Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2002, 2

Rendes-vous в конце миллениума

Славникова Ольга Александровна — прозаик, эссеист, литературный критик; автор романов “Стрекоза, увеличенная до размеров собаки”, “Один в зеркале”, “Бессмертный”; координатор литературной премии “Дебют”, постоянный автор “Нового мира”.

Когда сюжет в мейнстриме пошел на убыль, продвинутые авторы постановили себе брать все, что плохо лежит. В первую очередь полем литературной игры стали детективы, во вторую — фантастика. Даже порнография увиделась вдруг как склад потенциальных “ворованных объектов” — хотя обворовывается тут не литература, а природа. При этом еще ничей взгляд, ищущий перспективного дискурса, не обратился к любовному роману. Жанр этот оказался настолько презренным в нашей словесности, что даже в коммерческом варианте не прижился на российской почве. Мечтательницы, любительницы грез поглощают переводные серии со страстными парочками на обложках — столь же разнообразными и вместе одинаковыми, какими бывают дамы и валеты на игральных картах. Еще ни одному писателю, претендующему на место в литературе, не ударило в голову сделать что-нибудь стильное из любовной глянцевой истории, чей художественный потенциал близок к нулю. Настолько близок, что Елена Арсеньева, единственный успешный автор любовных костюмных романов на внутреннем российском рынке, выглядит на фоне Линдсей и Картланд чуть ли не Львом Толстым.

И все-таки — почему любовный роман не может стать донором для мейнстримовской прозы или выдающей себя за прозу новой беллетристики? Он что — намного тупее томов про Слепого и Бешеного? Разве любовь задевает менее сущностные пласты человеческой природы, чем пресловутая кровь? Нет, конечно. Видимо, дело в том, что герои коммерческого любовного романа живут под специальным куполом, где состав атмосферы отличается от сегодняшнего земного. Одна-единственная молекула иронии, проникнув туда, способна убить всю цветущую под стеклом романную жизнь. Лилейная кожа героини почернеет и лопнет, потрескаются и отвалятся, как бетон от арматуры, мускулы героя, а беседка, где происходит объяснение, превратится в “Макдоналдс”. Герои лавбургера по своей природе марсиане — гораздо в большей степени, чем сыщики, суперагенты и инопланетяне из научной фантастики. Их жизненный цикл построен по закону, иноприродному нашей реальности; типовой сюжет лавбургера, весь сориентированный на хеппи-энд, строго повторяем и напоминает этим метаморфозы насекомых.

Мне уже приходилось писать о том, что хеппи-энд — это не конец романа, а весь роман. Однако теперь мне представляется, что о том же самом написал намного раньше меня Н. Г. Чернышевский.

Сегодня, когда любовный сюжет, бывший некогда стволом мировой литературы, оказался на периферии, статья Чернышевского “Русский человек на rendez-vous” вновь становится чтением и любопытным, и поучительным. Также и повесть И. С. Тургенева “Ася”, послужившая поводом для статьи, может быть увидена новыми глазами.

“Повесть имеет направление чисто поэтическое, идеальное, не касающееся ни одной из так называемых черных сторон жизни, — пишет Чернышевский. — Вот, думал я, отдохнет и освежится душа”. Не тут-то было! Главный герой, иронически именуемый в статье Ромео, устроил облом: вместо того чтобы с благодарностью принять чувство малознакомой экстравагантной девицы и немедленно решить сообразно этому чувству всю свою судьбу, он растерялся. И оттолкнул бедное дитя неосторожными упреками в поспешности. “От многих мы слышали, что повесть вся испорчена этой возмутительной сценой, что характер главного лица не выдержан, что если этот человек таков, каким представляется в первой половине повести, то не мог поступить он с такой пошлой грубостью, а если мог так поступить, то он с самого начала должен был представиться нам совершенно дрянным человеком”. Так Чернышевский описал реакцию публики на отсутствие того, что мы сегодня называем хеппи-эндом.

И действительно, с точки зрения массового читателя (а он во все времена, похоже, одинаков), “Ася” разламывается пополам. В первой части перед нами потенциальный лавбургер. Что представляет собой главный герой? “Вот человек, сердце которого открыто всем высоким чувствам, честность которого непоколебима, мысль которого приняла в себя все, за что наш век называется веком благородных стремлений”. Героиня, диковатая, но прелестная особа, с точки зрения хорошего общества, герою не пара: отец ее хоть и был помещик, но мать служила горничной в барском доме. Перед нами типичный для лавбургера расклад и типичный конфликт: те же самые завязки находим в каждом втором выпуске серии “Шарм”. Современная версия любовной истории потребовала бы приключенческих наворотов, комплекта из большого и малого злодеев, один из которых воспылал бы к героине преступной страстью, еще кое-чего по мелочи — но закончиться роман должен был соединением “правильных” влюбленных. Описывая главного героя как “правильного”, то есть закладывая в образ приманки для мечтательных фантазий, автор тем самым заключает с читателем негласный договор. По договору автор имеет право заставить героев страдать, но в конце обязан дать им счастье, а читателю доставить специфическое удовольствие, которое можно сравнить с действием слабого наркотика. Тургенев читателя обманул.

