Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2002, 5

«Мы так хохотали»

Марина Москвина. Гений безответной любви. Екатеринбург, “У-Фактория”, 2001, 462 стр.

Марина Москвина. Мусорная корзина для алмазной сутры. — “Знамя”, 2001, № 5.

Из справок, помещенных в “Знамени” и в книге, неосведомленные могут знать, что Марина Москвина — известная писательница для детей (переведена на датский, английский, японский, диплом Г. Х. Андерсена, ведущая популярной радиопередачи), а вот во “взрослой” прозе — она фактически дебютантка.

Удачен ли дебют?

В книге два романа и цикл “Уральских рассказов”. Ну, рассказы про мальчика Леню из городка Нижние Серги, лежащего меж четырех уральских гор, — это милые, исполненные доброты, юмора и легкого нравоучения, но совершенно “детские” рассказы. И в отличие от “Тома Сойера” и даже, пожалуй, от “Чука и Гека” и “Голубой чашки”, что-то в них есть “понарошное”, специально для детей причесанное или, возможно, больше литературным, чем жизненным опытом обеспеченное, как, впрочем, и полагается “детскому” произведению средней руки. Отодвинув в сторону этот, в общем-то, приятный сюжет, займемся вещами для взрослых.

Все три романа — “Дни трепета”, “Гений безответной любви” и “Мусорная корзина для алмазной сутры” — написаны от первого лица, от женского “я”, что выдержано с редкой методичностью.

Я хочу выйти замуж за первого встречного. Но мой папа Йося сует нос в мои дела и не дает мне разгуляться... Знаешь ли ты, что ты, Йося, давно мне никто? Все кончено между нами, я больше не вернусь на твой зов.

Несмотря на фантастические повороты сюжета, можно определить “Дни трепета” как историю девушки из еврейской семьи, живущей в советской тесноте вместе с родителями и страстно вожделеющей жениха или хотя бы любовника. Время — “предгайдарье”, конец перестройки, секонд-хэнды, запасы макарон, отсутствие всего и вся. Возраст девицы не ясен. Во всяком случае, по внутреннему ее ощущению она уже перезрела. А родители все отвергают “недостойных” женихов. Эпизоды и остроты “из еврейского быта”, восходящие к юмору Шолом-Алейхема и пародирующие патетику речей народа Торы, соседствуют в тексте с плоскими хохмами современных еврейских анекдотов, с нелепыми перипетиями “комедии адюльтера” и так далее и тому подобное.

Наконец находится некий калмык или не калмык, перс из Средней Азии, словом, “лицо азиатской национальности”, мусульманин вроде бы, по имени Тахтамыш. Дальше якобы реалистическая проза плавно переходит в сказки разных народов. Тахтамыш сумел уговорить Милочку (так зовут героиню) и ее родителей до того, как они поженятся, выдать ее фиктивно замуж за своего якобы брата. “Брат” оказался косноязычным карликом. Их венчает отец Питирим в Елоховском соборе. В ресторане, в свадебном застолье, при невероятном скоплении разноплеменных уродов, называющих себя “новыми русскими”, а также в присутствии еврейской родни невесты карлик-жених вдруг объявляет, что брак этот не фиктивный. Отец пытается сражаться за свою обманутую дочь — конечно, смешно и карикатурно. Тут в дверях появляется видимый только невесте ангел с коричневыми крыльями, “крапчатыми, как у ястреба”. Милочка выходит за ним из зала. И — наконец-то, ликуя, совокупляется с неведомым “партнером”. Голубое сияние плывет над ними в гардеробной ресторана, под завесою плащей... Жених-карлик подавился-испарился, как полагается в сказке. Родители признали “партнера”. “Он излучает спокойствие и тихую ясность, а также абсолютную, безусловную ошеломляющую любовь”.

Уф, еле управилась. Конечно, Милочку можно поздравить — она вырвалась из экзотической еврейской среды, где отец, как йети, зарос волосами, в том числе в носу и на носу, он стриг себе все это и “не стеснялся” (бедный Йося “за стеклом” в своей квартире), а волосы с ног у него сами падали и лежали на полу ковром (разрядка в цитатах моя). Родня его, все эти “Хоня, Моня, Илья, Авраам, сын полка Тима Блюмкин, муж Хониной сестры Вова, очень еврейский еврей Соломон, Изя-старший” и основатель семьи, дед Аркадий, — все обладали такими большими носами и странными привычками, что дико делалось.

