Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2002, 9

Трансмутация истории. 11 сентября 2001 года в исторической перспективе и ретроспективе

Неклесса Александр Иванович — политолог. Родился в 1949 году. Окончил МГИМО. Заместитель директора Института экономических стратегий при Отделении международных отношений РАН. Автор более 200 публикаций по вопросам политологии, экономики, истории, в том числе и в толстых журналах.

Публикуется в рамках проекта РГНФ № 00-02-00213а. Журнальный вариант. ї 2002, А. И. Неклесса.

Смотри, как колеблется на оси потрясенный мир;
смотри, как земля и море во всей их необъятности,
и небо со своим глубоким сводом, и вся природа
дрожит в надежде на грядущий век.
Вергилий.

В истории христианского мира присутствует странная закономерность: приблизительно каждые 500 лет происходит сотрясение цивилизации, приводящее к рождению ее новой версии. В V — VI веках это было утверждение “государственного христианства” Византии и отпадение Восточных церквей, в XI веке — подъем Западной Европы и разделение православного и римско-католического миров, в XVI веке — освоение Нового Света и Реформация. Социокультурная доминанта смещалась при этом с Востока на Запад — от ближневосточных провинций Римской империи к ее европейским мегаполисам: к латинскому Риму и греческой Византии, далее из мира Средиземноморья в Западную Европу франков и Северную Атлантику тевтонов и англосаксов, затем — в Новый Свет, остановившись в конце концов на мультикультурном калифорнийском побережье перед необъятными просторами Тихого океана и расположенной на противоположном берегу глыбой Восточной Азии... Если следовать данной логике, то в наступившем веке нам не избежать драматичной трансмутации истории. Судя по всему, именно это сейчас и происходит, только речь, кажется, идет о весьма особом случае “великого делания” исторических метаморфоз.

 

За пределом конца истории

Кризис культуры Большого Модерна назревал не один год и не одно десятилетие, весь ХХ век прошел под знаком обретения нового миропорядка. Но символом “исторических врат” — замаячившего конца современной цивилизации либо ее фундаментальной метаморфозы — стали, пожалуй, трагические события 11 сентября 2001 года, вознесшие из руин геркулесовых столпов Нового Света призрачные Twin Peaks Нового мира. Социальная организация в ее нынешней версии продемонстрировала в тот критический день даже не силу или слабость, а скорее неадекватность прежнего корпуса идеологем, институтов, систем управления и безопасности характеру возникающей реальности и исходящих от нее угроз.

Трансформация социального контекста все чаще напоминает о временах поздней Античности: синкретизм и размывание культурных горизонтов, снижение морали, распространение идеологии общества потребления, сжимание цивилизации варварством... Однако исторический итог потрясений складывается заметно иной. Вместо былого “сообщества катакомб” на планете выстраивается его шаржированный и гротескный аналог — глобальный Undernet, эксплуатирующий открывшиеся возможности для иллегальных организаций и не скованных моральными ограничениями видов деятельности, где неформальность и гибкость подобных организмов оказывается их существенным преимуществом. Мировой андеграунд, многоликий и многомерный, — прочертив своим лабиринтом как пространства Глубокого Юга, так и Нового Севера, — становится влиятельным участником игр на глобальной шахматной доске. Системный терроризм — это своего рода стиль жизни, освобожденной от пут прежней культуры и морали; его субстрат — смесь фрустрированных, испытавших культурный шок персонажей и организационных компонентов прежнего мира, прямо и косвенно управляемых представителями новой культуры. Причем в специфичной, слабоформализованной среде сетевого сообщества, широко использующего механизмы манипулирования, реальный генезис события нельзя установить с полной достоверностью, даже определив исполнителей.

Сталкиваясь с радикальностью происходящих на планете изменений, тем более с их динамичным горизонтом, невольно немеешь, ощущая скудость речи из-за отсутствия адекватных категорий для подспудно или взрывчато возникающих феноменов. Потому, наверное, так обильно плодились в последние десятилетия частицы “пост”, “нео”, “анти”, фиксирующие новизну, но, в сущности, ничего не говорящие о ее характере. Даже привычный джентльменский набор: постиндустриальное и информационное общество, социальный постмодерн и новый мировой порядок, конец истории и столкновение цивилизаций — напоминает скорее ярмарку тщеславия, нежели провидения. В этом ряду, однако, существует понятие, которое, с каждым годом набирая очки, становится все более многогранным, полифоничным, неоднозначным. Имя ему — глобализация. О самой глобализации, ее генезисе, формирующемся ландшафте мы поговорим чуть ниже. Рассмотрение же исторической перспективы начнем с неприбранной авансцены, с последнего мазка кисти ХХ века, без которого список социальных новаций был бы явно неполным, — явления, чьи горизонты общественное сознание уясняло для себя, уже балансируя на грани эпох.

Лишь с недавних пор стало осознаваться различие между глобализацией как тенденцией, определяемой мощью цивилизации, ее способностью эффективно проецировать себя в планетарном масштабе, и глобализмом как определенным цивилизационным стандартом, мировоззрением, имеющим свои теневые стороны и порождающим собственную антитезу — антитоталитарный порыв, отстаивающий право на альтернативное прочтение будущего, — идеологию и движение антиглобализма. Интегрируя тенденции индивидуации и коммунитаризма, рафинированные интеллектуальные дискуссии и спонтанный идеологический китч, оно преобразует феноменологию протеста против гримас глобального капитализма в неоднородную, турбулентную политическую субстанцию, чреватую разнообразными следствиями, очерчивая, таким образом, кромку потенциального источника власти.

Несмотря на суженный и частично окарикатуренный в СМИ образ, антиглобализм стремительно заполняет некий вакуум, доставшийся ему в наследство от антитоталитарных порывов прошлого — антифашизма, антиимпериализма, антикоммунизма, — причем сам феномен вроде бы всходит на дрожжах многоликого левого движения. Однако не все столь просто и однозначно. В новых пространствах прежние оппозиции ощутимо смещаются — к примеру, в ряде акций последних лет совместно участвуют такие непримиримые прежде враги, как анархисты и “бритоголовые”. Все же мегаломания конструкций глобального капитализма, их недружественность по отношению к человеку скорее обостренно ощущаются, нежели отчетливо осознаются, свидетельство чему именно пестрый, карнавальный состав движения. Интеллектуальный же и политический круг детей Сиэтла представляют сегодня прославленный сокрушитель одного отдельно взятого “Макдоналдса” французский фермер Жозе Бове и его соотечественница-соратница Сьюзен Джордж, автор культового романа-антиутопии “Рапорт Лугано”; словенский философ Славой Жижек и бельгиец Ноель Годен, зачинщик тортовой войны, создатель ее теоретического обоснования “Торт и наказание”; мексиканский партизан субкоманданте “Тата” Маркос, творец трактата о “Четвертой мировой войне”, и знаменитый шестидесятник Режи Дебре... Из симпатизантов можно назвать экономистов Фредерика Джеймсона и лауреата нобелевской премии Джеймса Тобина, инициатора “проекта Тобина”, предлагающего обложить налогом все финансовые трансакции; писателя Габриеля Гарсиа Маркеса и кинорежиссера Оливера Стоуна, актрис Сьюзен Сарандон и Тим Роббинс. Основные организации антиглобалистов: “Глобальное движение людей” (400 филиалов), “АТТАК”, “Черный блок” (“Антикапиталистический блок”), “Ябаста”, хакерское движение “Хактивист”, а также система электронного обмена информацией “Индимедиа”.

