Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2002, 7

В карьере

рассказ

Бутов Михаил Владимирович родился в 1964 году. Живет в Москве. Лауреат премии Smirnoff-Букер 1999 года за роман “Свобода” (“Новый мир”, 1999, № 1 — 2).

Машина задела брюхом, колесо проскользнуло по глиняному крошеву.

Вытянули на плотное, утрамбованное возвышение — и остановились.

Мальчик, утомленный двухчасовым путем и неподвижностью, тут же выскочил, побежал вперед.

— Пап, — закричал он, — дальше яма! Одни ямы, ты слышишь, пап?!

Отец, не заглушив двигателя, вывесился из открытой двери, оценил травяную плешку сбоку от дороги, в три приема развернулся и чуть сдал задним ходом. Теперь машину обступили высокие, до крыши, золотистые метелки дикого злака, захватившего пахотное прежде поле.

Мальчик возвратился — он боялся отойти далеко и потерять из вида отца и машину.

В наставшей тишине гулкий, тяжелый звук вентилятора, дорабатывавшего свое под капотом, показался мальчику особенно наглым. Наглый, наглый, гл, гл, нгл, — от повторения слово истончалось, смысл пропадал, оставалась комбинация звуков, уместная в языке каких-нибудь гремлинов. Раньше мальчик слышал слово “наглый” только по отношению к людям, изредка к себе самому и вряд ли когда-либо произносил его, даже в уме. И вдруг обнаружилось, что со множеством разнообразных вещей оно способно сопрягаться плотно и точно, как сопрягаются между собой блоки конструктора “Лего”. Это открытие удивило мальчика. И ему хотелось бы рассказать о нем отцу, но мальчик стесняется, угадав, что отца может рассмешить — пускай по-доброму — его наивное удивление.

Глинистая дорога, порой просто колея, которая привела сюда от шоссе, прошла через участки, размеченные под дачи. Был будний день, и людей на участках отец не заметил вовсе, но видел ухоженные огороды и кое-где незавершенные — с оттенком безнадежности — деревянные постройки. Здесь и на первостепенное — на заборы — не хватило дачникам денег и пыла: лишь местами стояли низкие плетни из серых палок, старых ветвей и проволоки.

— Ого! — воскликнул мальчик. — Гляди, пап, я уже нашел...

— Ну вот, — сказал отец. На ладони у мальчика лежали продолговатые осколки. — Они тут по всему полю. Огородники могут выкопать отменный экземпляр прямо на грядке. А эти ты брось. Это ерунда. Сейчас соберешь настоящие.

— Это чертовы пальцы? — спросил мальчик.

— Да, — сказал отец. — Белемниты. Чертовы пальцы. Народное название.

— Люди, наверное, думают, что здесь на поле было полным-полно чертей, — сказал мальчик и засмеялся.

— Люди не знали о древних животных. И если им попадались окаменелости, старались как-то их объяснить для себя. Особенно громадные кости — как у твоих обожаемых динозавров — требовали объяснения. В Америке однажды скелет ископаемого кита сочли останками падшего ангела. На что похож белемнит? На палец, на коготь. А когти известно у кого...

На одном из участков хозяин — должно быть, непомерно размахнувшийся сначала, желавший держаться в ногу с дачной строительной модой — осилил только остов большого деревянного дома с высокой, будто сторожевая, остроконечной башней. Теперь над скелетом башни дачник поднял красный флаг — бросил в лицо пространству свою ненависть и обиду. Далекие флаг и ажурная башня, дикое желтое поле, где по-степному волновал траву несильный ветер — под фотографически-синим небом с грузными белейшими облаками. Такие пейзажи, чуть мертвенные, отвоеванные обратно у человека природой, отец, способный остро чувствовать красоту запустения, любил, пожалуй, больше всех иных.

— А теперь люди знают? — спросил мальчик. — Про древних животных?

— Теперь настоящий бум, — сказал отец. — Фильмы, книги. Ты вон в школу еще не пошел, а по динозаврам уже профессор. Разбираешься в них лучше, чем какой-нибудь академик в начале века.

— Точно, — сказал мальчик и даже подпрыгнул от удовольствия. — И лучше Мишки Мухина...

Стоило им отойти на несколько шагов, и машину за травой стало не различить. Отец огляделся, поискал ориентиры — к чему возвращаться; нашел удобный: ближайший к ним курган карьерного отвала стоял вторым в первом от поля ряду.