С другой стороны, из ее судьбы, слава богу, выпали не только карлик-муж, но и мнимый брат его, Тахтамыш, — интеллигентный человек, сын погонщика верблюдов, носитель татарского эпоса. Ей несказанно повезло — она нашла партнера, как и полагается современной девушке нормальной западной ориентации.

А что же читатель? Читатель устал. В аннотации к книге говорится о “карнавальном мироощущении”. Это не карнавал. Это турецкий базар, где нет иерархии вещей. Где соленые помидоры лежат на индийских шелках, где алмазные остроты затоптаны в тесноте и мешанине, а фальшивые стекляшки (попадаются и такие) дразнят глаз на прилавке... Зачем, например, на этом карнавале отец Питирим и Елоховский собор, которые в любом русскоязычном тексте не могут не значить ничего — а здесь катятся, как пустая жестянка по асфальту. Дина Рубина, автор предисловия, восхищается мастерством Москвиной-повествовательницы. “Как она это делает?” Да так, как делали и раньше хорошие мастера. Неожиданные и смешные перечисления, как у Рабле (помните знаменитый перечень “подтирок” для зада, увенчанный пушистым гусенком?), боковые сюжеты-сценки, как у Гоголя (поручик, примеряющий сапоги ночью в гостинице, в “Мертвых душах”), — все она умеет прекрасно, но это работает вполсилы: слишком много, слишком извилисто. Какое-то домодельное рококо.

Как, судя по ее же описаниям, и те удивительные свитера, которые она вяжет друзьям и поклонникам: “На груди Иаков, борющийся с Ангелом, на спине — переход Суворова через Альпы, а на рукавах скалистые ландшафты островов Франца-Иосифа, птичий базар и полярное сияние”.

Мы жили, и разве это не было здорово?

Мальчик и Левик шагали по улице, а я из окна смотрела им вслед. И разве это мгновение не было нашей вечностью?

“Гений безответной любви” — самое доброе из всех безусловно добрых сочинений Марины Москвиной: о ее первой любви, о друзьях — художниках и журналистах, о ее замужестве, семейной жизни, ее буднях и мифологии. И самое внутренне осмысленное, взвешенное. Героиня романа — Люся (см. Мила в “Днях трепета”) по прозвищу Мишадоттер. Теперь отец у нее еврей, а мать русская. История брака — другая. Но, по существу, — это все та же героиня. Отец — на сей раз преподаватель, а не барабанщик, но его еврейская родня так и тащится за ним по тексту. Хотя здесь это, в общем, не так важно. Этот колорит наряду с буддизмом, экзотическим вязанием и психоанализом — лишь одна из красок на полотнах нескольких рассказов. Я не оговорилась. Где-то с середины становится ясно, что “роман” состоит из серии глав-рассказов: это части романа же “Утопленник”, который пишет героиня, записки и признания, которые Люся адресует своему психотерапевту Гусеву, устные монологи и диалоги (с тем же психотерапевтом). Муж, сын, друзья только изредка подают реплики. Драматизм происходящего заявлен тем, что Люсе предсказана скорая смерть и она торопится писать свой роман, чтобы увековечить “всю свою жизнь”, а также “тех, кого я люблю и кто любит меня, для кого я еще что-то значу”. В это же время она, тяжело пережив измену мужа, лечится у психотерапевта. В итоге: надо не исчезнуть — этого нельзя, а жить другую, следующую жизнь, как полагается у буддистов.

Люся сдержанна, насмешлива, мудра, весела и только чуть печальна. Она вспоминает “для врача” различные события своей жизни. Вот как звучит эпизод изнасилования, случившегося когда-то: “Вновь и вновь прокручивая эту киноленту, я вижу два раскаленных провода, две горячие линии, по которым шли токи моего сознания: выжить и наблюдать (здесь и далее курсив автора. — А. Ф.). Тогда я еще не знала, что выжить в подобных случаях сложнее всего потом, однако при общем оптимистическом настрое и некотором жизнелюбии стресс от насилия длится совсем недолго — лет пять или шесть... Однажды я не выдержала и рассказала об этом Левику (мужу. — А. Ф.). Но Левику стало так страшно, что он ничего не услышал”.