Антиглобализм между тем не совсем то, что предполагает его глянцевый образ, предстающий с экранов TV, со страниц газет и популярных журналов. Правда, и в этом случае движение уже не всегда выглядит как перманентный хэппенинг, как праздничное действо анархистов и маргиналов, но скорее — как спонтанный, эмоциональный ответ части общества на культурный шок нового мира, на вызревание в нем определенных тенденций, ответ, в котором присутствует свое второе дно. Тем более, что на протяжении последних десятилетий, пусть менее зрелищно и громко, развивался правый антиглобализм, вершина айсберга которого представлена так называемой “милицией” (militia, vigilantes) в США и политическим усилением правых и ультраправых консерваторов в Европе (последний яркий пример чему — Франция, а до нее — Австрия). Да и первое, породившее традицию антиглобалистское действо 1999 года в Сиэтле в значительной мере было организовано и спонсировано отнюдь не радикалами, а профсоюзными организациями Америки — традиционным оплотом консерватизма.

Влиятельная, хотя и оказавшаяся не в фокусе СМИ часть движения — религиозные организации и их лидеры, быть может, обостреннее других ощутившие глубины кризиса. О распространении в мире “культуры смерти”, подрывающей основы цивилизации и грозящей обществу новым тоталитаризмом, предупреждал в конце прошлого века папа Иоанн Павел II. Выступая против ряда тревожных аспектов глобализации, ее “структурных корней” и проявлений социальной несправедливости, понтифик заявлял: “Поскольку... глобализация руководствуется законами рынка в интересах наиболее могущественных, ее последствия могут быть только негативными. Таковы, к примеру, подход к экономике как к абсолютной ценности; безработица; упадок многих общественных служб; разрушение окружающей среды, природы; рост разрыва между бедными и богатыми; несправедливая конкуренция, ставящая бедные нации в положение еще большей униженности”.

Идеология и практика глобального капитализма, особенно в его нынешней форме “вашингтонского консенсуса”, неоднозначно воспринимается и большинством лидеров Третьего мира, спектр настойчивых критиков — от руководителей Ирана до премьер-министра Малайзии Махатхира. Помимо претензий на мировую гегемонию критикуются результаты более чем двадцатилетнего эксперимента по применению программ структурной адаптации/финансовой стабилизации, разработанных Международным валютным фондом и Мировым банком. Широко пропагандировавшиеся в развивающихся странах, рекомендации эти оказались в конечном счете двусмысленными, приведя к созданию механизма сжатия внутреннего потребления и форсированного экспорта природных ресурсов по низким ценам, в то время как доходы от операций шли на выплату практически неубывающего внешнего долга. Однако параллельно с легальным протестом Третьего мира против гримас глобализма на “диффузных пространствах” мирового андеграунда процветает также иной формат антиглобалистской риторики и энергичной, агрессивной практики. Исходящие из социальной бездны флюиды питают новое поколение антицивилизационных идеологем и террористических организаций, провоцирующих нарастающее применение репрессалий и легализацию обновленного, жесткого формата международных отношений.

Сейчас ряд фактов и положений, связанных с привычным образом глобализации, не вызывавших ранее ни вопросов, ни возражений, начинают восприниматься по-иному, вызывая уже и серьезные вопросы, и не менее серьезные контрположения. Под изменяющимся углом зрения протееобразный антиглобализм выглядит как обнажившийся в водах времени риф — часть нового континента смыслов, элемент более широкого феномена, мутант непознанной культуры, чьи корни в “молодом, незнакомом” племени: плеяде разнообразных сетевых организаций. Пионеры нового мира напоминают пока неуклюжего ребенка, обучающегося ходить, однако эти дети могут стать культурными героями наступившего века, сражающимися с очередным обличьем гидры тоталитаризма. Либо сами рискуют обратиться в разновидность многоликого дракона, пожирающего цивилизацию и воцаряющегося в мире неоархаики. Пируэты монструозного глобализма и балансирующего на грани терроризма антиглобализма порой напоминают затейливые па “нанайских борцов”, скрывающих под пестрыми одеждами некую пружину XXI века: сдвоенный секрет, губительный для современной цивилизации, шаг за шагом уходящей с исторической магистрали в маргинальное небытие. Между тем именно ощущение свежей крови и будущего мейнстрима привлекает сейчас в сетевую культуру самые разные силы, стремящиеся активно влиять на судьбу крикливого малыша.

Сегодня, несмотря на многообразие прочтений и толкований, образ Нового мира, его грядущий строй все же остаются загадкой, которая, наподобие знаменитых дзэн-буддийских коанов, не имеет однозначного ответа. Социальные порывы глобализма и антиглобализма демонстрируют совершенно неожиданные конфигурации прежних сил и течений, объединяя, казалось бы, несоединимое и разводя близкое. Тайна этой причудливой геометрии подвижных берегов истории связана с какой-то иной, нежели привычная для нас, системой координат. Вопрос остается открытым: что находится в фокусе столь неровной, инстинктивной реакции на реалии и эманации глобализма, что вообще скрывается под этим простым и звучным определением?

 

Постсовременная цивилизация

В наши дни разговор о постсовременной цивилизации или же более общее и менее обязывающее обсуждение нового цивилизационного контекста могут оказаться как тривиальной данью духу перемен, так и чрезвычайно взрывчатой, революционной темой. Вся соль, по-видимому, в том, чтo понимать под этой формулировкой. Если расшифровать ее просто как очередное обновление христианской, все еще — по своим культурным основам — христианской цивилизации, то подобные процессы, как было сказано, уже не раз и не два происходили на протяжении последних двух тысячелетий. Если же это словосочетание соответствует появлению на Земле признаков какой-то иной цивилизации, то мы, конечно, присутствуем при революционном и драматичном переломе.

Мое понимание проблемы меж тем именно таково. Более того, речь, по-видимому, идет о зарождении новой цивилизации не только в том широком смысле, который был привнесен в данное понятие в конце ХIХ века — как тема культурно-исторических типов обществ, что позволило, например, Арнольду Тойнби насчитать 22 цивилизации, — но и в русле гораздо более узкого, хотя и универсального словоупотребления этого термина, идущего от Мирабо. Правда, здесь мы вплотную приближаемся к парадоксу, неизбежно трансцендируя и переосмысливая прежнее значение термина, безнадежно запертого в триаде дикость — варварство — цивилизация, предполагая возможность некоего таинственного четвертого состояния общества. С подобной реформированной точки зрения, всю историю в конечном счете можно свести к двум гигантским шагам. Один — возникновение и развитие рафинированных культур Древнего мира, причем как восточных, так и античных, всего того разнообразия, которое можно объединить понятием традиционная цивилизация (традиционная культура). И второй тип цивилизации — или группы, семейства цивилизаций, если все-таки рассматривать их как культурно-исторические типы, — это христианская цивилизация (культура Большого Модерна). Именно данная форма человеческого общежития пребывает сейчас в состоянии системного кризиса и трансмутации.

Христианская цивилизация развивалась, отвечая особому статусу человека, расширяя спектр его возможностей, создавая соответствующую среду действия, но при этом новое мироощущение, мятущийся человеческий дух — оплодотворив прежнюю ойкумену и впечатляюще трансформировав ее — не раз и не два срывался в долгий, затяжной кризис. В результате вектор развития — обретаемая людьми свобода — оказывается двусмысленной шкалой формального могущества, которое не претворилось в победу. Несовпадение траектории внутреннего мира с техническими возможностями и границами общественного развития предопределило разрыв социальной ткани, одновременно усилив предчувствие кардинальной исторической метаморфозы.

