливает к затылку.

Подражание английскому

Дом бы иметь большой — и пускай бы жил
В левом его крыле благодарный гость,
Ужинал бы он с нами, вино бы пил,
Шляпу у нас забывал бы на стуле, трость,
Нет чтобы вовремя вспомнить, — искал потом
Их в цветнике и беседке: “Она у вас?”
“Что у нас?” — “Шляпа”. И та же беда — с зонтом.
Та же — с входными ключами — в который раз!

В левом крыле, между прочим, отдельный вход
Был бы, и мы, возвращая ему ключи,
“Вот, — говорили, — ключи твои, шляпа — вот,
Трость, ты оставил опять ее — получи”.
Мы бы смеялись: зачем ему трость? Никто
С тростью сегодня не ходит, и шляпа — вздор.
Он говорил бы: “Рассчитан ваш дом на то,
Чтобы чудак был ваш гость или фантазер”.

Мы у камина бы грелись, огонь в золе
Тлел, бронзовой шуровали бы кочергой.
Он бы однажды спросил: “А у вас в крыле
Правом никто не живет?” — и повел рукой
Слева направо. Сказали бы: “Что за бред!”
И посмотрели бы честно ему в глаза.
Он помолчал бы, помедлил: “Ну, нет так нет”.
И за окном прогремела бы вдруг гроза.

Через неделю бы гость уезжал. Вдали
Скрылась машина, с аллеи свернув в поля.
В левое бы крыло мы к нему зашли,
Там записную бы книжку средь хрусталя
И безделушек нашли, полистали — в ней
Запись: “Четверг, двадцать пятое, пять часов
Ночи. В окне привиденье, луны бледней,
В правом крыле. Запер левое на засов”.

Тут бы мы вспомнили, что и садясь в такси,
С нами простясь, мимо нас посмотрел — куда?
А на сидении заднем, поди спроси,
Что там белело: какая-то ерунда,
Смутное что-то, как если б тумана клок
В автомобиль, незаметно для нас, проник.
Возит его за собой он — и, видит бог,
Сам виноват, где бы ни жил — при нем двойник!

Возит с собой свои страхи. Мы ни при чем.
Свет зажигает, потом выключает свет.
Штору плотней закрывает, пожав плечом,
Фобиями удручен. А у нас их нет?
Память линяет, теряет черты в тепле,
Контуры тают, бледнеет былая боль.
Ночью не выйти ли в сад? Что у нас в крыле
Правом? Там мечется что-то в окне, как моль.

Бокс

Незнакомец меня пригласил прийти
На боксерский турнир. Раза три звонил:
“Вам понравится. Кое-кто есть среди
Молодых. Вы увидите пробу сил.

Это очень престижное меж своих
И ответственное состязанье, счет,
Как по Шкловскому, гамбургский”. Я притих
И на третий раз, дрогнув, сказал: “Идет”.

Он заехал за мной на машине; лет
Сорока, — я решил, на него взглянув,
К переносице как бы сходил на нет
Нос и чем-то похож был на птичий клюв.

Он сказал еще раньше, когда звонил,
Что когда-то стихи сочинял, но спорт
Забирает все время, всю страсть, весь пыл,
В прошлом он чемпион, а в стихах нетверд.

Но они его манят игрой теней,
Отсветами припрятанного огня,
А еще — как бы это сказать точней? —
Стойкой левостороннею у меня.

Что польстило мне, но согласиться с ним
Я не мог ни тогда, ни сейчас в душе:
Бокс есть бокс, и, другим божеством храним,
И смешон бы в трусах был я, неглиже...

В зале зрителей было немного, лишь
Те, кто боксом спасается и живет.
Одному говорил он: “Привет, малыш”.
О другом было сказано: “пулемет”.

А на ринге топтались, входили в клинч,
Я набрался словечек: нокдаун, хук,
Кто-то непробиваем был, как кирпич,
И невозмутим, но взрывался вдруг.

А в одном поединке такой накал,
Исступленность такая была и страсть,
Будто Бог в самом деле в тени стоял,
Не рискуя в свет прожекторов попасть.

И я понял, я понял, сейчас скажу,
Что я понял: что в каждом искусстве есть
Образец, выходящий за ту межу,
Ту черту, где смолкают хвала и лесть,

Отменяется зависть, стихает гул
Ободренья, и опытность лишена
Преимуществ, и слышно, как скрипнул стул,
Охнул тренер, — нездешняя тишина.

Версия для печати