Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2002, 8

CD-ОБОЗРЕНИЕ МИХАИЛА БУТОВА

“МИР, КАК МЫ ЕГО ЗНАЛИ, ПОДХОДИТ К КОНЦУ...”

“Аквариум”, “Сестра Хаос”. — Студия “Союз”, 2002.

В одном из лучших романов двадцатого века — “Объяли меня воды до души моей” японского писателя Оэ Кэндзабуро — радикально настроенные подростки принимают в свое общество главного героя, человека значительно их старше, в качестве “специалиста по словам”: доверяют ему свою речь. Для главных радикалов предперестроечного времени в СССР — рок-сочинителей, гонимых властью и не столько даже сознательно отрицающих, сколько не приемлющих на уровне почти физиологическом большую часть легитимной на тот момент культуры, — подобная ситуация была бы немыслима. Участники тогдашнего рок-андерграунда (и по сей день без них не обходится ни один многотысячный сборный концерт), вероятно, искренне считали, что заняты прежде всего музыкой, раз уж колеблют гитарные струны и колотят в барабаны. Между тем музыкальные, и в первую очередь стилистические, достижения русского рока за три десятилетия практически равны нулю. Лучшее, что умеют делать русские рокеры “от себя”, — подкладывать под тексты более-менее удачные гимнические или лирические (бывает и то и другое сразу) попевки; иногда на выходе почти мелодия, иногда просто набор аккордов. Это, конечно, очень народно, но это совершенно то же самое, чем занимаются и барды и попсовики, разница лишь в интонации, но и она постепенно стирается, тем паче, что и барды и рокеры в аранжировках подтягиваются к расхожему профессиональному попсовому стандарту. Новым музыкальным и смысловым качеством, на которое рок претендовал и до сих пор по инерции претендует как особая субкультура, здесь и не пахнет. Теперь видно, что целью и стремлением отечественных рок-исполнителей в поздние советские времена было отнюдь не исследовать неведомые звуковые и экзистенциальные пространства, чем, в сущности, занималась мировая рок-музыка, а отобрать право на публичную речь у присвоившего его и в массе своей никуда не годного “поколения отцов” (если не дедов). Русский рокер хотел, чтобы “отцы” наконец заткнулись или хотя бы подвинулись, — и теперь дали ему произносить слова в микрофон (забавно смотреть, как враждовавшие некогда поколения и культурные типы сегодня благополучнейшим образом уживаются в теремке телевизионной славы и больших денег). Слова поначалу казались новыми; экзистенциальное, эмоциональное поле, куда они вводили, — полем свободы: веселой, трагической, всегда привлекательной (и значение русского рока как мощнейшего культурного фактора, оказавшего в восьмидесятые весьма сильное влияние если не на сиюминутное настоящее, то на ближайшее будущее страны, нельзя отрицать). Слова удачно маскировали общую скудость музыкального материала. Слова сдулись как пузырь, едва исчезло противостояние “отцов”, — и обнажили сплошь пустые места. Словами был изъеден изнутри русский рок, родившийся на седьмом месяце и почивший прежде первого зуба.

Западная рок-музыка в целом независима от текста. Здесь существуют известные рок-поэты, и я мог бы назвать десяток песен, в которых тексты кажутся мне очень сильными. Как правило, исполнитель, чьи тексты несут значительную смысловую нагрузку, ищет свой собственный, особый модус их музыкальной подачи. Обыкновенно музыка здесь мелодически достаточно скупа, минималистична, монотонна — что не исключает замечательных, тонких решений и аранжировок. Это может быть сделано в фолк-роковом, блюзовом, балладном, авангардном ключе — и это в любом случае чрезвычайно сложная задача, потому что скупость и монотонность никому не нужны как таковые, но должны одновременно преодолевать себя, наполняясь авторской индивидуальностью. Недаром Боба Дилана или Лу Рида, вроде бы вполне вписанных в рамки определенных стилей рок-музыки, представителям которых числа нет, все же узнаешь с первых тактов, когда и голос еще не звучит. Пример неудачного сочетания “музыка-текст” — творчество очень известной группы “Джетро Талл”, где “загруженные” слова (даже можно сказать — стихи) пытались соединять с плотным, развернутым, сюитообразным арт-роком; в итоге слова тормозили музыку, не позволяли ей запустить собственный “мотор”; музыка была претенциозна и вроде бы многое обещала, а на деле не могла выйти из растянувшегося зачина — обслуживая текст, неизбежно замыкалась в надоедливых повторениях, не отрефлексированных как прием.