В начале III миллениума мы видим присутствие на планете двух сопоставимых по своим возможностям кодов управления, их конкуренцию и симбиоз. Одна система общественной регуляции, привычная и явная, связана с публичной политикой, национально-государственным устройством. Ее можно было бы назвать политической, но лучше, наверное, определить как власть государственную, суверенную и легитимную, ибо любые системы управления глобального масштаба в конечном счете политические. И второй тип мирового управления — находящаяся на подъеме, обезличенная транснациональная система, состоящая из международных неправительственных организаций и транснациональных корпораций, которую по аналогии можно бы назвать экономической, но тут нужен какой-то семантический сдвиг, и мне привычнее понятие геоэкономическая, поскольку мы имеем дело именно с парагосударственной системой управления, а не просто с хозяйственной деятельностью. То есть рассматриваем нечто, что содержит регулирующие, властные функции, далеко выходящие за рамки самых сложных производственных и рыночных связей и относится к политической стороне жизни общества. Или же — есть и такое, масштабное по своему смыслу определение — “денежный строй”. Непубличная власть, хорошо владея схемами полифункционального организационного и хозяйственного управления, постоянно наращивая изощренность и мощь привычных финансово-правовых кодов, проделала впечатляющую эволюцию от господства над материальными объектами к управлению объектами социальными (субъектами), сливаясь, таким образом, с более привычным контуром власти, причем чрезвычайного уровня компетенции. Впрочем, то, что на определенном уровне власть экономическая и политическая сливаются, представляется сейчас уже вполне тривиальным фактом...

Серьезные трансформационные процессы развиваются также в сфере культуры, чьи глубинные источники, кажется, иссякают. Ее плоды все чаще рассматриваются как особый интеллектуальный ресурс, сырье для информационных и коммерческих проектов. Основное внимание при этом уделяется не трансценденции бытия, но аранжированию материала, стратегическая же цель видится не в познании смысла жизни, а в ее системной организации. Соответственно и усилия индивида направлены не на обретение полноты личности, а на расширение пространства собственной актуализации, на “эгоистический захват духовного пространства”. В результате культурное наследие человечества превращается в компоненты эклектичного трансформера а la Lego, текущие штудии — в спортивно-состязательную “игру в бисер” либо массовую культуру, и, как следствие, в мире распространяется феномен фрагментарного, “клипового” сознания. Так что читать толстые романы теперь не то чтобы не модно, но порой становится “почти физически” затруднительно. Иначе говоря, происходит декомпозиция культуры с последующей экстенсивной эксплуатацией ее достижений, их произвольной реконструкцией в соответствии с той или иной конъюнктурной задачей, случается, противоположного свойства. К тому же создатель культурного объекта (или продюсер) нередко заранее учитывает маркетинговую стратегию, встраивая ее компоненты непосредственно в художественную ткань произведения. Последний, хотя, может быть, и не самый яркий пример тому — две версии фильма “Пёрл-Харбор”: для мировой аудитории и отдельно для японской, исходя из интересов проката.

Происходящие изменения можно, конечно же, объяснить усиливающейся прагматизацией бытия современного человека. Действительно, нередко приходится сталкиваться со следующей точкой зрения: долгое время в мире доминировали ценности, а сейчас начинают превалировать интересы, то есть происходит простое уплощение привычной цивилизации. На первый взгляд, дела обстоят именно таким образом. Однако можно ли всю феноменологию перемен объять подобной рационализацией? Пожалуй, нет, это было бы поверхностным прочтением ситуации: помимо очевидного упрощения и даже примитивизации ряда сторон жизни мы имеем дело с интенсивным процессом социального творчества, со сменой социокультурных ожиданий, с многообразным проявлением энергичного и специфического мироощущения, с оригинальным переосмыслением системы взаимоотношений в рамках триады человек — мир — Бог.

В настоящее время двусмысленность, расщепленность пронизывает практически всю социальную феноменологию — политическую, экономическую, правовую, — подчеркивая тем самым ее транзитный характер. Можно без особых усилий составить обширный реестр близких по своему предмету, но различных по содержанию диад, связанных с жизнью современного человека, прямо указующих на соприсутствие в социальной ткани довольно несхожих реальностей. Скажем, гражданское общество и общество массовое, демократия представительная и управляемая, либерализм, понимаемый как свобода и полнота прав личности, и неолиберализм, то есть универсальность ценностей рынка, акцентирующая функциональный аспект индивида (фактический субъект неолиберализма не личность, а предприятие), национальный суверенитет и складывающаяся на иных принципах транспарентная система международных связей и т. п. Можно также перечислить ряд весьма специфичных явлений, связанных с новым кодексом политкорректности: от феминизма, утверждения полноты прав сексуальных и любых других меньшинств, права на контроль над собственным телом (аборты, фетальная терапия, новые репродуктивные технологии, смена пола, генетические манипуляции, в перспективе — клонирование) до начавшейся легализации эвтаназии, легких наркотиков и т. п. В этом пестром собрании просматривается комплекс понятий, ломающий горизонт христианской секулярности. Комплекс, который базируется не на плоских интересах, а скорее на разветвленной, глубокой системе каких-то других ценностей, пусть пока неотчетливой, укрытой инерцией жизни и эклектикой повседневности.

Что все это означает? Быть может, дело в том, что обретенная на пике христианской культуры универсальная свобода предопределила в конце концов взрыв индивидуальной активности, освобожденной от диктата привычных форм власти, и одновременно — легализацию иных кодов бытия. И то, что мы наблюдаем сегодня, есть не что иное, как неизбежное смещение времен, смешение цивилизации и одичания (но это уже не прежняя цивилизация, как и не прежняя дикость), плавильный тигель того самого четвертого, синкретичного состояния общества — альтернативной квазицивилизации, где человеку будет дано распорядиться свободой, как никогда, и одновременно испытать небывалое угнетение. Пристально вглядевшись в этот калейдоскоп, мы начинаем различать, как сквозь расплывающийся фон привычных реалий проступает облик некой неопознанной культуры, и нам остается лишь распознать ее, в том числе за скучными политическими и экономическими феноменами. Правда, при этом возникают проблемы, — исследователи с некоторых пор инстинктивно избегают делать широкие обобщения, а социальные явления предпочитают рассматривать в функциональном ключе, по возможности отдельно от общих тем мировоззрения и культуры. В свою очередь короткий горизонт рефлексии, утрата вкуса к большим смыслам бытия (в немалой степени поддерживавшегося традицией богословия) приводит к тому, что действующие в недрах социума закономерности начинают восприниматься как самостоятельные универсалии, незыблемые для всех культур и на все времена. Поэтому, чтобы увидеть и прочесть новый социальный текст, опознать его скрытую культурную традицию, приходится отступать на шаг, вспоминая некоторые распространенные мнения и положения той поры, когда в обществе еще царила любовь к широким теоретическим обобщениям.

