Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2002, 3

Промельк неба на бедной земле

Алексей Решетов. Темные светы. Стихотворения. Екатеринбург,

«Банк культурной информации», 2001, 318 стр.

Жизнь коммунальная, тесная и в то же время — нестерпимо одинокая. Докучливая молва о чудаке поэте, который стихами ничего себе заработать не может. Ведь никто не поверит, что — не хочет.

Алексей Леонидович Решетов никогда не зарабатывал на хлеб литературой. Разве что в ту недолгую пору, когда в середине восьмидесятых работал в Перми литконсультантом при местном отделении Союза писателей.

«Мы бомжи от поэзии...» — написал как-то Решетов. Их было не так уж мало — даровитых русских поэтов, которых советская литературная власть с ра-достью приняла бы «от станка» на свое довольствие, но они бежали заманчивой участи. Остались в механиках, сторожах, бухгалтерах, итээровских служащих. В этом чаще всего не было ни снобизма, ни андеграундного протеста, ни гордыни. Нежелание превращать в ремесло свое тайное призвание, совесть, стыд — вот что сохранило этих поэтов от присмотра властей. Только с начала девяностых нам стали потихоньку открываться их судьбы. В толстых журналах появились публикации подспудной поэзии, созревшей далеко от столицы. Некоторые стали настоящим событием для литературы и открытием для читателя. Вспомним, какой вспышкой было появление в Москве Бориса Александровича Чичибабина, много лет служившего бухгалтером в харьковском троллейбусном парке.

Но далеко не все успели выйти на подмостки под яркий свет софитов. Не все успели обрести всероссийского читателя в те дни, когда свежие стихи были еще равны свежей новости. И первые публикации становились иногда посмертными. Так случилось, к примеру, с замечательными стихами Сергея Леонидовича Кулле (1936 — 1984) — его подборка появилась в № 1 «Ариона» за 2001 год. Поэт после окончания университета всю жизнь работал в ленинградской многотиражке «Кадры приборостроения», опубликовав при жизни всего четыре стихотворения.

Решетов понемногу печатался в пермской периодике, раз в десять — пятна-дцать лет выходили тоненькие сборники. Первый из них, вышедший на рубеже шестидесятых годов, «Нежность», был отмечен Борисом Слуцким. И поэт «как писал свою интимную лирику, напоминающую вешнюю или преддождевую, музыкального звучания капель, так и продолжает слагать ее» (Виктор Астафьев, 1999).

Но книга стихов, такая, какая отразила бы путь, появилась только сейчас.

Давно заметил, что у вагонного окна книги читаются совсем иначе, чем дома. В дороге чтению сопутствует дымка, промельк, быстрое чередование простора и глухомани. То весенний лес спешит навстречу, перепрыгивает через канавы, озера и затопленные огороды. А то столько воздуха откроется и воды... Кругом вода, синяя глубь — еще более синяя, чем высь.

Текст, как мы сейчас называем даже стихи, теряет в такие минуты свою предметность, она осыпается, и нам счастливо брезжит видение забытого детского мира, промельк неба на бедной земле...

Конечно, и стихи для этого должны быть хороши, одного заоконного пейзажа мало.

Мирный дворик. Горький запах щепок.
Голуби воркуют без конца.
В ожерелье сереньких прищепок
Женщина спускается с крыльца...

Поэзия, должно быть, торжествует именно в такие моменты. Наша неспешность в несущемся поезде, близость первозданного мира и открытая книга... Ее потряхивает в руках, и где-то незримые весы колеблются.

Лирика — дитя свидания, назначенного в уединении. Лидия Яковлевна Гинзбург заметила однажды: «Лирике в особенности нужен понимающий читатель. Этот вопрос не следует смешивать с вопросом о культурной подготовке читателя, об его интеллектуальной изощренности...» И дальше Гинзбург говорит, что даже грамотность — совершенно необязательное условие для восприятия и понимания, и приводит пример: «Устная крестьянская поэзия всегда имела понимающего слушателя, в высшей степени способного расшифровывать систему ее иносказаний...»

Не случайно о лирическом читателе писал человек, переживший революцию, маршевый ритм двадцатых годов, блокаду... О возможности лирики, вернее, о ее невозможности в определенные эпохи писал и Михаил Бахтин, старший современник Лидии Гинзбург. Из своих наблюдений он вывел закономерность: «Всякая лирика жива только доверием к возможной хоровой поддержке, она существует только в теплой атмосфере...»

С теплой атмосферой у нас всегда были проблемы. Гоголь жаловался Жуков-скому: «Время еще содомное. Люди, доселе не отрезвившиеся от угару, не годятся в читатели. Чувство художественного почти умерло...»

От читателя лирика почти ничего не требует: немного созерцательности, чуть-чуть праздности (как ее ценил трудоголик Чехов! — он говорил, что истинное счастье невозможно без праздности), каплю доверчивости да три минуты тишины. «И ты ключом, приятель, не стучи, / Ты эти три минуты помолчи...» Это из песни Юрия Визбора, где «тишина плывет, как океан». На флоте принято три минуты в час соблюдать тишину в эфире — чтобы не пропустить сигналы бедствия.