— А по такой плохой дороге, — спросил мальчик, — “ровер-дефендер” проедет?

Отец пожал плечами:

— Да он тут и по полю проскачет без труда. Он, собственно, на такую езду и рассчитан.

— А у нас хорошая машина? — спросил мальчик.

— У нас русская машина, — сказал отец. — Только и жди, когда что-нибудь отвалится. Но вообще ничего, бегает. Грех жаловаться.

— Мы когда-нибудь купим “ровер-дефендер”? — спросил мальчик.

— Ну, знаешь, — развел руками отец. — Он довольно дорого стоит. У нас с мамой не так много денег.

Мальчик задумался. Потом сказал:

— Значит, это твоя мечта?

— Что? — не понял отец.

— “Ровер-дефендер”.

Отец засмеялся:

— По-моему, это скорее твоя мечта. Но и я бы, конечно, не отказался иметь очень надежную и очень проходимую машину. Правда, содержать ее — разоришься...

— Мы найдем вот такого аммонита, — показал мальчик. — Блестящего. Большого, как колесо. Продадим его в музей на выставку. И у нас хватит денег на “ровер-дефендер”.

— Думаешь, хватит? — сказал отец. — Ну и хорошо. Но понимаешь, какая штука: здесь большие аммониты неважно сохранялись. С ладонь величиной — это да. А уже с тарелку... Увидишь его в земле — прямо дух захватывает: лежит, целехонький, весь переливается. А от первого прикосновения рассыпется в пыль.

— Но если нам повезет, — сказал мальчик.

— Если повезет, тогда конечно, — сказал отец. — Вот теперь будь повнимательнее.

— Ух ты! — сказал мальчик.

Отвал — продолговатый курган пятиметровой высоты, поросший редкой травой — состоял, казалось, в той же доле, что из черной сухой земли, из серо-коричневых цилиндров и конусов белемнитовых ростров, целых и расколовшихся, с бутылочное горлышко или более тонких, чем карандаш. Мальчик кинулся набирать их, зачерпывая подряд, в полиэтиленовый пакет, но вдруг застыл, осознав, что белемнитов действительно — без числа и они повсюду.

— Подожди, стой, — сказал отец. — Не надо так, без разбора. Давай высыпай все это обратно. Ты старайся искать неповрежденные, хорошей формы, чтобы кончик острый не был отбит. Потом будем из них для коллекции отбирать лучшие.

Он поднялся на склон и отсюда мог видеть по ту сторону гребня еще и еще курганы: серые, черные, бурые, даже красные, — они тянулись и тянулись, один за другим, в несколько рядов, как хребты сгладившихся, немолодых гор, если смотришь на них из самолета. Трава не скрывала цвет земли, и с удаления отвалы представлялись одинаково голыми. Их монотонный порядок ломали сияющие под солнцем песчаные долинки. Внизу, в затопленном карьере, поблескивала вода. Отец оборачивается. Недостроенные дачи, красный флаг, желтое поле, чистое синее небо.

Сколько лет — десять, больше десяти — прошло с тех пор, как он выполнял здесь свой первый самостоятельный заказ? Двадцать тысяч белемнитов по десять центов за штуку. Деньги платил чудаковатый с виду, однако хваткий итальянец, коллекционер и торговец окаменелостями, — подобных энергичных людей тогда немало понаехало в прежде закрытую страну. Отец взял палатку и позвал с собой приятеля. Дач не было еще и в помине, бугристое нагое поле с бадыльем. Осень, холод, на земле снежная пудра. В карьер так и не спустились и по отвалам не карабкались, все собрали за два дня прямо на поле. Жевали холодные консервы, грелись спиртом, очень веселились и не верили, что правда выручат такую астрономическую сумму. И странно было бы не сомневаться, и глупо не веселиться, если в последний раз месячной зарплаты на государственной службе у них не вышло и по четыре доллара. Приятель до сих пор при всякой встрече с восторгом вспоминает приключения и забавные случаи тех дней, которые, выходит у него, и были-то сплошным приключением и забавным случаем. А отец завидует, потому что больше не умеет собрать в одно “я” с собою нынешним себя десятилетней давности.

— Пап, а где аммониты? — крикнул мальчик. — Тут одни кусочки...

— Поднимайся сюда. — Отец протянул руку, когда подъем стал для мальчика слишком крутым. — Помнишь Носова?