“Направление чисто поэтическое, идеальное” — это и есть тот самый розовый воздух под защитным куполом, которым дышат герои современного лавбургера. За век с лишним воздух этот, пожалуй, сгустился, засахарился и как-то осел: теперь слоя его едва хватает на полный человеческий рост. Но состав остался в целом тот же. Сегодня, когда и предмет, и способ поэтического высказывания уже не могут быть чем-то определенным и обязательным для литератора, но обнаруживаются субъективно и ситуативно, “поэтичность” всего изначально красивого — розы, фонтана, алых губок и румяных щечек — уже не может быть восстановлена. В этот “красивый” ряд встает и “идеальная” любовь.

На самом деле подлинная поэзия была. Простая реконструкция этого факта требует от сегодняшнего читателя гораздо более развитого воображения, чем понимание того, почему Б. Акунин переписывает Чехова. Видимо, утраченные поэтические смыслы и наркотическое воздействие лавбургера (которое могло обеспечиваться и анти-хеппи-эндом, то есть разбитыми сердцами) — на самом деле не одно и то же. Обобщенный читатель, которого цитирует Чернышевский, не только требует от повести “дозы”, но и защищает, по сути, ту плодотворную дистанцию, что отделяет литературу от реальной действительности. Условность романтического лавбургера, пусть изношенная и опошленная уже на момент написания “Аси”, обеспечивала литературность литературы. “Рассказы в деловом изобличительном роде”, которым противопоставлял “Асю” автор статьи, эту условность активно изживали, заменяя ее “направлением”, то есть идеологией. Что-то литература тем самым и наживала, разрабатывала как минимум новый инструментарий — но не это интересовало Чернышевского. Далее в статье отношения тургеневских Ромео и Джульетты разбираются так, как если бы герои повести были совершенно реальные, а не описанные люди. Чернышевский доказывает на многих примерах, что “характер героя верен нашему обществу”. Растренированность деятельных навыков у лучших представителей образованного класса сегодня малоинтересна (при том, что впоследствии это скомпенсировалось столь деятельными экспериментами, что мало не показалось никому). Гораздо существеннее для нашей темы факт перелома: “идеальное” вдруг обернулось реальным. Повесть “Ася” действительно оказалась “испорчена”: писатель начал с текста, над которым можно было “влюбляться в обманы”, а закончил грубой правдой жизни. Rendez-vous превратилось в экзамен, который Ромео с треском провалил.

Есть, однако, в повести “Ася” волнующая тайна. В финале герой, пожилой уже человек, сожалеет об утраченном счастье: “Осужденный на одиночество бессемейного бобыля, доживаю я скучные годы, но я храню, как святыню, ее записочки и высохший цветок гераниума, тот самый цветок, который она некогда бросила мне из окна. Он до сих пор издает слабый запах, а рука, мне давшая его, та рука, которую мне только раз пришлось прижать к губам моим, быть может, давно уже тлеет в могиле...” Этот финал, совершенно объяснимый именно той литературностью, которую Тургенев опроверг, как будто возвращает читателя в атмосферу лавбургера. Однако почему же герой думает об Асе как о мертвой? Ведь не было, кажется, никаких настоящих причин, чтобы полагать ее век столь коротким. Ася не была больна, ее “горячки” надо понимать скорее как метафору волнения и дань принятой манере поведения и письма. Возможно, у героя была потребность в метафизической границе, отделяющей его от Аси вернее, чем житейские обстоятельства? Потребность возвести свою частную утрату в бытийную степень? Смерть Аси, помысленная героем, сегодня весит больше, чем вся остальная повесть. И одновременно она же наталкивает на идею, почему в современной прозе любовный сюжет совсем не тот, что был у классиков.

Любовные сюжеты в жизни и литературе взаимодействуют теснее, чем другие типы сюжетов: книжка для влюбленных — и учебник, и провокатор. Подлинное чувство, как ни странно, “поддельно”: любят не человека, но образ, созданный по законам, близким к законам письма. Какова же структура этого образа? Соотнося вымысел любовный с вымыслом литературным, можно сделать вывод, что в любви образ другого (пока он действительно другой) принадлежит к низовому на сегодня романному жанру. Косвенным подтверждением этого неочевидного факта служит известное обстоятельство, что почти невозможно влюбиться в человека, которого знаешь давно и в чьей психологии успел разобраться: образ его не преодолевает порога обыденности, то есть не выдерживает реализма. Та концентрация на предмете, что заставляет влюбленного совершать очень много нелогичных действий, на самом деле имеет источником простейшую метафору. Если эту метафору расписать на бумаге, человек с развитым вкусом скривится. И все-таки именно она, заезженная и банальная, таинственно расцветает в нашем подсознании, когда несколько романтических ракурсов или пара хорошо артикулированных фраз вдруг одевают человека во все прекрасное — из ткани лавбургера. Любовный роман имеет непреходящую власть над человеческими душами. Да не бросит никто камней в читательниц розовых книжек: они на самом деле люди очень здоровые, природные. Кстати, очень может быть, что они не чуждаются и элитарной литературы — просто не читают ее в метро.