Рассказы и эпизоды написаны в разной тональности, и только общие герои поддерживают их сосуществование. Самый лучший (глава вторая) — “Ричард Львиное Сердце”, об отце героини. В отличие, скажем, от “Дней трепета”, его хочется перечитывать, и не раз. Недурна и “Улыбка Фредерика” про “усыновление” маленького кита. А также глава седьмая — “Почему на Ван Вэя не садились птицы” — о смерти Люсиного друга, художника Паши Финикова. Прелестно аукается в каждом рассказе сквозная новелла о Коле из Гваделупы, который звонит по ночам со своего острова с самыми неожиданными сообщениями.

Москвина любит строить ассоциативные цепочки из эпизодов и отвлекаться на вставные новеллы. Есть в этом калейдоскопе, конечно, и просчеты. Пресным довеском выглядит история о бывшей домработнице Сушкиной в главе “Матрац летчика”. Глава одиннадцатая “Бэсса мэ мучо!” — о тараканах — читается как эстрадный номер и диссонирует с мягким “семейным” юмором “Ричарда Львиное Сердце”. Не слишком удачная выдумка — баночка йохуимбе (каламбурно обыгрывается название лекарства от импотенции) как финальный штрих, единственный предмет, оставшийся после ушедшей в “другую жизнь” героини (глава тринадцатая — “Мертвый корабль”). И зря отец, похороненный во второй главе, бодро воскресает в этой, последней.

К этому моменту роман автору надоедает. Шутки, пародии, каламбуры, литературные намеки так и сыплются в якобы печальном финале, и создается ощущение, что Москвиной хочется покинуть не в меру затянувшийся сюжет и вернуться к привычному жанру юмористического устного монолога: “мимо чего иду, над тем и шучу”. Воспоминания детства помогают ей вырулить к некой “буддийской” фантасмагории перехода в другую жизнь, свести в пучок потерянные и рассыпавшиеся нити повествования и закончить его все-таки не “йохуимбе”, а многозначительной фразой: “Я... с легким сердцем — в который раз! — отправилась в великий серый бесформенный лес”. По причине ассоциативной круговерти роман не легко укладывается в памяти. Тем не менее мастерство, неожиданный ход мысли, разнообразие юмора увлекают с любой страницы, где ни открой. Это ли не достоинство?

Недолго мучилась старушка

В высоковольтных проводах.

Ее обугленную тушку

Доели ежики в кустах.

(Из детского юмора.)

Есть в буддизме такое понятие — “корзина сутр”, то есть собрание преданий и притч, составляющих основу учения. В “драгоценной корзине” содержатся три драгоценности: Будда, Дхарма и Сангха — “три источника буддийских верований и практик”. Бодхидхарма — имя наставника в буддизме. Ну и так далее. Все это я вычитала во 2-м томе издания “Религиозные традиции мира” (М., 1996), но при обращении к “Мусорной корзине для алмазной сутры” много ясности мне эти сведения не прибавили. Должно быть, оттого, что, как извещают нас в начале и в конце этого буддийско-российского сочинения, писала его “короткоухая такса”, а консультировал “учитель Сюй-Юнь по прозвищу Порожнее Облако”. Подводя итог повествованию, автор благодарит консультантов и обращается к читателям: “Вот вам россыпь историй про моих стариков...” Истории нумерованы, как и полагается сутрам в корзине. Старики эти — лубочные прародители главной героини по русской линии, явленные из семейных апокрифов, а также ее деды и бабки и их приятели, проживающие сейчас (кто еще жив) в дачном поселке старых большевиков под Москвой близ станции Кратово Казанской железной дороги. (Короткоухой таксой главная героиня предстает временно и фигурально.)

Персонажи, изречения, ситуации дзэн прицеплены к этим историям, как мне кажется, из тех же соображений, из каких Мольер вставлял в свои комедии “турецкий” язык и “турецких” действующих лиц.

Во-первых, дзэн — это все еще модно.

Во-вторых, само такое сцепление — еще одна грань смешного.

В-третьих, помогает придать сюжету тот уровень легкомыслия и необязательности, который без усилий скрывает настоящие размышления юмористки, может быть, гораздо более сложные и нелицеприятные. В семейной саге Москвиной дзэн замещает собой тот объем, который у большинства “серьезных” авторов занят историей, идеологией и политикой. А у Гоголя и Булгакова — чертовщиной. Тематика “старых большевиков” пересекается с тематикой дзэн наподобие слов в кроссворде. Большевики по горизонтали, дзэн по вертикали. Основные термины пересечения: “просветление” и “превращение”. Без “превращения” Москвина — автор сказочный и своевольный — не может обойтись. Да и сама конструкция “корзины” — тоже свежая и модная придумка: тут и мелкое дробление текста, и неожиданные жанровые перепады, и непредсказуемое течение фабул сразу в двух-трех планах. “Так... рюши, банты, здесь узор; все это к моде очень близко”. Оглядитесь в электричке. Что у людей в руках? — кроссворды, сканворды.