Но тут мне становится тесно в веберовской шинели. Макс Вебер, как слишком хорошо известно, затрагивая данную тему, уверенно говорил о протестантских корнях капитализма. Если мы внимательно его прочтем, то сможем сделать, пожалуй, лишь одно уточнение — речь идет не столько о протестантских корнях вообще, сколько о корнях кальвинистских (да еще о роли американских пуританских сект). Разница на первый взгляд никакая, но все же фиксирующая определенный вектор, позволяющий, следуя ему и приложив определенные усилия, отыскать неопознанное “второе дно” современного мира, реальный пунктир нового контекста, претендующего на роль исторической альтернативы христианской цивилизации. Эта возводимая в недрах общества антропологическая и социальная конструкция имеет весьма глубокий, гораздо более древний, чем протестантизм, мировоззренческий фундамент, который, на мой взгляд, принадлежит гностицизму. Соответственно прорисовывающийся постхристианский универсум, чей контур с каждым годом становится все четче, может быть определен — с точки зрения его начал и постулатов — как гностический.

 

Novus Ordo

Что есть гностицизм, его внутренняя картография применительно к данному кругу проблем, то есть к общественному мироустройству, экономической и политической практике, основам поведения человека в мире? Каким видится влияние идей гностицизма и шире — присущего ему мироощущения — на начала культуры и практическую жизнь? Наконец, какова наиболее соответствующая его духу модель социального универсума?

Отличительной чертой гностицизма является особый статус материального мира, как области несовершенного, случайного; как пространства “плохо сделанного” земного и человеческого космоса, для которых естественны произвол, инволюция и самоотчуждение. Бог обособляется здесь от чуждого ему творения, трансформируясь, по сути, в аристотелев перводвижитель; миру же присущ тот же механицизм, что и у язычников, нет лишь страха и пиетета перед ним. Характерны абсолютизация роли зла, презумпция отдаленности и неучастия “светлых сил” в земных делах при близости и активном соучастии в них “сил темных”, а также вытекающий из данной ситуации деятельный пессимизм. Кроме того, гностицизму свойствен глубокий, порой онтологичный дуализм, который предопределил специфическую антропологию (к чему мы еще вернемся). Речь идет не о сложных кодах соединения разнородного, как, скажем, в дохалкидонской полемике о сочетании двух природ в Богочеловеке, но о двух породах людей, о двух жестко разделенных слоях в человечестве: высшем и низшем — избранных и отверженных, — являя радикальный, обостренный элитаризм. Другой родовой признак — эзотеризм, эволюция степеней посвящения и практика создания особых структур управления, скрытой власти, действующей параллельно власти официальной, но невидимой для нее; структур, подчас применяемых и используемых во вполне прагматичных целях. Еще одно немаловажное свойство — это, конечно же, специфическое абстрактное, системное мышление, любовь к строительству бесконечных миров, числовых, нумерологических систем и т. п.

Иначе говоря, гностицизм серьезно подошел к проблеме зла, решив ее, однако, совершенно по-своему, через призму негативного восприятия Вселенной и ее умопомраченного демиурга. Пытаясь отыскать простое (линейное) и понятное (рациональное) решение этой тайны, адепты учения усложняют по форме, но упрощают по сути и модель мира, и саму проблему, и ее решение, придавая им какой-то скорее механистичный, нежели метафизический привкус дурной бесконечности. И тем самым вольно или невольно представляют Творца и творение редуцированными, жесткими, неблагими. Я бы рискнул сказать, что гностицизм — своего рода “упрощение христианства”, что влечет, однако, совсем не простые следствия. Но как раз этой стороной данное мировоззрение наиболее близко современному человеку, развращенному потребительской логикой, эманациями поп-культуры и обожающему именно эффектные упрощения, для понимания которых достаточно поверхностного усилия разума. Особенно если есть возможность заменить реальное усилие души необременительными, квазимистическими спекуляциями ума, имеющими к тому же — как и всякое средство для повышения комфорта, в данном случае душевного, — коммерческую перспективу.

Порой создается впечатление, что наиболее характерная черта данного мироощущения — присущая только ему удивительная смесь элитаризма и вульгарности (вполне, кстати, отражающая Zeitgeist эпохи уплощения цивилизации и освобождающейся дикости). Отклонение от начал реализма, свободы и любви обнаруживает себя в распространении парадоксального на первый взгляд сочетания спиритуализма и материализма, вседозволенности и деспотизма, эгоцентризма и коллективизма. Двойственный же характер представления о тварном мире проявился в разделении людей на настоящих, обладающих гнозисом, что бы под этим ни подразумевалось, и ненастоящих, имеющих лишь обличье человека, но являющихся, по существу, разумными животными. Гностический универсум, таким образом, делится на виртуальную сферу настоящих свойств (сакральный Север) и низкий, материальный мир поделок (десакрализованный Юг).

И наконец, главное. Если мир и большинство его обитателей не вполне настоящие (механические объекты), то и действия в отношении их лишены реального груза моральной ответственности. Высшее состояние этой юдоли зла — “ночь творения”, грядущий распад и аннигиляция мира, освобождающие избранные души от скуки, отчаяния и власти материи.

Наверное, нельзя не упомянуть об одной слишком очевидной и потому неотчетливой черте гностицизма — о его странной тяге к христианству, его двойничестве-оборотничестве, соприсутствию с христианским космосом на одной территории “абсолютной религии” (которая выше религии), подчас в одних и тех же душах и умах. Гностицизм по-своему весьма близок христианству как основной его оппонент, “близнец”; в некоторых случаях различие кажется столь “узким”, словно из сущностной сферы оно переходит в область акцентов. В Древнем мире гнозис вообще стал своеобразным провозвестником христианского века, зачинателем осевого времени, будучи метафизически глубже и деятельнее язычества традиционных культур. Он свидетельствует о христианстве, как полноценная тень свидетельствует о светиле, он что-то знает о христианской истине, но по слишком многим причинам предпочитает дать собственный ответ, в котором оказывается разъятой органичная триада свободы, любви и реализма (трезвения). Поклонники лжеименного учения подменяют личное и жертвенное сочетание свободы и любви в реальном мире на героическое соединение свободы и универсального, но безличного знания в мире иллюзий. Их бог — скорее маска, чем личность, ибо гностическим даром, “утешеньем” можно обладать и обогащаться, управляя, словно аморфной силой, что подчас сближает гностицизм с магией. Различие двух ответов на тайну бытия ярко проявляется в отношении к несовершенствам жизни: гностицизм, копя в сердце нигилизм, отрицает жизнь и, тяготея к силе искусств, “изобретает несуществующее” (плодя утопии), в то время как христианство приходит в падший мир ради того, чтобы его спасти. Проще говоря, гностицизм склонен уничтожать несовершенное, а не исцелять. Его адепты определенно не любят мир, поэтому, порождая и выстраивая утопии, они лишены снисходительности и сострадания. Но при всем том и гностицизм, и христианство пребывают в активной трансцендентности к обыденности, постоянно сталкиваясь в метафизических областях и деятельных душах. Хотя, конечно же, земное пространство распространения гностицизма, универсалистский дух которого проклевывается еще в буддийском нигилизме и зороастрийском дуализме, не ограничено иудео-христианским миром.

Оставим, однако, за пределами нашего рассмотрения времена появления мандеев и самарянских ересиархов, фрагменты учений Симона Волхва и Саторнила, Василида и Валентина, офитов и каинитов, сифиан и архонтиков и даже столь важные для избранной темы фигуры, как Маркион и Мани. А также весь пестрый калейдоскоп околомусульманской мистики и иудейской каббалистики, имевших, пожалуй, ббoльшие возможности для полулегального существования в космосе средневековой Европы, образуя подчас симбиотические конструкции с привычными структурами повседневности. Если же попытаться сжать время и выделить какую-то отправную точку для ретроспективного дискурса, момент, когда многовековой подспудный процесс выходит наружу и значимо социализируется, то наибольший интерес, пожалуй, представляет предыдущий перелом тысячелетий, первые века второго миллениума христианской эры.