Во всем мире публика ждет от рок-музыкантов песен — тут никуда не денешься. Инструментальный рок (хотя бы мягкий вариант, когда треть или четверть материала, выпускаемого группой, чисто инструментальные, бессловесные композиции) приказал долго жить еще в середине семидесятых, что стало решительным шагом к общему вырождению рок-музыки как жанра. Но интуитивно, по крайней мере дельными исполнителями, здесь были найдены способы построения песенных текстов (а может быть, даже не построения, а отношения к ним), мера их “наполненности” — не мешающая самодвижению музыки. Пение слов — будь то любовная ахинея или псевдоинтеллектуальный туманный сюрреализм — не то чтобы вовсе не имеет значения, но приобретает скорее энергетическую, нежели смысловую функцию и не тянет одеяло на себя, подчиняется логике музыки, логике звука. Грамотный панк сделает отличную вещицу из единственной строчки со словами fear или hate; тексты рок-гимнов шестидесятых, вроде “Satisfaction” и “My Generation”, не отличались программностью, последовательностью изложения и смысловыми глубинами. Российские рок-исполнители молодого поколения уже пытаются кроить тексты по западной модели, но поскольку музыка у них калькированная, цели исключительно коммерческие, а появиться на культурной карте они опоздали лет на пятнадцать, ничего интересного не выходит и выйти не может. Динозавры же отечественного рока по-прежнему желают вещать, и чем дальше, тем это смотрится патологичнее: например, Константин Кинчев, подрисовывающий себе в гриме глаза таким “панмонголическим” образом, какой привел бы в панический ужас Владимира Соловьева, безо всякого стёба рассуждает в газетных и телевизионных интервью, какое православие истинное, а какое — не очень.

Позиция “гуру”, учителя и наставника, чуть ли не проповедника, в важных вещах вроде музыки, любви, духа и вообще отношения к жизни всегда входила и в образ Бориса Гребенщикова, тщательно культивируемый им самим. Но Гребенщиков — не Кинчев, и в его “наставничестве” сколько-нибудь чуткому уху обыкновенно был очевиден театр. Фигура для русского рока начальная (пусть и не единственная в этом начале), символическая, да и по сей день, пожалуй, наиболее репрезентативная, Гребенщиков, естественно, в полной мере был подвержен всем свойственным русскому року болезням. Однако ему хватало ума и таланта держать дистанцию и по отношению к формирующемуся стандарту русского рока, и по отношению к собственному имиджу. Что, вероятно, и помогало ему все-таки оставаться именно рок-музыкантом, одним из очень и очень в России немногих (речь не об инструменталистах, способных играть весьма убедительно, а о лидерах групп и сочинителях, чьими именами размечена интересующая нас культурная область). Уже в самых первых, почти тридцатилетней давности записях — на препарированный бытовой магнитофон под акустическую гитару — заметен вкус Гребенщикова к музыкальной оригинальности. Заметен даже сегодня — в семидесятые, понятно, оригинальным представлялось все, что не было похоже на творчество композитора Серафима Туликова. Можно вообразить виртуального Гребенщикова, продолжающего то, с чего начал: то есть более-менее плотно занятого поисками новых выразительных средств в звуке и “откупающегося” сюрреалистическими или абсурдистскими текстами. На Западе много таких людей, и как-то они находят себе экологическую нишу. В России, однако, такая творческая позиция не приемлется на корню (кто назовет за тридцать лет хоть один отечественный рок-состав, у которого тексты играли подчиненную роль, просуществовавший дольше одного-двух фестивалей?). Реальный Гребенщиков придумал метод сочинять, благодаря которому и обеспечил себе достаточно музыкальной свободы и сразу стал безусловно лучшим в русском роке текстовиком. Он научился, не изменяя до конца своим юношеским абсурдистским привязанностям, создавать тексты с массой “пустого” смыслового объема, лакун, — но лакун, расположенных в таком верном порядке, что слушатель провоцируется заполнять их тем смыслом, который важен для него. Хорошим тоном у выпускников культурологических факультетов считается рассуждать о том, что данный гребенщиковский метод целиком заимствован на Западе, да еще налицо подражание обэриутам, и перечислять цитаты из Боба Дилана или Дэвида Бирна, уловленные в песнях. По-моему, все это никакого значения вообще не имеет. Так или иначе, на русскую почву Гребенщиков принес совершенно особую поэтику — такой раньше тут не было. Более того, он создал новую текстовую ситуацию и в ней сумел выговорить — или заставить выговорить слушателя — вещи, которые до него выговорить не удавалось (по крайней мере моему поколению). Я думаю, мои ровесники помнят еще свои первые впечатления от, например, “Синего альбома” с его “Железнодорожной водой” и — главное — “Электрическим псом”. Мне было тогда семнадцать лет. И мало что впоследствии оказывало на меня столь же катарсическое действие.