Накушавшись судьбоносных истин, наглядевшись на фабулы, которые растут из жизни, как деревья, словом, начитавшись “Толстоевского”, “Сартра — Камю” и прочая, и прочая, профессионально ориентированный читатель потянулся к рубленому тексту — к тому, что написан под номерами, “по диагонали”, “с подстежкой”, “через один” — смотри Милорада Павича.

Что касается заглавия, не думаю, что вымирающая компания “моих стариков” — это и есть для автора мусорная корзина. Должно быть, Москвиной понравилась звукопись (р, з, у...). Впрочем, в тексте дзенькающего романа есть опора для заглавия — эпизод сорок первый: кот Пушок был ужасный бандит. Для укрощения ему четыре раза прочитали “алмазную сутру”. Он прочувствовал это, даже четыре раза воззвал на буддийский лад: “Фо! Фо! Фо! Фо!” А ночью все обгадил, в том числе и “сутру”, и убежал. Пришлось “сутру” выбросить в мусорную корзину. Этот комический эпизод подпирает здание текста еще с другой стороны. Он настраивает недоумевающего читателя на нужный лад — не стоит искать в этих буддийских мотивах какой-либо идеологической утяжеленности, это просто прием “остранения” текста, перевод его из жизнеподобного жанра в развлекательный. Правда, этот намек появляется уже к самому финалу (всего “сутр” 45).

По жанру истории о стариках очень разные. Некоторые травестируют буддийские тексты на основе нашей (примерно 90-х годов) действительности, другие похожи на сказку, третьи — на лубок. Где-то проглядывает абсурдистский рассказ (всегда сравнительно с Хармсом растянутый), где-то бывальщина, побрехушка, какие встречаются у Юрия Коваля или Олега Ларина, только из совершенно другого быта. Есть неплохая эстрадная миниатюра о том, как неграмотная бабушка Груша поразила профессора математики Финкельштейна своим умением считать доходы и расходы. Попутно пародируются жития святых на материале из русской жизни XX века. Что не всем, может быть, понравится. А также истории арестов и анекдоты времен войны-послевойны. Анекдот про аресты звучит так: “...а также чету Коган-Ясных, прославившихся в поселке тем, что Семен Аркадьевич каким-то чудом вернулся из сталинских лагерей, где в общей сложности провел без права переписки двадцать четыре года по обвинению в безродном космополитизме. А его жена Эля на пятнадцатом году заключения Семена Аркадьевича достигла просветления, глядя на цветущую сливу в саду у тети Пани Вишняковой”. Таких заковыристых эпизодов и эпизодиков в тексте не счесть, но этот пример — особенно подходящий. Не покажется ли многим дико то, что здесь нарочито дурашливо передернуто? Конечно, Москвина знает, что была — расстрельная! — формулировка приговора “10 лет без права переписки” (а не 24), что за космополитизм брали в другую эпоху и сроки были другие, что для сотен тысяч людей (читателей в том числе) эти слова определяли преждевременную гибель их близких и в любом случае повернули их судьбу. Иные “космополиты” и сами еще не перешли в “другую жизнь” и даже не разучились читать. И вот теперь оказывается, что “без права переписки” и прочее — пустое клише, такая считалочка-скороговорочка: эники-беники ели вареники, эники-беники-ба.

А что сказать о сутрах 37-й и 38-й? Дело происходит во время и после войны. Солдат Паша переписывается с бывшей домработницей Лушей, живущей в поселке в семье деда рассказчицы — одного из главных героев семейной саги, старого партийца и дзэн-буддиста, рыжего и конопатого Степана Гудкова. Солдат Паша попросил Лушу прислать на фронт ее фотографию. Дед Степан сунул в ее письмо свою фотографию в бабьем платке. Солдат Паша перестал писать, но все-таки поехал после войны по этому адресу, чтобы встретиться с Лушей. Увидев Степана, он был поражен обманом, но потом Степан просветил его, что жизнь — “поток меняющихся форм” и “ни одна из них не реальна”. А после и Луша объявилась.

Не обойтись без длинной, как ее ни сокращай, цитаты, а то не поймете, что такое здесь “сутра”:

“Степан Степанович как захохочет:„Ха-ха-ха! Ха-ха-ха-ха-ха!”