— Дядю Носова? — сказал мальчик. — У которого собака Фима?

Сегменты спиральных аммонитовых раковин просыпались у него из кулака, и он нагнулся, чтобы их подобрать.

— Это с ним мы когда-то здесь промышляли, — сказал отец. — Вот тогда аммонитов было полно.

Отчего-то интерес у заграничных торговцев к подмосковному палеонтологическому материалу просыпался строго в слякотные и холодные месяцы. Белемниты собирали в ноябре, на другой год устойчивый спрос на аммониты держался в марте, в апреле, и с конца сентября — опять до поздней осени. Стало быть, каждое утро, без выходных: полтора часа электрички, час — автобус до поселка и семь километров до карьера пешком; вечером — все в обратной последовательности. А летом, когда могли бы благополучно и подолгу жить в палатке прямо на карьере, — летом ничего, мертвый сезон. От поселка, договорившись с рабочими, скоро стали ездить на техническом поезде по карьерной узкоколейке. Тепловозик с платформой и вагонетками тащился по странным, застывшим местам: по оврагам, по вывороченной земле, мимо сухих, стального цвета, суковатых или одноруких деревьев; и никогда никакого движения не наблюдалось в этом ландшафте — даже птиц. Еще через год отец специально купил подержанную “Ниву”, получил права — а заказов на здешние окаменелости уже не поступило: видно, заполнились магазины и в Старом, и в Новом Свете. С дальнего конца карьера уходила узкоколейка. Сегодня они с мальчиком туда не доберутся.

— Идем дальше, — сказал отец. — В каждом отвале может быть что-то свое.

— Тогда пошли за аммонитами, — сказал мальчик.

— Большими, как колесо?

— Не обязательно, — сказал мальчик. — Как ладошка.

— Твоя или моя?

— Как мамина, — засмеялся мальчик, ожидая какого-нибудь шуточного подвоха, и увернулся, когда отец хотел поправить ему кепочку.

— Все-таки, малыш, — сказал отец, — хорошего, целого аммонита мы вряд ли отыщем.

— Почему? — сказал мальчик.

— Они хрупкие. Не такие прочные, как белемниты.

— Ты же говорил, здесь есть аммониты.

— Я давно здесь не был. Аммониты нужно брать нетронутыми, прямо из того слоя, где они отложились. А он теперь под водой.

— Почему? — сказал мальчик.

— Карьер перестал работать, воду больше не откачивали, она заполнила все низкие места. Так всегда бывает. Это старый карьер. Ползал взад-вперед по рельсам здоровенный роторный экскаватор, размером с пятиэтажный дом, рыл яму, землю сыпал на другой берег. Большую часть аммонитов уже в ковшах перемололо. Но если и попали в отвал сколько-то невредимых, они целыми остаются, только пока спрятаны в земле. Едва покажутся на поверхности — дождь, ветер, просто сырость в считанные дни их разрушают.

Мальчик расстроился. Чертовы пальцы, что он успел собрать, показались ему вещью неинтересной, нестоящей, ненужной. А отец пустился рассказывать — в самом деле, забавно было вспоминать, передавать словами историю их веселого и удачного предприятия. Как сперва, по колено в воде, которую тогда хотя и удаляли, но недостаточно быстро, чтобы не оставалось вовсе, они копали тонкий слой с аммонитами как бы с торца, из карьерного разреза, и добыть таким путем за день удавалось совсем немного. Но со временем дядя Носов, у которого теперь собака Фима, сообразил, что за всякий, даже плохонький, аммонит им платят больше, чем стоит в Москве в самом раздорогущем коммерческом ларьке бутылка водки. С тех пор день начинался передачей трех бутылок бригадиру карьерных рабочих. Ему объяснили, что аммониты нужны для диссертации.

— А зачем столько? — удивился бригадир. — Они же все одинаковые?

— Это для вас одинаковые! — вдруг вполне натурально вспылил Носов. — Для неспециалистов, конечно, одинаковые! А мы изучаем видовую изменчивость. Внутри вида! Изменчивость! Вам понятно?!

— Да что уж, — сказал бригадир, почесал в затылке и больше вопросов не задавал. — Эй, Артур! — крикнул он, задрав голову. — Накопай-ка ребятам ракушек!