В мыслимо “чистом” гребенщиковском тексте грамматически верные фразы не должны нести никакого послания, они пусты и лишь эмоционально окрашены, а какое-никакое их наполнение целиком предоставлено слушателю (который при этом верит, что и впрямь происходит коммуникация) — это идеальный для рок-музыки вариант. Важное свойство и достоинство такого способа сочинять — его гибкость. К “чистому” веществу здесь можно подмешать в той или иной пропорции множество разнообразных вещей, иногда действительно что-то сообщая слушателю, иногда тонко манипулируя им, направляя в нужную сторону. В разные периоды “примеси” у Гребенщикова были разными — их перемены, их история составляют интересный предмет. Почти любую песню Гребенщикова можно описать в трех координатах: координата отчетливого “собственного послания”, координата “манипулирования слушателем” плюс координата подключенности к тому или иному культурному “массиву”: к буддизму, к христианству, к американскому кино или русскому анекдоту, к хиппианскому жаргону и русской литературной классике — тут перечень можно долго вести. Уже с начала восьмидесятых Гребенщиков вступает на путь, который в то время был откровенно опасен: во многих его текстах делается заметна социальная едкость (на мой взгляд, стилистически безупречная, нигде нарочито не педалируемая), пугавшая тогда власти едва ли не более, чем откровенно политические выступления. Трехмерная “текстовая машина” исправно служила Гребенщикову, пластично подстраиваясь под меняющуюся современность. Ее посредством Гребенщикову случалось достигать и подлинной горечи, и высокого лиризма.

От каких-либо собственных музыкальных поисков Гребенщиков со временем отказывается, нащупав иную возможность не потерять оригинальность и не дать своим песням слипнуться в плоский “русский шансон” (допустим анахронизм в терминах). Здесь метод — эклектика и бриколаж, перекликающиеся с таковыми и в текстах (по третьей координате). В дело годится все, что в данный момент находится в сфере гребенщиковского внимания или просто оказалось под рукой, с чем могут справиться работающие с ним музыканты: регги, тибетская, кельтская музыка, балалайки, гармошки, колесные лиры, валторны и мандолины, даже — апофеоз, как будто самому духу рок-н-ролльному противоречащий, — диксиленд! Все умеет соединяться друг с другом, вплетается в звуковую ткань весело и органично. Как правило, бриколажны даже составы ансамблей Гребенщикова. Достаточно вспомнить легендарный, давший шороху комсомольцам на первом официозном советском рок-фестивале в Тбилиси в 1980 году: гитара, барабаны, виолончель, фагот и флейта (по мне, хулиганские записи “Аквариума”, сделанные на том фестивале, входят в число лучших записей отечественной рок-музыки). Легкость, юмор, безоглядность, заключенные в таких сочетаниях, также стали “фирменным” гребенщиковским знаком. Они позволяли ему быть неожиданным и часто заставляли слушателя радостно удивляться. Наряду с характерной манерой пения, они обеспечивали концептуальное единство различным по звучанию и стилистике ансамблям Гребенщикова. И обыкновенно его неудачи отмечены именно понижением бриколажного “градуса”.