— Значит, все это просто шутка?! — в ярости и отчаянии воскликнул Паша. — Мы там за вас кровь проливали, а вы?! — кричит. — Вы! Вы!

Степан глядит на его лицо внимательно, неотрывно и видит, что все погибли у него. Ни родни не осталось, ни дома. После того, что он пережил на войне, ему даже некуда податься. Все было истреблено неясными стихиями. Сюда он ехал с последней надеждой на счастье. Но люди обманули и предали его. Короче, Степан Гудков ясно понял, что этот парень является потенциально великой личностью дзэн, полностью созревшей для внезапного просветления...

— Смотри! — приказал он Паше-солдату, ударив себя в грудь кулаком.

Смотрит Павел, а перед ним стоит его мать... И вдруг — раз! Мама превратилась в отца... Зато его отец превратился в немца, которого Павел убил в рукопашном бою, штыком заколол... А напоследок Павел увидел Владимира Ильича Ленина, которого он никогда до этого не видел, но сразу понял, что это он.

Паша — бух! На колени.

— Владимир Ильич! — он бормочет и руки протягивает: — Владимир Ильич...

Но Ленин затуманился, подернулся розоватой дымкой, а когда туман рассеялся, вновь перед Пашей ясно и определенно возник Степан Степанович. Вся тьма вещей, те, кого Паша любил и ненавидел, невозвратимое и утраченное, — все было, как это ни странно, в одном лице Степана Гудкова.

— Да кто же вы?!! — вскричал тут Павел, вообще не понимая, на каком свете он находится.

— А ты-то кто? — спросил Степан, и тысячи громов разом громыхнули над Пашей-солдатом.

Тут что-то замерло внутри у Паши, как будто он только что родился и ничего не понимал.

Настала такая тишина, что даже яблоки за окном перестали падать с яблони... Матильда (жена Степана. — А. Ф.), которая хотела убрать со стола, почувствовала важность происходящего и оцепенела, подняв тарелки, чтобы как-нибудь случайно не звякнуть, не спугнуть момент.

Паша-солдат уходил все дальше и дальше в себя, домой, в свою бессмертную сущность, туда, где нет тревог, нет страха смерти, ужаса войны, страстей, желаний и немыслимых надежд на мирную послевоенную жизнь...

Он уходил, как рыба в глубину, к истоку своего бытия... еще немного — он бы не вернулся, исчез в нирване, только бы его и видели.

Но тут Степан Степанович с силой дернул Пашу-солдата за нос. Паша вскрикнул — и именно в этот момент обрел полное, абсолютное и окончательное просветление.

— Да меня ведь нет!!! — сказал он радостно.

— Конечно! — воскликнул Степан ликующе, хлопнув себя по ляжкам. — И меня тоже нет! И ее нет.

— Ах! — облегченно вздохнула Матильда и с грохотом опустила тарелки в раковину.

...Павел поклонился Степану Степановичу и вышел на улицу...

Идет Паша — весь светится. Видит, навстречу ему движется некий светящийся объект. Это Луша помыла в столовой посуду и возвращалась домой...”

Превосходно написано, не правда ли? Но как поставишь это рядом с историей просветленного кота, как в таком соседстве припомнишь: “Все погибли у него...” — как-то делается не по себе.

И хочется вдруг сказать: “Что-то очень вы — хозяйка сочинения, „маленькая клетчатая тетечка”, как вы себя рекомендуете, — на другое „клетчатое” создание походить начинаете, на господина Коровьева. Не текст похож, упаси боже, а просто: клетчатый прикид, оптика слегка треснула... Только он был персонаж, и его хозяин Булгаков Михаил Афанасьевич знал, зачем его персонаж шутки шутит и к чему „мастер” повесть ведет. А вы уверены, что знаете?”

Почему так неприятны некоторые истории из “Сутры”, в том числе и эта?

Москвина берет обычные слова (“...все погибли у него. Ни родни не осталось, ни дома”) — не сленг, не клише, не жаргонный косорылый говорок, — слова эти самые простые, которые определяют горе и беду. И она делает их пустыми, приготовленными для разудалого игрища, то есть лишает уже не персонажа, а читателя слов, которые выразили бы его боль, его судьбу.