Созерцательность, доверчивость, тишина... Сегодня эти требования оказались почти запредельными. Океан тишины вычерпан. Угаром страха и мести охвачена уже не одна шестая суши, а, похоже, все человечество. С каждым поколением слух на поэтическую речь пропадает все у большего числа людей.

Какая у нас идиллия может быть, какая праздность... Вот только если в дороге душа малость отмякнет...

Кажется, я отвлекся от книги Алексея Решетова. Но когда смотришь на даты под его стихами — а тут рядом 1958 и 2000 годы, — то невольно эти цифры толкают к обобщениям, само собой думается и о русской поэзии, и о лирике как утрачиваемом состоянии русской души.

Издалека судьба Решетова выглядит самоизоляцией. Вдали от столичных искушений, моды, общественного поприща — тоже, можно сказать, романтика. А на самом деле — совсем другая жизнь. Романтики в ней и со спичечный коробок не наберется.

В Березники («Город расположен на богатейших месторождениях калийной, магниевой и поваренной соли, в 278 километрах к северу от Перми», — сообщает энциклопедия «Города России») семья попала по трагическому предписанию эпохи. В 1937 году отец будущего поэта, известный хабаровский журналист, был арестован по доносу и вскоре расстрелян. Домашнюю библиотеку свалили во дворе и сожгли. Мать, Нину Вадимовну, уволили с работы и в июле тридцать восьмого арестовали, отправили в лагерь на Колыму, где женщины-заключенные работали на лесосплаве. Годовалый Алеша остался на руках у бабушки. В сорок пятом году, после освобождения Нины Вадимовны, они приехали в поселок близ Соликамска, а через два года семью Решетовых вместе с частью строителей Соликамскстроя перебросили в Березники.

Окончив в Березниках Горно-химический техникум, электромеханик Решетов много лет работал на Березниковском калийном комбинате. Постоянное чувство тошнотворной, гнетущей опасности. Ранние утраты, проводы в последний путь товарищей, приятелей, соседей... Обвал на калийной шахте — событие, увы, всего лишь районного масштаба.

Печальною кучкой друзья
Собрались в столовой на рынке.
Дешевая водка, кутья —
Не первые в жизни поминки...

Тут все слишком всерьез. Убивают — до смерти. Напиваются — вдрызг. И если что-то падает, то обязательно — вдребезги. Для иронии — не тот климат. Но все пронизано любовью — странной, полунемой, чурающейся иногда самого этого слова — «любовь»...

Даже там, в больничном зданье,
За решеткой и за шторкой,
Бонапарт целует няне
Руки, пахнущие хлоркой.

Этот безумный и нежный поселковый Бонапарт разлива 1970 года — он кажется старшим братушкой водовозу Степану Грибоедову из баллады, написанной Александром Башлачевым в начале восьмидесятых. Перед тем, как ее исполнить, Саша говорил: «Еще одна шуточная песня... Я до сих пор не понимаю, о чем она. Может, кто-нибудь поймет и мне потом скажет...»

...Спохватились о нем только в среду.
Дверь сломали и в хату вошли.
А на них водовоз Грибоедов,
Улыбаясь, глядел из петли.

Он смотрел голубыми глазами.
Треуголка упала из рук.
И на нем был залитый слезами
Императорский серый сюртук.

Иногда поэты, разбросанные по разным временам, пишут одно стихотворение. Финал истории о поселковом Бонапарте, возможно, еще не написан. Хотя продолжение этой нешуточной темы легко можно найти в стихах внезапно ушедшего Бориса Рыжего. И некому объяснить, о чем же эта песня... Тем, кто остается жить дальше, надо набраться терпения.

Невеселое вино,
Дров осиновых шипенье...
Раз нам счастья не дано —
Дай нам, Господи, терпенья.

Молитвенное «потерпи, душе моя...» слышится в каждой строчке позднего Решетова. Вспоминается максима русского философа Сергея Фуделя: «Терпение будней есть наша верность любви, и это самое важное и самое трудное в жизни».

Писать о глубокой провинции легко, когда покинешь ее. Или хотя бы знаешь, что можешь взять и уехать. А если ты прикован к ней и семейными обстоятельствами, и возрастом, и близостью родных могил — то тут ни придыхания, ни восторга. Горечь, печаль, скорбь... Отчаяние иногда охватывает, как пожар. Обиды нет.

Я не был в счастливой рубашке
                                                     рожден,
И грезы мои не сбылись.
Но вырву свой грешный язык, если он
Начнет оговаривать жизнь...

Или вот в совсем недавних стихах:

Как же мне не полюбить
Жизни,
Если, может, завтра быть
Тризне?

Первые стихи в книге, повторюсь, датированы 1958 годом, но ни летописи, ни хроники в ней не найти. Ни одно общественное событие не заставило поэта «откликнуться». Здесь события — осень, весна, вид в больничном окне, редкий приход друзей, пилка дров или поездка на подводе...