Тогда, после тектонического раскола универсального пространства спасения в ХI — XII веках, на волне массового перемещения в ходе крестовых походов людей и ценностей, в Европе, как и сейчас, велись разговоры о новом мировом порядке, даже словосочетание употреблялось то же: Novus Ordo. Но что такое новый порядок в социально-политических реалиях того времени? Начало второго тысячелетия — непростой рубеж в истории цивилизации. Это было время феодальной революции, распада импероцентричной государственной системы, своеобразной “приватизации власти”, ее децентрализации. (Кризис прежнего мироустройства приведет со временем к формированию системы суверенных национальных государств, в которых закат идеала христианского народа и его единого царства выразится в альтернативном чувстве земного патриотизма.) Тогда же происходит аграрный переворот, сопровождающийся демографическим взрывом ставшего в свою очередь преддверием урбанистической цепной реакции роста влияния бюргерства... Начиналась эпоха географических открытий, колониальной экспансии, множились разнообразные формы миграций, менялись торговые и финансовые схемы. В сущности, уже тогда возникают сполохи зари Реформации, происходит пассионарный толчок, направленный в том числе против эксцессов и духовного оскудения Рима, складывается новая, динамичная социальная общность.

Novus Ordo переводится ведь не только как новый порядок, но и как новое сословие (“сословие” и “порядок” одно и то же слово на многозначной латыни). Проблема эта столь глубока и многомерна, что осознавалась и схоластически осмысливалась уже во времена этого великого перелома, иначе говоря, у самых истоков современной фазы западной цивилизации. Мы хорошо знакомы со стереотипом трех сословий, но гораздо хуже осведомлены о полемике вокруг сословия четвертого. А такая полемика велась, к тому же не один век. В концепции “четвертого сословия” проявилась сама квинтэссенция нового, динамичного состояния мира, смещения, ломки мировоззрения человека Средневековья. Контур нового класса, равно как и изменившегося статуса мира, проступал в дерзких исканиях мысли, в нетрадиционных торговых схемах, в пересечении всех и всяческих норм и границ, географических и нравственных, в области теории и практики. Диапазон его представителей — от ростовщиков и купцов до фокусников и алхимиков. Так, в немецкой поэме XII века утверждалось, что четвертое сословие — это класс ростовщиков (Wuocher), который управляет тремя остальными. А в английской проповеди XIV века провозглашалось, что Бог создал клириков, дворян и крестьян, дьявол же — бюргеров и ростовщиков.

Здесь мы вплотную подходим к загадке капитализма. В этой области обитает немало химер и мифологем. Капитализм — не просто форма эффективной хозяйственной деятельности, естественным образом возникающая в лоне рыночной экономики. В определенном смысле — это выход за пределы экономики, психологический и социальный прорыв, малодоступный человеку традиционной культуры (язычнику). От рынка капитализм, впрочем, отличает не столько объект деятельности, сколько ее масштаб и цели. Это не рынок per se, но его особая организация. Фернан Бродель, описывая данное непростое явление, назвал его “противорынком”, поскольку его суть “в явно другой деятельности”, “в неэквивалентных обменах, в которых конкуренция, являющаяся основным законом так называемой рыночной экономики, не занимает подобающего места”.

 

Загадка капитализма

Субстанция капитализма — это, по сути, энергичная социальная стратегия, целостная идеология и одновременно далеко идущая схема специфичного мироустройства, уже упомянутого выше денежного строя, субстратом которого являются не само производство или торговые операции, но операции системные, направленные на контроль над рынком и имеющие целью перманентное извлечение системной прибыли (устойчивой сверхприбыли). Обретая универсальную власть главным образом не через административные, национальные структуры, а посредством хозяйственных, интернациональных механизмов, капитализм по самой своей природе не ограничен государственной границей и распространяется далеко за ее пределы, рассматривая всю доступную ойкумену как единое пространство для своей деятельности. В конечном счете параллельно проекту создания на земле универсального пространства спасения Universum Christianum, этот мир-двойник, вынашивает и реализует собственный амбициозный глобальный проект — построения вселенского Pax Oeconomicana.

Прочерчивая широкий исторический небосвод, капиталист как исторический тип несводим к своей яркой, динамичной, результативной, но все же преходящей “протестантской ипостаси”. Питательная среда денежного строя, его магнитное поле и силовые линии складываются в русле финансовых схем и трофейной экономики крестовых походов, преимущественно в приморских ареалах Европы (исключение — сухопутный порт ярмарок в Шампани). Его родовые гнезда — это прежде всего север Италии: Ломбардия, Тоскана, Венеция, Генуя; а также побережье Северного моря: города Ганзейского союза, Антверпен, позже — Амстердам. Духовным источником этих преобразующих мир энергий являлись, по-видимому, “разноконфессиональные”, но единые в своей основе гностические ереси (как ветви некой параллельной христианству, полифоничной “абсолютной религии”), уже тогда прямо и косвенно оплодотворявшие семена будущего бунта Реформации против Рима. В тот период секты и ереси активно распространяются в европейском регионе: эстафета передается от павликиан и богомилов к патаренам и альбигойской ереси, то есть к общинам катаров и вальденсов. Это также тамплиеры, активно занимавшиеся финансовой деятельностью, сама система организации которых является впечатляющим прообразом будущих транснациональных банков и корпораций, виртуальных сообществ-“государств”.

Особенно интересны для нас в данном контексте вальденсы, определение которых различными авторами разнится от “еретической секты манихейского толка” до “дореформационной протестантской конфессии”, но, возможно, тут и нет никакого противоречия. В годы гонений, последовавших за альбигойскими войнами, вальденсы разделились, причем наиболее радикальная их часть, отказавшаяся принести покаяние, переселяется в германоязычные страны, в Нидерланды, Богемию, Пьемонт. А также в Западные и Южные Альпы (эту раскольничью “Сибирь” Европы того времени), где, по некоторым сведениям, существовали общины, ушедшие от закрепощения и “государственного христианства” еще в IV веке (бунтари багауды и “состязающиеся с дьяволом” агонистики). Здесь в труднодоступной местности, в суровых условиях борьбы за выживание, причем отнюдь не только с природой, на протяжении веков плавится удивительная амальгама, формируется тот самый “дух протестантизма”, отмеченный особой экзистенциальностью, энтузиазмом, персонализмом и личным аскетизмом, особым метафизическим отношением к практике, корпоративизмом, презрением к “суетным грехам”. Развивается также институт тайного прозелитизма, охвативший со временем едва ли не всю Европу, вплоть до Скандинавии и Тартарии-Руси (преимущественно через торговое пространство Великого Новгорода, но не только). Бывшие “лионские бедняки” активно внедряются при этом в оптовую и розничную торговлю, что позволяет им свободно перемещаться и устанавливать множественные связи. Контакты с вальденсами приписываются практически всем значимым фигурам “дореформационного протестантизма”: от Джона Уиклифа до Яна Гуса...