Из всех путей слушать музыку мне с возрастом все более по душе случайность. Самые затертые вещи, неожиданно раздвинувшие пелену технического и человеческого шума, могут предстать необычно яркими, с новым значением. Радио способствует открытиям. Некоторые классические темы, транслируемые радиоприемником на лесах у строительных рабочих или радиоточкой в квартире и вдруг выплывшие на летнюю улицу из открытого окна, — буквально впечатались в мою память. Это было давно, филармоническую музыку теперь по радио мало кто передает. Зато однажды, на чужой даче, довелось послушать через два участка и три забора Гребенщикова с “Московской октябрьской” (это где “по небу бабы голые летят”). Непреднамеренность сделала впечатление особенно сильным. И как-то было очевидно, что нет смысла даже вопросом задаваться: существует ли иной богатырь на Руси рок-н-ролльной, способный сочинить вещь, чтобы начиналась с треньканья балалайки, естественным образом разворачивалась в мощный рок-драйв, в большой струнный оркестр, целый звуковой мир, и к концу стягивалась опять к балалаечке — и чтобы без запахов лампы и творческого потения?..

Промоцию новому альбому “Аквариума” обеспечивало “Наше радио” — странная и действительно очень русская радиостанция. Я полагаю, “Наше радио” — самое унылое радио в мире. Ибо преобладающая интонация нынешнего отечественного рока, на котором станция специализируется, — эдакий сероватый кокаиновый героизм (то есть когда человека еще даже и не ломает, но известно, что вскоре ломать начнет, и нет уверенности, что поправиться удастся немедленно, хотя есть уверенность, что рано или поздно поправиться обязательно удастся). Ну да интонация — леший с ней. Интересно, что вся представленная на “Нашем радио” музыкальная продукция звучит так, будто записана в одной и той же студии одним и тем же звукорежиссером под командованием единого для всех продюсера (причем родом откуда-нибудь из Екатеринбурга). Распознать на слух, если не оповещен заранее, кому какая песня принадлежит, — дело безнадежное. И песни Гребенщикова на таком фоне, конечно, как жемчужины в компосте. Тут тебе и современный грув а-ля “Red Snapper”, и какая-нибудь бразилия, напоминающая Дэвида Бирна, и азийское пение, и текст вроде настоящий гребенщиковский, не без злости...

Но все куда менее оптимистично, если сравнивать Гребенщикова с ним самим. “Сестра Хаос” представляется альбомом совершенно сконструированным, причем сконструированным с натугой.

Гребенщикову случалось записывать очень плохие программы. Особенно во второй половине девяностых. Уровень альбомов вроде “Чубчика” или “Кунсткамеры” я могу объяснить только контрактными обязательствами Гребенщикова перед граммофонными фирмами — требовалось хоть что, но выпустить (кстати, сомнительно, чтобы эти диски сколько-нибудь успешно продавались). “Сестру Хаос” плохой работой не назовешь. Напротив, музыкально альбом, возможно, вообще самый сильный из гребенщиковских альбомов. Сильный не в том плане, как некогда переполненные новизной и идеями “Треугольник”, “Табу” или “Радио Африка”; сильный — потому что весьма чисто и не без фантазии сыгран весьма профессиональными музыкантами. Но оттого лишь заметнее, что делался диск на потребу, как будто составлялся из наиболее узнаваемых штампов. Гребенщиков словно поставил себе задачу записать альбом, единственный смысл которого — удовлетворить ожидание и спрос публики на Бориса Гребенщикова (что, понятно, вполне вписывается в современную экономику искусств). Здесь последовательно изложено все, что должно иметь место: “драматический” рок в духе “небо становится ближе”, абсурдизм в духе “Треугольника”, бодрое регги в духе бодрого регги (чтобы не забывали, кто первым из русских музыкантов удостоил вниманием растаманскую музыку), завершающая грустная баллада в духе позднего Гребенщикова, задумывающегося о смерти (“Список кораблей никто не прочтет до конца; кому это нужно — увидеть там свои имена?”). Присутствуют — на уровне скорее знаков, чем продолжительных звучаний и долгих высказываний, разные поклоны: в сторону модных музыкальных веяний, от индустриальных до этнических (в балладе сыграл на дудуке приблизительно то же самое, что он играет всегда, сам знаменитейший Дживан Гаспарян), в сторону интеллектуальной публики, не чуждой литературных интересов. И чересчур много для стареющей рок-звезды каких-то жеманных и как бы свойских подмигиваний в сторону молодежи (видимо, сюда следует отнести и позорные штаны с многочисленными надписями “fuck”, в которых Гребенщиков играл и записывал на TV рекламный для альбома концерт в честь тридцатилетия “Аквариума”).