От кирпичного завода
На кожевенный завод
Заунывная подвода
По лесам меня везет.
Вот и первые снежинки
Начинают угрожать:
Не сумели паутинки
Дней погожих удержать.
То исклеванный шиповник,
То нахохленный стожок.
И вздыхаешь, как виновник,
Будто мог, да не помог...

Только природа — отрада неизменная, сердечная, спасительная... Не среди людей, а здесь происходит все самое важное и таинственное. В этом пасмурном мире не много красок, всего, быть может, две или три. Но к этой скупости быстро привыкаешь. С ней смиряешься, когда понимаешь, что, к примеру, серый цвет здесь вовсе не тот, мышиный, который нам обычно представляется. Серый у Решетова не принадлежит вещам или пейзажам, это цвет жалости и тихого любования. Этот особенный осенний свет сквозь тьму кажется братским, родным — он не светит, но ощутимо греет.

Темные светы ненастной погоды,
Тусклые краски предзимнего дня...

Книга Решетова похожа на кружение по одному пятачку, но почему-то это не надоедает, не хочется прерывать это бродяжничество. И политическая подоплека, и изощренность поэтических форм, и салонный эпатаж — все это оказалось в тягость душе, и так хочется звука чистого, незамутненного. Пусть осеннего, грустного, но ясного.

Дерево возле пивного ларька,
Ты мне любимой моей показалось.
Я любовался тобою, пока
Пивом канистра моя наполнялась.

Той же прически осенняя медь,
Те же движенья и та же осанка.
Множество милых совпавших примет.
Даже недавно зажившая ранка.

Дерево возле пивного ларька,
Я не решился к тебе прикоснуться
Слабой, дрожащей рукой старика.
Только глядел и боялся коснуться.

Пусть скажут, что Решетов — поэт одной ноты, одного мотива. Но эта нота, быть может, самая важная. Это тот внутренний мотив, с которым продрогший человек согревает в руках что-то живое и такое же продрогшее.

Очевидно, кончается лето:
Приумолкли кукушки в лесу,
Покраснели листы бересклета,
Паутинки скользят по лицу.

Правда, дни непогожие редки,
И приятно бродить с кузовком,
Но вечерние тихие реки
Обдают погребным холодком.
Ночью ветры играют с овсами,
Звезды падают каплями слез,
И, наверно, не счесть за лесами
Не прижившихся на небе звезд.

Неожиданный — сухая вспышка в конце стихотворения! — образ: звезды, не прижившиеся на небе. Есть тут что-то от судьбы и своей, и ровесников. Сергей Дрофенко, Николай Рубцов, Геннадий Шпаликов, Борис Марьев... Их голоса иногда вдруг проступают сквозь ткань стиха. «Всякое стихотворение — покрывало, растянутое на остриях нескольких слов...» (А. Блок).

Заколочены дачи.
Облетели леса.
Дорогая, не плачьте,
Не калечьте глаза...

Как здесь не услышать интонации Геннадия Шпаликова, ко времени написания этого стихотворения (1978 год) уже погибшего... А прочитав вот этот осенний этюд, как не вспомнить о Николае Рубцове:

Я плыл в сентябре на пароме,
Открытом, без теплых кабин,
И все человечьи пороки
Казались мне пеной глубин...

Речь не о влияниях и даже не о перекличке. Здесь что-то от общего неизбывного сиротства, от родственного понимания и непонимания вещей, от того, что дышали, в общем-то, одним воздухом, хотя друг о друге толком и не знали...

Отчего человеческий отклик,
Слабый свет незнакомой души
Я ловлю, как растерянный отрок,
Потерявший дорогу в глуши...

Книга Решетова вышла в не успевшей еще стать известной серии «Библиотека поэзии Каменного пояса». Ее редактор — критик, профессор Уральского государственного университета Леонид Быков — еще в начале восьмидесятых годов стал составителем уникальной для того времени поэтической серии «Выдающиеся поэты Отечества». Книги этой серии, выходившие в Средне-Уральском книжном издательстве, оснащенные толковыми комментариями, были великолепно оформлены Александром Рюминым (нынешним главным художником журнала «Наше наследие»). Томики из этой серии до сих пор остаются примером того, как надо издавать русскую поэзию.

Другое детище Леонида Быкова — серия «Зеркало ХХ века» — выходило до недавнего времени в издательстве «У-Фактория». Вышли книги Г. Шпаликова, А. Галича, Б. Окуджавы, В. Высоцкого, А. Володина, Л. Филатова... Увы, обе серии — и «Зеркало...», и «Библиотека поэзии Каменного пояса» — приостановлены издательствами по банальным финансовым причинам. Сиюминутные требования рынка сбивают с толку даже издателей с серьезной репутацией. Казалось бы, культурные проекты, просветительские по сути, могли бы получать поддержку если не на федеральном уровне, то хотя бы на региональном. Но пока получается, что книга Алексея Решетова — последняя в своем роде, итоговая не только для поэта, но в чем-то и для читателей.

Жду тебя, а ты нейдешь,
Зря гляжу в окошко.
Там идет то снег, то дождь,
То пуста дорожка...

Дмитрий ШЕВАРОВ.

Версия для печати