Изгнанные из легального мира, вынужденные обитать в нем “в масках”, общаться между собой непрямым образом, сектанты вскоре обнаружили, что именно вследствие данных обстоятельств обладают серьезными конкурентными преимуществами и великолепно подготовлены для “системных операций”; иначе говоря, владеют готовым механизмом для реализации сговора и контроля над той или иной ситуацией, для разработки и проведения в жизнь сложных, многошаговых проектов, трансграничных торгово-финансовых операций, осуществления крупных (суммарных, коллективных) капиталовложений, доверительных соглашений, требующих долгого оборота средств и деятельного соприсутствия в разных точках земли. То есть для формирования структур энергичного private market в рамках гораздо более аморфного public market. Эффективность подобного механизма была впоследствии подтверждена сохранением и даже развитием его элементов и модификаций, а также появлением различных аналогов уже во времена торжества секулярного общества, когда прежние причины для подобных форм поведения перестали существовать.

В XIV и XV веках происходит разделение ересей в социальном отношении. С одной стороны, это плебейские ереси (“народные религии”) — своего рода крестьянский New Age с хилиастическими ожиданиями и социалистической перспективой, — получившие собственную историческую реализацию, в том числе и в ХХ веке. С другой — ереси бюргерские (“городские”, “буржуазные”), ставшие закваской трансформации западноевропейского мира, равно как и ереси “университетские” или “интеллектуальные”. Вся же гамма данного спектра, его системная реализация проявилась к концу второго тысячелетия в таких на первый взгляд различных политических и идеологических конструкциях, как коммунизм, нацизм, глобализм, странным образом напоминая о знаменитых трех искушениях. Однако и по сей день разрозненные фрагменты мозаики уверенно контролируемого мира еще не сошлись воедино.

В XVI веке “буржуазная религия” окончательно выходит на поверхность в феномене Реформации, этой “второй схизмы” христианской ойкумены. Реформация по-своему легитимизирует ряд еретических течений, фактически включая их в западнохристианский круг, образуя с ними специфический симбиоз в форме скрытого синкретизма протестантских сект. В порыве протестантизма была своя искренность и своя правда, но было в нем и нечто другое. “Когда-то Евангелие вызвало к жизни новую человеческую расу, — писал в одном из писем Эразм Роттердамский. — О том, что зарождается сегодня, я бы предпочел умолчать”. В этом контексте для нас особенно интересен генезис гугенотов и кальвинизма. Не менее плодотворным может стать анализ зарождения и истории тайных обществ (а также секретных торговых и финансовых соглашений) эпохи Нового времени, чье мировоззрение и практика прямо противопоставляются вполне определенному “вероучению толпы”.

В новом прочтении социальной метафизики меняются принципы взаимодействия человека с окружающим миром, утверждается иной тип мироощущения. Важнейшей — и для Вебера, и для нас — оказывается такая характерная черта кальвинизма и в той или иной степени протестантизма в целом, как “деятельный фатализм”, рассматривающий земное богатство как доказательство призвания, а успех как признак харизмы1. Личный труд по преодолению испорченной человеческой природы практически обессмысливается, подменяется деятельным гаданием о своей загробной участи, в результате чего индивид попадает в беличье колесо фетишизации успеха. Для определения своего статуса в вечности, принадлежности к спасенным или прбоклятым, к избранному народу Ьbermensch или сонмищу Untermensch человеку требуется постоянно испытывать собственную профессиональную состоятельность, а “милость к падшим” сменяется почти ритуальным их презрением2.

Учение о предопределении — квинтэссенция новой веры. Именно здесь наиболее ощутимо присутствие своеобразного дуализма, жесткость и механистичность всей новой антропологии, формирующей в обществе собственную аристократию житейского успеха. Уже в этих конструктах можно различить истоки современного состояния мира, когда происходит “постепенное формирование все более контролируемого и направляемого общества, в котором будет господствовать элита... Освобожденная от сдерживающего влияния традиционных либеральных ценностей, эта элита не будет колебаться при достижении своих политических целей, применяя новейшие достижения современных технологий для воздействия на поведение общества и удержания его под строгим надзором и контролем” (З. Бжезинский).

Для человека подобных взглядов деньги имеют прежде всего символическое значение: они не столько богатство или средство платежа, сколько символ статуса и орудие действия в этом не вполне реальном мире, инструмент управления им. Экономика сама по себе имеет для него вторичный характер, это расчерченная доска иных схем и планов; психологически гораздо ближе оказывается стилистически рафинированная и отвлеченная аристотелева хрематистика (“производство денег ради денег”), но облагороженная и очищенная от низкой алчбы. Действительный соблазн таится скорее в уходящем вдаль горизонте планирования, в проекции скрытой до поры власти, что позволяет развернуть совершенно иное поколение технологий и операций. Подобное мироощущение провоцирует постоянное искушение и в чем-то сближает деятельного протестанта с еретиками, адептами тайных наук, ибо романтика цифр незаметно сливается здесь с каббалистикой и алхимией: финансовые формулы оказываются наделенными силой, обладающей специфической властью в этом мире, в том числе и над душами людей.

Но вернемся к перипетиям генезиса западного капитализма. Его зарождение, первую, торгово-финансовую, фазу обычно связывают с XVI — XVIII веками, хотя по ряду параметров эти истоки можно датировать более ранним временем, что, правда, нередко и делается с использованием понятия “протокапитализм”. Расцвет данной фазы был тесно связан с эпохой географических открытий, кардинально изменившей экономическую картографию, сместив центр тяжести из средиземноморского в атлантический ареал. Колониальный мир породил изобилие материальных ценностей и драгоценных металлов, вызывая к жизни все более изощренные формы кредитно-денежных отношений, сдвигая вектор активности в виртуальный космос финансовых операций, рождая такие эпохальные изобретения, как центральный банк, государственный долг или ассигнация. Закат же торгово-финансовой фазы совпал с упрочением на исторической арене национального государства, которое забирает наиболее прибыльную часть этой деятельности — кредитование правителей, начав само финансировать собственные нужды путем выпуска государственных ценных бумаг и эмиссии национальной валюты, особенно в форме банкнот.

Капитализм, однако же, успешно преодолевает кризис, переживая яркую историческую метаморфозу, занимая и одновременно формируя новую нишу деятельности, иногда прямо отождествляемую с ним (что порождает ряд аберраций и иллюзий) — индустриальное промышленное производство. Эта сфера хозяйственной активности развивается в тот период по стремительно восходящей линии, с лихвой оправдывая практически любые капиталовложения, создавая на основе столь характерных для христианской цивилизации радикальных новаций и перманентного технического прогресса все более обильный прибавочный продукт. От подобного стратегического союза получало свою долю и государство, чьи инфляционные и эмиссионные риски уверенно оправдывались интенсивным промышленным развитием, ростом национальной экономики. В общем энтузиазме эпохи — в обретении рыночной конкуренцией второго дыхания и в звездном часе либерализма — временно растворяются, отходят на второй план многие специфические черты денежного строя. Здесь, кажется, особенности капитализма, действующего в христианском обществе, подчас принимаются за черты самого общества и наоборот. Однако в завершающем второе тысячелетие веке индустриализм переживает как стремительный взлет, так и серьезный кризис.