Будь тексты посдержаннее, вышел бы нормальный, честный альбом: не супер и не провал. Но это было бы как раз против ожиданий, которым Гребенщиков стремился потрафить. Конечно, от “гуру” Гребенщикова ждут большего. Ждут слов таких, чтобы весело, и духовно, и про нас с тобой — все в одном флаконе. “Гуру” очень старается. И на первый взгляд даже странно, отчего не поместили в “Сестру Хаос” какой-нибудь развеселый хит вроде знаменитой “телефонной” песни “2-12-85-06”. Но дело в том, что сочиняются такие только на подлинном кураже. Многое можно имитировать: высокоумие, вселенскую скорбь, — но только не настоящие раздолбайские стёб и отвязность. А куража-то и нет, что становится ясно уже на третьей песне альбома. И дальше вся развесистая и великолепно сыгранная эклектика выглядит обременительно-тяжеловесно.

Обмануть природу своего дарования Гребенщикову все равно не удается. Имитировать самого себя непринужденно, будто все в полном порядке, он просто не способен, ничего не попишешь. И едва берется за столь несвойственное своей натуре дело, начинает сбоить даже самое верное и безотказное — “текстовая машина”. Самоповторы всегда были частью поэтической системы Гребенщикова, но им всегда и находилось оправдание за рамками текста, в новой и для автора и для слушателя бытийной ситуации. Может быть, очень не демонстративный (вот какая роль Гребенщикову явно всегда претила, в отличие от многих русских рокеров, — так это роль рок-н-ролльного бетховена, трагического художника-героя), но все же непрестанный поиск Гребенщиковым таких оправданий для повторения уже не раз пропетых слов и являлся тем необходимым усилием, которое обеспечивало — по крайней мере в последние годы — достоверность его творчеству. Все рушится, если усилие не совершается, а изображается. Не спасает напичканность текстов “актуальностями” типа “офиса Лукойла” или “братвы”, которую “колбасит на кислоте”, — но наводит на мысль, что автору надо поменьше смотреть телевизор. И если прежде за повторами читался еще один уровень смысла, теперь в них хочется тыкать пальцем и штампы, посмеиваясь, подсчитывать. Что остается? Ну, несколько удачных строк, которые потом долго крутятся в голове. Не так уж мало. Но я и далек от того, чтобы вовсе отказывать Гребенщикову в таланте.

Среди “патентованных” пафосов Гребенщикова есть, сохранился и пафос здорового анархизма: все, что подается нам сегодня как события первостепенного значения, важнейшие факторы жизни: копошения политические, копошения шоу-бизнеса, большие деньги, — на самом деле не имеет вообще никакого отношения к человеческой жизни подлинной, глубокой и только выжигает необходимый для нее воздух. Под чем и автор настоящих строк обеими руками подписывается.

А в самой раскрученной, да и самой живой из песен альбома есть такие слова:

“Пока ты на этой стороне, ты сам знаешь, что тебя ждет. Вставай. Переходим эту реку вброд”.

Сколько лет я Гребенщикова слушаю, все мне охота его спросить: он действительно верит, что знает, как это сделать?

Версия для печати