Мастерство и остроумие повествовательницы побуждают читателя двигаться дальше. Но и закончив чтение, он остается в недоумении, скорее неприятном. Общеизвестно, что любой текст должен иметь логику в собственной системе координат; в том числе и абсурдистский рассказ обретает свою систему в отталкивании от фона — от “обычной” житейской логики, а не в чистой произвольности. Ну с какого такого перепугу бывшая студентка-хохотушка, бывшая зека — член семьи врага народа Света Бронштейн — в 90-е годы жена сумасшедшего скопидома Орешкина из поселка Кратово, после смерти вдруг объявлена богиней Дэви, женой Шивы? Какой-то индус выкупает у Орешкина ее мертвое тело. Орешкина завалило насмерть его же запасами. Как видим, Москвина могла бы объявить богиней Дэви и кошку Мурку (кот Пушок был бы Шивой, а Орешкин — Клеопатрой).

От всего такого остается впечатление подвоха, розыгрыша, “подставы”. То есть — что здесь смеются не над “чужим”, как в “национальных” анекдотах, и не над собеседником вместе с ним, как в иных шутках; здесь подстроили ловушку читателю и смеются над ним без его участия. И неуловимо — над чем, собственно, потому что прицел автора неточен.

...Первый и второй эпизоды “Сутры” как бы продолжают рассказ о писательнице, героине “Гения безответной любви”, — они написаны печально, мудро и, как всегда, грустно-смешно. Сообщается, что близкие — муж, сын — отдалились от нее и она от горя стала “короткоухой таксой” или даже “никем”.

“Порой меня охватывают приступы тоски, и я, закинув морду к небу, вопрошаю Господа нашего Иисуса Христа:

— Кто я, в конце концов, черт побери, дитя человеческое или короткоухая такса?

И голос свыше мне отвечает:

— Ни то, ни другое!

— Но кто же я тогда???

А он отвечает мне:

Ты никто”.

Повествовательница загораживает свою растерянность, свою тоску, ослепляет читателя каскадом острот, фейерверком шуток и выдумок в остальных сорока трех эпизодах, составляющих “роман”. С малоформатным юмором у нее всегда все в порядке. На троих юмористов хватило бы.

Кого-то вполне устроит этот фестиваль. Мне кажется — тех “профессиональных” читателей, у которых слово уже не возбуждает чувствований. Для них слово, обеспеченное “никем”, даже приятнее. Возможно, Москвина сейчас на распутье. Или выявлять себя в своем художестве — что, согласитесь, трудно вообще и трудно потому, что не женственно, но ведь автор-то не может быть никем. Или продолжить свои остроумные развлечения в какой-нибудь еще модной аранжировке.

В некоторой степени ту “неточность прицела”, которая встречается во всех трех романах Москвиной, можно объяснить тем, что у нее, как поведала нам Дина Рубина, длительный и блестящий опыт устного рассказа в дружеском кругу. А в привычном устном рассказе и поддержка интонацией совсем иная, и ответственность за слово кардинально отличается от той, что в печатном тексте.

Но это частности. Хотелось бы обобщить.

Марина Москвина — изобретатель эксклюзивного, неповторимого слога, что редко встречается, искательница и созидательница новых жанров, что встречается еще реже и только при высоком уровне мастерства... Марина Москвина блестящий, неисчерпаемый юмористический и, естественно, печальный писатель и выдумщик. При всех огрехах, которые я с дотошностью старалась вытащить на свет, ее нельзя не полюбить как автора: эта затейливая сказительница обладает перспективным, великолепным талантом. Может быть, мы пока еще не вполне понимаем ее — к оригинальному надо привыкнуть. В “Гении безответной любви” сочинительница романа “Утопленник” — как всегда, не слишком серьезничая — собирается забрать в литературное бессмертие всех своих близких — своих героев. “Да, я хочу запечатлеть каждую деталь, успеть спеть... песнь любви небольшой толпе людей, которые повстречались мне на пути... чтобы все они обрели бессмертие под моим пером”.

Путь открывается смелому. Но и запрос обязывает. С неполновесным словом в “бессмертные” никого не выведешь. По сему случаю пожелаем Москвиной духовных сил и творческого равновесия. И еще чего-то, о чем судить не нам.

Книгу “Гений безответной любви” иллюстрировал прекрасный художник Леонид Тишков. Сдержанный юмор его графики, намеренно напоминающей Шагала, приятно оттеняет неистовый бурлеск Москвиной. На передней крышке переплета — портрет долгоносой девушки, устремляющейся в полет. На задней — она, уже летящая, касается правой рукой фотографии смеющейся Москвиной.

“Мы так хохотали”.

Анна ФРУМКИНА.

Версия для печати