Промышленное производство на протяжении последнего столетия испытало воздействие фундаментальных факторов, препятствующих динамичному росту промышленности, ведущих к падению нормы прибыли в традиционных отраслях. Во-первых, это ограниченность платежеспособного спроса в сравнении с экспансией производственных возможностей и как следствие необходимость вовлечения в процесс расширенного потребления все новых групп населения или же развития новых, порой искусственных потребностей у платежеспособной его части, либо создания механизмов целенаправленной деструкции материальных ценностей. Во-вторых, обозначившиеся границы хозяйственной емкости биосферы, перспектива ухудшения ее качества, а также исчерпания критически важных видов природного сырья. В-третьих, усложнение отношений с научно-техническим прогрессом, в частности, из-за его двусмысленного воздействия на норму прибыли, учитывая необходимость перманентного перевооружения основных фондов вследствие их быстрого морального устаревания. А также из-за потенциальной способности неконтролируемых инноваций выбивать почву из-под ног у сложившихся хозяйственных организмов и даже целых отраслей. Произошли, кроме того, серьезные изменения в направлении реализации творческого дара, в характере инновационной динамики и, пожалуй, в диапазоне ее возможностей.

 

Глобальная трансформация

Момент истины ХХ века — это 1968 — 1973 годы, эпицентр социокультурной революции, обозначившей рубежи взлета и падения, перерождения и угасания протестантского космоса. И одновременно — выхода на поверхность, социальной реабилитации многочисленных подспудных его течений. Нижняя граница периода была охарактеризована социальными мыслителями как “вступление в фазу новой метаморфозы всей человеческой истории” (З. Бжезинский), “великий перелом” (Р. Диес-Хохлайтнер), “мировая революция” (И. Валлерстайн). В то время в условиях “позолоченного века” — материального изобилия цивилизации и раскрепощения человека от многих тягот бытия — в мировом сообществе, как на Востоке, так и на Западе, происходят серьезные системные изменения. На поверхность, в частности, выходит феномен сетевой культуры, проявившейся в новых формах социальной организации и экономической деятельности, в кризисе прежней системы общественной регуляции и в становлении специфичной группировки элиты, получившей характерное определение “нового класса”.

В постпротестантском мире сама стерилизованная секулярность, светскость per se, предстает не просто универсальной оболочкой, но наследницей идеалов протестантизма, новой культурной основой, пределом и осью цивилизации. Будучи носительницей “политически корректной”, внеинституциональной, индивидуализированной версии христианской культуры и соответствующего цивилизационного содержания (если не идеала), секулярность, однако же, оказывается — на очертившихся глобальных просторах — мировоззрением, так сказать, “неосновательным”, синкретичным и по-своему хрупким. Пребывая в состоянии фактической утраты оригинальных начал, полудобровольно наложенного на них “эмбарго”, она подвергается интенсивному воздействию, размыванию со стороны разнообразных модификаций как неоязычества, так и традиционализма, не имея ни иммунитета, ни энтузиазма прежних эпох. Кроме того, после политической и культурной деколонизации Не-Запада, образования эклектичного пространства Третьего мира, семантика глобальной революции начинает реализовывать себя как “деколонизация” самого Запада, отмеченная элементами прямого и косвенного демонтажа его прежней культурной конструкции, чертами дехристианизации и квазиориентализации. В меняющемся контексте капитализм Нового времени, капитализм “веберовский”, “цивилизованный”, постепенно утрачивает привычный облик и начинает превращаться в нечто иное. Его прежняя метаморфоза, привычно связываемая с протестантской этикой, теряя черты христианской цивилизованности, возвращается к некоему изначальному состоянию — капитализму “незападному”, “варварскому”, но в постмодернистской, непознанной ипостаси3.

В те же годы предпринимаются энергичные меры для осмысления социальных перспектив, выстраиваются и отлаживаются транснациональные механизмы по воплощению идеалов управления новым миром, долгосрочного планирования стержневых событий. Вектором исторической динамики становится реализация масштабного проекта глобализации. Выделю по традиции три фактора, сыгравших ключевую роль в становлении глобального капитализма как универсальной системы. Во-первых, появление новых денег (логическое завершение многовекового процесса порчи монеты), превратившихся на практике из средства платежа в универсальную меру стоимости и инструмент управления. Доллар, фактическая мировая резервная валюта, окончательно утратив рудименты золотого стандарта, позволяет проявиться феномену ничем, в сущности, не обеспеченного — кроме умелого управления — алхимического кредита последней инстанции. Во-вторых, масштабные финансово-правовые технологии наподобие управления глобальным долгом. Наконец, в-третьих, революция в микроэлектронике и средствах телекоммуникации, открывшая “виртуальную реальность” — активно осваиваемые и практически неограниченные физическими параметрами информационные ландшафты.

Специфику новой формулы экономического универсума можно описать следующим образом: если до некоторого момента мировая экономика представляла сумму национальных хозяйств — самостоятельных субъектов, действовавших на пространствах планеты, — то теперь ситуация переворачивается. Появляется глобальный субъект, “штабная экономика”, уверенно действующая на национальных площадках, превращая их в универсальный объект.

В результате очерчивается контур третьей фазы капиталистической мир-экономики — геоэкономической, современниками которой мы и являемся. Ее базовый механизм — получение системной прибыли уже не столько за счет теряющего привлекательность промышленного производства (как когда-то произошло с торгово-финансовыми операциями), сколько в результате развития многообразных форм контроля над хозяйственной практикой в целом, наиболее простым, хотя и частным, примером которых служат хорошо известные “ножницы цен”. В некотором смысле происходит возврат как раз к алгоритмам первой, торгово-финансовой, фазы, но уже на ином, глобальном, уровне, позволяющем осуществлять как системные операции в экономике, так и управление социальными процессами в масштабе планеты. И здесь социалистический эксперимент прошлого века может получить неожиданную перспективу. Опыт коммунистического постмодерна можно в этом случае рассматривать как футуристическое (забегающее в будущее) отрицание публичной власти ради полуанонимной, законодательно нечетко фиксированной, но фактически тотальной власти организации — треста или госкорпорации, которая посредством системы назначаемых ею управляющих (номенклатуры) контролирует пространство страны (группы стран, а в идеале — весь мир). Положение вещей, когда крупная транснациональная корпорация контролирует и направляет деятельность марионеточной администрации небольшой страны Третьего мира, может тут сослужить роль своеобразной лабораторной реторты.

Создавшаяся ситуация есть своего рода завершение гегелевской триады становления глобального капитализма, где роль антитезы сыграл его временный союз с христианской инновационной динамикой. Институциональные же формы заключительной фазы могут свести воедино проклюнувшиеся в прошлом версии социального постмодерна, проявив их неочевидную типологическую родственность и утвердив таким образом торжество всеобъемлющей конвергенции. Сохранится ли отмирающий уже сейчас ярлык “капитализм”? И насколько обнажится при этом мировоззренческая основа “высшей стадии”, уходящая далеко за пределы протестантской этики и вскрывающая гораздо более интригующие истоки рукотворного универсума. Это, впрочем, отчасти предполагал и сам Вебер, предупреждая, что результаты его анализа не распространяются на реалии ХХ столетия4.