Гигантская стрела медленно проплывала над их головами, опускалась на новом месте. И огромный, с двумя десятками ковшей, ротор экскаватора неожиданно точными для такого мастодонта, чуть ли не грациозными движениями срезал ровнехонько, будто дерн, землю над аммонитовым слоем (в человеческий рост), обнажая черно-зеленый глинистый песчаник и хаос радужных, перламутровых спиралей, — песчаник держал их цепко, и с каждой раковиной нужно было повозиться, поработать ножом, прежде чем она отделялась наконец от породы...

Мальчик не слушал. Пакет сразу потяжелел и тянул ему руку. Мальчик опустил его, почти бросил на землю и пошел прочь.

— Что с тобой? Что случилось? — спросил отец вдогонку.

Мальчик не ответил. Отец пакет подобрал, вздохнул и двинулся следом.

Но за карьером, на открытом месте, мелкий, ровный, словно глазурованный песок так глянцево, шикарно сверкал, и видно было во все стороны далеко, будто с высокого речного берега, — мальчик забыл кукситься и на мгновение замер, переживая эту радостную безбрежность. Тут же его увлекли попадавшиеся на песке куски кремня необычных, натечных форм. А потом длинные петляющие цепочки следов, по которым легко читалось, чем был занят тот, кто их оставил: подкрадывался, убегал, ловил жука. Отец сказал: “Оттого, что эта земля напичкана остатками древней жизни, мне и на ней проще вообразить каких-нибудь первоптиц или мезозойских рептилий”. Он сумел определить по следам хорька, зайца и лисицу. Следов было так много, что отсутствие в поле зрения живых зверей казалось странным и еще подчеркивало общие неподвижность и безмолвие. Белый череп хорька, ставшего, наверное, добычей ястребу, и лапу с кусочком меха они нашли на отвале красно-бурой глины, не содержавшей никаких ископаемых.

— Что-то более позднее, — сказал отец. — Глина юрского периода черная или серая. Здесь было море, теплое мелководье. Потому столько живых существ. Представь, миллионы лет они тут паслись.

— Паслись! — совсем развеселился мальчик. — Они что, траву ели?

— Да нет, они ели друг друга, — сказал отец. — Планктон ели. Я, правда, деталей не знаю. Белемниты, по-моему, точно хищники. Ловили щупальцами всякую мелочь.

— Значит, — сказал мальчик тем особенно важным тоном, который отец любил до замирания сердца, — наверняка тут были и хищные динозавры.

— О! — удивленно сказал отец. — А ведь я однажды выкопал динозавра. Надо же... И совсем забыл.

— Плавающего? — спросил мальчик. — Или летающего?

— Может быть, плезиозавра. Не очень большого. Только он, зараза, быстро кончился. Хвост мы очистили, думали — сейчас пойдет самое интересное. А там разбитая тазовая кость, часть ласты — и все. То ли его еще живым кто-то перекусил, то ли потом в земле переломило.

— А куда ты дел хвост? — спросил мальчик.

— Куда-куда... — усмехнулся отец. — Продал. В Америку.

— Кто мог перекусить не очень большого плезиозавра? — рассуждал мальчик. — Очень большой ихтиозавр?

— Ихтиозавра тут, говорят, тоже находили, — сказал отец. — Но это давно. Мне рабочие рассказывали — череп у них под ногами так и катался, пока не рассыпался. Тогда цены не знали таким вещам.

— Я пить хочу, — сказал мальчик.

Уже наступил полдень, жара становилась тяжелой. Отец снял футболку и намотал на голову. Заставил мальчика перевернуть сетчатую кепку козырьком вперед. Нагревшаяся вода из пластиковой бутылки жажду почти не утоляла, а на губах оставляла дурной привкус.

Отвалы дальше пошли без кустика, без травы. Они стояли теснее, едва не перетекали один в другой. Мальчик представил, что нет ни поля, ни шоссе, по которому они сегодня проехали через десятки поселков, — но простираются, на много часов и даже дней пути, вот эти серые холмы, сухая земля, горячая даже сквозь резиновую подошву кроссовок, осыпающаяся под ногой. Мальчик знает из фильмов, что именно в таких условиях действуют настоящие охотники за динозавровыми костями. Поместив и свою фигурку в воображаемый пустынный пейзаж, он нашел его не тягостным, а вполне, по-своему, пригодным для жизни, почти уютным — если, конечно, будет где отдохнуть в тени и вдоволь холодной пепси-колы. Мальчик устал вглядываться в землю, тысячи белемнитовых ростров, перемешанных с глиной, замылили ему взгляд, он опускает глаза, и ему кажется, что под ним течет сплошная серо-бурая масса.

