Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2002, 8

Не остыв от плача

стихи

Поздняев Михаил Константинович родился в 1953 году в Москве. Поэт, эссеист. Автор книги стихотворений “Белый тополь” (1984) и многочисленных публикаций в периодике. Живет в Москве.

Стансы миллениуму

Умирает Пушкин, шофер такси,
человек бездетный и холостой.
Неказист собой, неширок в кости,
удирает в Ясную граф Толстой.
Улетает в Штаты на ПМЖ
господин Хрущев, член ВКП(б).
Царь Давид, как заяц, бежит по меже,
панихиду поет самому себе.


Неужели вот это и есть итог?
Треск петард, шампанское из горлба,
и с размаху оземь “Корнет”, “Исток”,
все дворы в осколках, как зеркала.
Что в них утром будет отражено:
Божий лик? упившиеся козлы?
Все равно: сегодня — разрешено
всё-всё-всё, разрублены все узлы.


Я перед глазами, как пациент
у врача глазного, машу рукой:
в полдень выступал один президент,
в полночь выступает совсем другой.
Истекает время, Троянский конь,
фаршем человеческим, скрытым в нем.
Зажигай скорей бенгальский огонь
и давай не чокаясь помянем.


Всё-всё-всё закончено, все-все-все
с Винни-Пухом, храбрым своим вождем,
в чистом поле скрылись, в густом овсе,
только мы с тобою чего-то ждем,
будто завтра сможем переиграть
партию ф-но и по новой спеть;
может быть... откуда нам точно знать...
Но как в самый первый раз — не успеть.


Все равно — по клавишам: блям-блям-блям,
и во всю головушку: ай-люли...
Ты не плачь, любимая, по нулям
счет в игре, которую мы вели.

Время, не имеющее цены,
в три нуля, три дырочки утекло.
За окном шампанское пьют пацаны.
Под ногами звонко хрустит стекло.

Стансы бессоннице

I

Нерасторжимо дольнее с горним:
оба единым кормятся корнем,
алчут на пару, в обнимку не спят;
сердце разбито — и трещина эта
тянется в стороны мрака и света,
плоть расщепляя с макушки до пят.


II

Горизонтальную линию проще
вывести, чем вертикальную; рощи
много трудней рисовать, чем луга;
соотношение духа и праха —
тяжкий топор и дубовая плаха,
каждый другому царь и слуга.

III

Жизнь — это не киносъемка, но постриг:
над головою блистание острых
ножниц и свечки преломленной чад,
архиерей приподнялся из кресла;
и воспаленные мысли и чресла
часто-пречасто, как весла, стучат.

IV

Дым до небес восстает над дровами.
В патерике есть рассказ об Иване:
бес ему лоно изгрыз, и тогда
в келье бедняга зарылся по горло;
кровь почернела, дыхание сперло,
и воспылала его борода.

V

Чудище обло, озорно, огромно,
только и ты, в той же степени ровно,
мерзок, убог, и болящ, и постыл —
так колотись в испытанье жестоком
в Божьей деснице лягушкой под током,
прежде чем Он тебя не отпустил.

VI

Жизнь — это ночь накануне развода:
суд на пороге, зато и свобода
скоро вступает в права палача;
и два безумца за час до разлуки
переплетают ноги и руки,
в ухо друг другу проклятья шепча.

Правила складыванья стихаря

Складываю стихарь, как меня учили.
К солнечному сплетенью прижав звезду —
тоже и крест — на спине его, жесткий ворот
стисну зубами — и в стороны разведу
два рукава сиятельных: и лучи, и
крестные муки. Да нет: натянув узду,
скот подъяремный роет свою борозду,
морду склоняя долу. Престольный город
видит в окне алтарном, “Camel” куря,
страшное таинство складыванья стихаря.

Каждый апокриф грозит обернуться сплетней.
В медном кадиле курится ладан последний.
Свечи задуты. Земной положа поклон,
складываю подол стихаря, как складень,
и за углы поднимаю его горбе —
он провисает, словно весь мир в нем скраден...
Как я хорош когда-то был в стихаре,
как я был молод когда-то, весел и ладен!
Ныне ж в моих объятиях, безотраден,
жертвенным агнцем опочивает он.

Поцеловав на прощание, на гробницу
я положу стихарь — и увижу вдруг,
со стороны первый раз на него взглянув,
как он похож сейчас на мою чаровницу,
как он сейчас похож на тебя, мой друг:
в точности так и ты, под утро уснув,
слезы не утерев, не остыв от плача,
складываешься вся, руки-ноги пряча,
как эмбрион (а он — как жук скарабей).
Я ухожу к тебе. Ты его слабей.

Складываю стихи на пути из храма,
где научился стоять со свечою прямо
на панихиде — в серебряном, точно иней,
и в золотом, как осень, любил ходить
важно по храму с трикирием на кажденье,
Днесь благовернии петь, надевая синий,
в красном читать Апостола; и все это —
словно мне было дадено от рожденья,
чтобы однажды тень отделить от света,
чтобы к тебе склониться — и разбудить.

        Правила исцеления от немоты

Немота прерывается комбинацией из двух пальцев,
означающей и викторию, и рога,
что без разницы, потому что образ врага —
место общее для “Тангейзера” и “Паяцев”.

Жест набыченный, предназначенный ослепить,
забодать козла, что увел со двора молодку,
утопает во рту, до упора уходит в глотку —
и тогда сквозь рвоту ты начинаешь петь.

Третий час пополуночи, дом по имени Дом,
соловей в кусте бузины, имеющем сходство
с переметом рыбацким, — и ты, избывая скотство,
наущаешься пенью сквозь зубы, с закрытым ртом.

Не рыча аки лев, не трубя по образу тура,
но как тот соловей в тенетах, с ним в унисон,
ты на глас шестый заливаешься: “Дура, дура...” —
сорок раз подряд, как “Кирие элейсон”.

В простыню увит, повернут лицом к обоям —
“Дура, дура, дура...” — в пятом часу утра
ты поешь псалом, адресованный им обоим,
но тебя одного могущий поднять с одра.

И, восставши дыбом в седьмом часу, как к обедне,
на крыльце, что на клиросе, но обращенный в ад,
раздираешь гортань свою воплем: во всем виноват
лишь один соловей в осиянном росою бредне.

Это он испытует пение немотою,
это он, это он — когда я, на коленях стоя,
на заре обнимая раковину, блюю:
“Дура, дура...” — упрямо свищет: “Люблю! Люблю!”

Версия для печати