 

Картография постсовременности

Торжество денежного строя, его влияние и амбиции стать абсолютной мерой человеческих пристрастий и практики очевидным образом свидетельствует об истощении христианских энергий протестантского вектора. Идеалы заметно сместились: строители уходящей в дурную бесконечность конструкции говорят на едином для стран и народов языке финансовых операций, обретающих смысл и жесткость “естественных законов” бытия, а социальная анатомия демонстрирует принципы и цели, в недавнем прошлом плохо различимые под флером христианской культуры. Финансовая состоятельность, успех — уже не просто признак благодати, но сама благодать, истекающая из единого центра — квазиплеромы кредита последней инстанции, активно перераспределяемая нисходящими божествами, управляющими средне- и краткосрочными сценариями и рисками, причем нижние божества используют ее в самых низменных и преступных целях. В круговороте совсем не призрачной жизни цифр и множеств, взвешенных устремлений и просчитанных порывов финансовые ресурсы, заменив собой харизму, действенно определяют статус индивида, его положение в обществе, спектр возможностей в Новом мире, становясь творческими энергиями — источником созидания и уничтожения. Финансовый успех в качестве мерила значения и шкалы ценностей здесь универсален, но по-настоящему крупный успех действительно все чаще оказывается выше личных усилий, труда и морали, являясь признаком особой благосклонности воплощенного Абраксаса — высшего гностического “божества”.

Моделью архитектоники утверждающейся на планете геоэкономической конструкции (геокона) — своеобразного аналога гебдомады, модели гностического космоса — может служить известный многоярусный “китайский шар”. Геокон последовательно соединяет сопряженные виды деятельности — хозяйственные диады, сизигии, — в единое сложноподчиненное хитросплетение экономистичного универсума. На нижнем, географически локализуемом уровне — это добыча природных ископаемых и их использование природозатратной экономикой; другой, более высокий локус — производство сырья интеллектуального и его освоение высокотехнологичным производством. На транснациональном ярусе — производство финансовых ресурсов и применение технологий универсальной процентной дани в качестве механизма управления индустриальными объектами (в свою очередь плодящими потребность в данных ресурсах). Но транснациональна также изнанка, “подполье” геоэкономического мироустройства — сдерживаемый цивилизацией порыв к инволюционному, хищническому использованию ее потенциала с целью извлечения краткосрочной прибыли, а также контроль над различными видами асоциальной практики. Отсюда в легальный сектор проникают правила игры, в которых правовой, а тем более моральный контекст утрачивает былое значение. Наконец, на высшем этаже — это ткущаяся паутина “штабной экономики”: система глобального управления метаэкономикой, предчувствующая унификацию источника легальных платежных средств, тотальный контроль над их движением и появление единой, диверсифицированной системы налоговых платежей, способной превратить со временем все земли геоэкономического универсума в плодородную ниву Нового мира — волшебный источник специфической квазиренты.

В сущности, по крайней мере в эстетических категориях все это напоминает то ли кропотливое воссоздание мистифицированной пирамиды кафкианского Замка, то ли планомерное строительство еще более загадочного вселенского лабиринта, чей центр невидим, а власть — везде. Кодовым же ключом к подобной сборной конструкции земных иерархий является, пожалуй, нехитрая модель политкорректного Севера (мировой град) в обрамлении прбoклятых стран остального мира (мировая деревня) с их, в общем-то, не вполне легитимной, с точки зрения новой ситуации, и “подведомственной” властью.

Реализация столь амбициозных целей требует не менее радикальных действий по изменению миропорядка. На сегодняшний день прочерчиваются два сценария завершения геоэкономической реконструкции. Одна логическая траектория, чей дизайн достаточно внятен, — мирное окончание строительства каркаса Нового мира, или, проще говоря, тотальной эмиссионно-налоговой системы. Однако если каталогизация мира все-таки споткнется о ряд возникающих противоречий, то произойдет нечто иное: введение в качестве нормы нестационарной, динамичной системы управления социальными процессами (в русле типологии контролируемого хаоса) вместо статичных схем международных отношений. Результатом окажется перманентный силовой контроль, появление новых форм конфликтов и путей их урегулирования, отчуждение прав владения от режима пользования, масштабное перераспределение объектов собственности, ресурсов и энергии — и еще, пожалуй, кардинальное изменение структуры цен, в том числе за счет целенаправленно взорванного мыльного пузыря финансов.

Между тем вероятность воплощения мегаломаничного эскиза в равновесных формах и в соответствии с прежней логикой социальных связей вызывает серьезные сомнения. Если вдуматься, в самой стилистике происходящей трансформации — несущей энергии индивидуации и глобального контроля — скрыта большая двусмысленность. Кроме того, плоть сетевой культуры проявляет себя — наводя опять-таки на мысли о катакомбных временах — как своеобразная реконструкция соборного, а не храмового, не организационно-институционального единства христиан — хранителей ключей культуры Большого Модерна.

И тут возникают вопросы: действительно ли постпротестантский век станет постхристианским эоном, либо это очередная метаморфоза все той же цивилизации? И каким образом будут сочетаться столь разноликие реальности в одной исторической эпохе? Окажется ли возможным сохранить личность, остаться человеком и христианином в космосе Нового Ренессанса: в хаосе свободы, открывшейся для страстей, и одновременно в ситуации разобщенности и поражения? Находясь на арене с “веком-волкодавом” один на один — под имперским оком органов “глобальной безопасности”, — вне героического утешения и энтузиазма первых веков, в условиях активного и тотального господства зла? На перекрестье подобных вопросов — квинтэссенция опыта ХХ столетия христианской эры, века Освенцима и ГУЛАГа, массового общества и “церковного двойничества”, — и именно об этих “тесных бесконечностях” размышляли Дитрих Бонхёффер и Романо Гвардини, но еще прежде них — безумный и гениальный Ницше...

“Кто дал вам губку, чтобы стереть весь небосвод?”

“Мы восстанавливали человека, но когда это существо восстало, оно оказалось мало похоже на человеческое”.

Завершая данный экскурс, посвященный поиску корней Нового мира, начал его аксиологии, но также его горизонтов, его “последней границы”, — экскурс, нитью которого было, в сущности, искусство землемера: скорее стремление очертить проблемные поля, нежели попытка дать уверенные ответы, — я бы заметил в качестве заключительной ремарки (отталкиваясь от формулы Чеслава Милоша о причинах и свершениях): временами слишком пристальный взгляд, брошенный в далекое прошлое, рискует рассмотреть фрагменты невероятного будущего.

1 Ранее в средневековой Европе доминировала совершенно иная логика: при обязательности труда и трудолюбия (industria) подчеркивалось различие в добывании необходимого (necessitas) и избыточного (superbia) с соответствующей моральной оценкой, то есть стремление к наживе оценивалось как позор (turpitudo) и даже сама деятельность профессионального торговца как едва ли угодная Богу (Deo placere vix potest).

2 Центральный вопрос здесь — влияет ли человеческая свобода на положение дел в вечности или только во времени: от характера ответа напрямую зависит открытость и живая драматичность текста бытия либо прочтение судьбы как книги с заранее известным концом. Погружаясь в детерминированные пространства, испытываешь порой тягостное ощущение, что в категоричности их эсхатологических проекций, пусть в искаженной форме, все же присутствует некая значимая для человеческой души реальность: предчувствие не столько сущего, сколько грядущего (послесудeбного) вселенского разделения, черты космогонии огненного мира отверженных, лишенного реальной сотериологии.

3 Или, как писал тот же Макс Вебер (хотя об этом редко сейчас вспоминают): “...капитализм, одержав победу, отбрасывает ненужную ему больше опору”.

4 “...в настоящее время действительно не может быть и речи о какой-либо обязательной связи между... „хрематистическим” образом жизни и каким-либо цельным мировоззрением (то есть исторически нам известным, и прежде всего — протестантизмом. — А. Н.)” (Вебер М. Избранные произведения. М., 1990, стр. 91).

Версия для печати