— У меня от тишины, — сказал мальчик, — уши болят.

Часы отец оставил в машине; но вряд ли они в карьере слишком долго: час, от силы — полтора. Однако это оказалось тяжелее, чем он мог предполагать. У него уже горит кожа и в голове от жары поднимается марь. Явно пора возвращаться. Отец решил прежде всего выбраться из отвалов на поле — там они легко сориентируются и двинутся к машине напрямик. Он рассчитывал, что обогнуть придется только два или три кургана, а отвалы никак не кончались — и поле, и даже порой издевательский, крошечный, коснувшийся горизонта красный флаг лишь изредка маячили в недостижимых дальних прогалах. Потом выход вроде бы наметился — но безобидные издали кусты, разросшиеся живой стеной в ложбине и по склонам, обернулись злющей колючкой. Отец с мальчиком запутались, поранились — и все напрасно, пробиться не было ни малейшей возможности. Отец с трудом сдерживал ярость и не находил, чем ободрить сына. Мальчик и в самом деле едва не плачет. Но не жалуется, молчит.

И тут краем глаза, на самой границе колючих зарослей и под укрытием их пыльной зелени, отец замечает что-то не совсем обыкновенное. И еще прежде, чем успевает дать себе ясный отчет, что точно он видит, он уже чувствует, узнает удачу, уже знает, что находка превосходна. И конечно, она должна достаться мальчику, стать его удачей, его первой самостоятельной серьезной находкой. Спешно, будто преследует не камень, а живое существо, отец делает два как бы случайных, бессмысленных шага чуть вверх по склону. Как он и надеялся, склон оседает от его шагов, и несильный оползень выносит на обозрение, прямо на уровне глаз мальчика, великолепного белемнита. Но мальчик сосредоточенно изучает царапину у себя на локте, и отцу приходится задать какой-то пустяковый вопрос, чтобы он очнулся.

— У-у, пап! — удивленно восклицает мальчик. И мгновение спустя восторженно кричит: — Большой, пап! Очень большой! Смотри! Это хороший белемнит?!

Отец вертит ростр в руках и цокает языком. Белемнит величиной с большую хозяйственную свечу и безупречно сохранившийся попадается не часто — такие и в музеях лежат. Отец действительно доволен, рад: все же им досталось что-то стоящее. Рад, что с мальчика мигом слетели уныние и усталость.

— Теперь можно считать нашу экспедицию успешной, — предлагает отец. — И с чистой совестью отправляться домой.

— Нет, — сказал мальчик, — не успешной. Еще не совсем.

— Малыш, ну нет здесь аммонитов, — раздраженно сказал отец.— Ты же сам видел. Одни обломки.

— Ты ведь говорил — есть, — сказал мальчик.

— У тебя голова не кружится от жары? — спросил отец.

— Да ничего, — сказал мальчик.

— Ладно. — Отец вздохнул и хлопнул ладонями по бедрам. — Что с тобой делать... Давай низом пройдем назад, спустимся к воде, к самому карьеру. Поглядим, как там дела обстоят. Согласен?

Мальчик кивнул.

— Но сперва посидим где-нибудь передохнем, — сказал отец. — Не кружится, значит, голова?..

Песчаную плешь, куда они вышли, попетляв между отвалов в обратном направлении, украшала глыба красного кварцита с такими четкими и рельефными знаками ряби, что не верилось в их естественное происхождение. Пить противную воду мальчик отказался, и отец, глотнув, вылил остаток из бутылки на землю. “Покупать надо было газировку, — сказал он. — Газировка теплая поприличнее”. Песок потемнел, но уже через мгновение место, куда попала вода, почти не выделялось. Отец объяснял мальчику, что кварцит, на котором они расположились, когда-то был песком морского дна, а затем претерпел изменения, окаменел, однако сохранил форму, какую песку придают волны. Но камень этот не отсюда, ледник притащил его.

— Ледник — это зимой? — спросил мальчик.

— Сто тысяч лет тому назад, — сказал отец, — зима не кончалась и везде был лед.

— Ничего себе, — сказал мальчик. — Сто тысяч лет — один лед. Я зиму люблю. А ты?

— А я нет, — сказал отец.

Все, что они сегодня нашли, мальчик аккуратно выкладывает на песок.

— Мы так запросто произносим, — сказал отец. — Земля — пять миллиардов лет, динозавры — сто пятьдесят миллионов, ледник — сто тысяч... А ведь даже эти смешные рядом с динозаврами сто тысяч — величина настолько не нашего, не человеческого масштаба. Настолько она несоизмерима с нашим опытом, с тем, что нам известно не из теорий, а что явлено, дано. С нашим собственным веком, с нашей судьбой. Геологические промежутки времени, межзвездные расстояния — мы просто научились манипулировать огромными числительными, как учатся правилам в игре. Нельзя по-человечески осознать, что за ними стоит. На самом деле я не способен представить Землю до возникновения человека: мир, не наблюдаемый никаким разумным существом. Ископаемые — все эти отпечатки, ядра, раковины, кости, панцири — тем и притягательны, что вынырнули из непредставимого. Когда миру отводилось пять тысяч лет — тут еще можно было как-то разместиться, устроиться. Но пять миллиардов...

— Папа, — сказал мальчик укоризненно, — рассказывай лучше про белемнитов.

— Видишь, они разные. Двух родов. Белемнит с бороздкой посередине называется цилиндротеутис. От слова “цилиндр”. Знаешь, что такое цилиндр? А толстые, круглые, без бороздки — пахитеутисы. По-гречески это означает “толстый кальмар”. В палеонтологии греческих названий даже больше, чем латинских.

Кроме белемнитов у них есть горстка ископаемых двустворок, две брахиоподы: руссиринхия и ринхонелла, большой кусок окаменелого дерева и кубковидная губка. Еще отец подобрал непонятную и как будто чешуйчатую окаменелость — скорее всего, просто обломок широкой кости, какой-нибудь рыбьей челюсти — но пока припрятал ее, намереваясь предъявить и выдать за чешую динозавра, если мальчик скиснет на обратном пути и нужно будет вновь поднимать ему настроение.

Отец долго, неподвижным взглядом смотрит на разложенный перед ним скромный улов. Очнулся, смеется:

— Я как полинезийский вождь!

Отдохнувший мальчик спрыгнул с камня и теперь скачет в некотором отдалении: старается, чтобы из следов на песке составлялись узоры. Как говорит его мать, ребенок свой кусок детства всюду отгрызет. Был бы карьер сухой, в действии — наковыряли бы сейчас и аммонитов, и акульих зубов, и отличных брахиопод, каждая находка в отдельности радовала бы мальчика. Отец не склонен на русский манер всюду искать собственную вину и как-нибудь связывать свое участие в безоглядных распродажах недавних лет с тем, что вообще творилось в стране. Тем более — с закрытием подмосковного фосфоритового карьера: какое он имеет к этому отношение? Да, на его глазах и часто при его посредстве сбывались за гроши, уплывали в Европу и за океан коллекции минералов, формировавшиеся на месторождениях десятилетиями; выскребались целые проявления, все, до последнего кристалла. Но в переходные времена — было его мнение — ценностям и свойственно менять хозяев. И отец издевался над газетным кликушеством, над желанием видеть в происходящем какую-то новую, будто бы небывалую для страны катастрофу, а то и прямую диверсию. Силой, что ли, заставляли рудничных начальников продавать уникальные образцы? Кто мешал им просто полюбопытствовать, навести справки об истинной цене камней? Да им наплевать было совершенно — вот что бесило отца даже когда он наживался на их равнодушии. Лишь бы деньги сразу, сию минуту, пока никто другой тебя не обставил и не продал то, что ты и сам вполне способен продать. И в три дня все спустить на троглодитский выпендреж, на кошмарных баб, абонированные кабаки и коньяк ящиками; на подержанные, но блестящие японские машины, которые тут же, спьяну, и бьются в хлам, отчего только веселее, ведь завтра опять приедут с полными сумками долларов москвич за аксинитом, или американец за рутилом, или чудики датчане, скупающие кристаллы кварца весом больше пятисот килограммов, — будут, значит, еще машины и еще кабаки: праздник всегда с тобой. Но однажды что-нибудь кончалось — камни или американцы, и весельчаки мгновенно растворялись в небытии, ни об одном из них отец ничего и никогда больше не слышал. Порой ему казалось, тех денег, полученных, в сущности, ни за что, так или иначе нельзя было сохранить. В среде, которую он знал, не удалось никому. Сам он, мало расположенный к разгульной жизни, не сумел тогда их претворить хотя бы в какую-никакую обустроенность, в быт. И очень немногие смогли позднее приспособиться к предпринимательству поскучневшему, монотонному, без сделок, становящихся легендами, без умопомрачительных прибылей. Ладно, слава богу, только деньги, не жизнь утекла между пальцев. Единственное, о чем отец действительно жалеет, — что, будучи по натуре собирателем и строителем, слишком легко изменял себе, поддавшись распыляющему, центробежному духу времени.

Но чем дальше, тем чаще, и с острым чувством потери, он вспоминает некоторые камни из тех, что побывали у него в руках.

Мальчик опять устроился рядом. Отец складывал окаменелости в пакет. Мелкие фрагменты аммонитов согласились выкинуть, оставили на память одну большую дугу толщиной с велосипедную шину.

— А здешние аммониты называются виргатитес виргатус, — сказал отец. — Потому что ребра у них разделяются на побеги, как ветви у дерева. Это как раз по-латыни. “Вирга” — это “ветвь”.

— Пап, — сказал мальчик, — а ты что, прямо был настоящим археологом?

— Палеонтологом, — поправил отец. — Ты имеешь в виду — палеонтологом. То есть хочешь спросить, откуда я знаю столько умных слов. Ну, знаю, выучил. Не был я палеонтологом.

— А кем был? — спросил мальчик.

— Откуда начинать? — улыбнулся отец. — Вот ребенком был, как ты. Потом школьником. Студентом. Потом инженером. Сидел себе, чертил электронные схемы. А потом так сложилось, что инженеры денег на своей работе не получали совсем — и начинали заниматься кто чем. Мне мой друг — геолог, старый друг, еще одноклассник — предложил торговать с ним на пару разными интересными камнями. Ты его не видел. Он уехал по контракту разведывать алмазы в Венесуэле — и там, по-моему, остался. Между прочим, первым делом он тогда отправил меня сюда за белемнитами, в этот карьер.

— Венесуэла — это где? — спросил мальчик. — В Африке?

— Нет, Венесуэла — в Латинской Америке. В Южной Америке — помнишь, на глобусе?

— Не-а, — сказал мальчик. — И аммонитами ты тоже торговал?

— Еще как! Аммонитами, любой палеонтологией, минералами, искусственными камнями — всем подряд. У нас заказов было столько, что рук не хватало: мы вдвоем за камнями почти никогда не ездили. Если вдвоем — то по-крупному: это мы устраивали целую добычу, людей нанимали, технику, сами ходили покрикивали, как прожженные буржуины. Но вообще я начал сразу работать самостоятельно. Из таких же бывших инженеров подбирал себе помощников. Что-то я знал о камнях еще со школьных времен. Мне нравилось в детстве просто выговаривать их названия: пирит, сфалерит, флюорит... — даже метеорит имелся у меня в коллекции, кусочек сихотэ-алиньского метеорита. А тут... Понимаешь, когда изо дня в день имеешь дело со множеством самого разного материала и уже побывал на месторождениях, а что-то уже сам искал, сам препарировал; и ты заинтересован — тебе необходимо качество, редкость любого ископаемого, любого образца определять точно и сразу, чтобы тебя не обманули, чтобы ты сам не прогадал, — тут учишься непроизвольно и очень быстро. В некоторых вопросах я разбирался специально, по учебникам. В кристаллографии...

— Еще до меня? — спросил мальчик.

— Да, еще до тебя. И немножко уже при тебе.

— А теперь у тебя другая работа?

— Совсем другая, — сказал отец. — Ничего общего.

— Она тебе нравится?

— Работа как работа. По крайней мере, у меня бывают свободные дни, и мы можем с тобой вот так куда-нибудь поехать. Мне это очень приятно.

— Мне тоже, — сказал мальчик и прислонился щекой к его плечу. — А кто такой буржуин?

В молодости, думает отец, живешь постоянным ожиданием перемены ума. Вот прямо сейчас, в следующий миг, случится эдакий выверт — и вещи раз и навсегда предстанут в истинном свете, всему сделается очевидна правильная цена, так что унылая, неодухотворенная обыденность, от которой пока еще удается отмахнуться с юношеской беспечностью, будет и впредь тянуться где-то помимо тебя, а ты вроде как с поезда обреченного сошел, чтобы жить настоящую жизнь, осмысленную в каждом мгновении. Не то что веришь, а попросту твердо знаешь: такая перемена положена тебе, назначена, принадлежит по праву — и не станешь слушать того, кто попробует в этом усомниться. Настороженность, напряженность своего ожидания принимаешь за собственную человеческую цельность — это лучшая из иллюзий, ее не то что не вернуть, к ней никогда больше даже не приблизиться. А ум твой между тем и правда меняется — да так, как ты и не мечтал. Однажды смотришь по сторонам, смотришь на себя — и понимаешь: а выверта ведь не будет. Не будет ничего. Ерундовый наборчик: два-три серьезных поступка, важных события, десяток анекдотических ситуаций, несколько ярких впечатлений, плюс любви с горчичное зерно, плюс нелюбви целое юрское море, и даже беда, и даже невыдуманные опасности представлялись всего лишь прологом к чему-то грядущему значительному, а оказались полной судьбой, и прирастать ей дальше как-то уже нечем, кроме повторений да неизбежного горя. Как тесную арестантскую одежду, учишься чувствовать свои пределы, за которые не пройти и выше — не подняться. Только они не одежда, их не сменить. И полетели отсюда, если сразу не залез в петлю, отсчитываться ослиные годы загнанности и отчаяния: трик-трак — пятая часть жизни, а там и треть не за горами, а там и половина — вторая половина, последняя. И никаких тебе упований: с места что-нибудь сдвинуть — нет пространства свободного, искать выход — некуда выходить. Но что-то творится вообще без твоего участия. Подспудно, незаметно, вокруг ядра, которое так сразу и не определишь, не предскажешь (себе бы отец предсказал: работа — из своего воспитания, детских положительных примеров, взрослых предпочтений и стремлений; а получилось — ребенок), собирается новый, незнакомый, едва не чужой человек. И вдруг, к немалому твоему удивлению, выходит на свет совершенно готовым, с другой свободой, насквозь проросший новыми привязанностями, с тревожным ощущением своей и всеобщей хрупкости — все, что дорого, суждено потерять — и неожиданным ощущением своей ценности как участника в мимолетном и хрупком целом...

— Пойдем, — сказал мальчик. — Давай пойдем уже.

— Хорошо, хорошо...

Вода в карьере, насыщенная вымытыми из земли фосфатами, ближе к берегам стояла ярко-оранжевая, в центре — яблочно-зеленая, цвета хризопраза. Вблизи вода была похожа на разведенную краску.

— Если я верно помню разрез, — сказал отец, — сейчас слой с аммонитами приблизительно на глубине двух метров. Заставишь меня туда нырять?

— Не-ет, — испугался мальчик. — Ты что?!

— Ну и правильно, — сказал отец. — Вода, во-первых, ядовитая, во-вторых, там все равно ничего не видно. Поищем другие пути.

Нового ничего не открывалось им, пока они держались берега, но едва повернули к полю, к машине — сразу же наткнулись на круглую яму — широкую, словно кратер, довольно глубокую и, главное, сухую. Отец спустился на дно, повыдергивал высохшие травяные стебельки, попинал носком кроссовки глину. Выбрался на поверхность, прикинул расстояние до затопленного карьера и опять спрыгнул вниз.

— Можно попытаться, — сказал он. Повторил громче, потому что мальчик отступил на несколько шагов: мальчику нравится, как с удаления голова отца смешно торчит над травой. — Можно попробовать! Но понадобятся лопаты. Глина вроде бы мягкая, а снять придется сантиметров тридцать. Вот столько, — он показал руками. — Если вода не просочится. Ну как? В будущие выходные рискнем?

— Пап, знаешь что? — сказал мальчик.

— Что?

— Напрасно ты продал хвост. Аммонитов — ладно, а хвост — напрасно. Это же хвост плезиозавра! Где я теперь, по-твоему, возьму хвост плезиозавра?

Мальчик вернулся, встал на краю. Отец, сощурившись, смотрит на него снизу вверх.

— Ты уже совсем большой, — сказал отец, потому что не знал, что сказать.

— Нет, не большой, — сказал мальчик. — Мне шесть лет.

— Скоро семь.

— Не скоро, — сказал мальчик. — Через восемнадцать дней.

Версия для печати