В пределах лавбургера есть два основных типа конфликта. Первый: чувство не обоюдно. Второй: чувство обоюдно, но некие обстоятельства мешают Ему и Ей соединиться. Конфликт между love-образом и реальным человеком, возникший, как представляется, в эпоху тургеневской “Аси”, означал решительный выход за пределы того пространства, где читатель, пребывающий в предлюбовном волнении, легко отождествлял себя с героем или героиней. Вл. Новиков в книге “Роман с языком” (о которой ниже) назвал Эдуарда Асадова “гением коммуникации”. Эта особая коммуникативность, о которой мы можем говорить и применительно к прозе, навсегда утрачена мейнстримом — но сама по себе она неуничтожима. Какой бы ни стала литература в будущем — лавбургер бессмертен. И, кстати, ошибается тот, кто думает, будто коммерческий любовный роман — исключительно дамское чтение. Книготорговцам известно, что большой процент читателей розовых серий составляют мужчины. Одна категория — это молодые люди, не имеющие повседневного опыта общения с женщинами (например, курсанты, солдаты срочной службы). Эти читатели ищут в лавбургере руководства, как нужно обращаться с прекрасным полом. Вторая категория — это господа за сорок с неудачами в личной жизни, пытающиеся теперь проанализировать ошибки и понять в конце концов, чего эти женщины от них хотят. Парадокс заключается в том, что книги, максимально далекие от жизни, рассматриваются как учебники жизни. Видимо, здесь нужно говорить не о внешней, но о внутренней истине: есть в человеческой душе потайной уголок, который именно в лавбургере отражается адекватно. Однако отрефлексировать это обстоятельство современной прозе пока не удалось.

Утратив “гений коммуникативности”, современная любовная история утратила и остросюжетность. Связано это с изменением, повседневно для нас незаметным, “само-собой-разумеющимся” — и не литературным, а житейским (что еще раз доказывает — “литература” и “жизнь” связаны через любовные сюжеты тесно и даже интимно). В “Асе” герой был поставлен перед необходимостью очень быстро принять радикальное решение (в неспособности сделать это и упрекал тургеневского Ромео жестокий Чернышевский). Герою не оставлялось времени разобраться в собственных чувствах: он должен был либо отказаться от Аси, либо навек связать с нею свою судьбу. Но что такое это “навек”? Три, максимум четыре десятилетия, из которых половина пришлась бы на возраст почтенный, никаким любовным бурям не подверженный. Сегодня мы просто живем дольше. Соответственно можем выбирать не раз и навсегда. Длительность жизни качественно изменяет сам распорядок жизни, ставит под вопрос многие из “естественных” ее установлений. Как знать, не приведут ли успехи медицины к отмиранию самого института брака? Возможно, что чем дольше будет жить человек, тем более временным будет казаться ему все, что он испытывает, включая собственное его пребывание на земле.

Не забегая далеко вперед, согласимся, что сегодня любовный сюжет растянут более, чем полтора века назад. Существенна уже не только коллизия “любит — не любит”, проживаемая до первой свадьбы, но и все дальнейшие события, не имеющие четкой кульминации. Соответственно любовные сюжеты в прозе стали более разнообразными, но и более пологими. Им уже не хватает энергии, чтобы держать на себе полный вес романа. Да и экзамены для героев стали разнообразнее: больше “предметов” в программе. Видимо, мысль о смерти Аси, овладевшая героем тургеневской повести, была мыслью композиционной. Сокращая век героини по отношению к возможному, герой добивается такой интенсивности чувства, при которой уже почти возвращает себе утрату, заменяя девушку ее идеальным образом. Если бы Ася вдруг повстречалась ему располневшей матроной, это было бы событие того же качества, как и сцена объяснения, “испортившая” вещь. Современный же любовный сюжет не может обойтись без “порчи”: в нем нет ничего окончательного.

Наряду с коммуникативностью и остросюжетностью любовная история утратила также четкую субъектно-объектную ориентацию. Совершенно понятно, что под “русским человеком” в заголовке статьи Чернышевского подразумевалась никак не Ася. Перепрыгивая через все успехи эмансипации и, не к ночи будь помянут, феминизма, сразу перейдем к тому, что сегодня и женщины пишут прозу. Перемена эта того же качества, как если бы Луна, имеющая, с нашей точки зрения, обратную сторону, стала бы вдруг вращаться вокруг собственной оси. Что касается лавбургера, то в этом джазе только девушки (в действительности есть и мужчины, пишущие под женскими псевдонимами, то есть поступающие точно как герои помянутого фильма). При том, что изначально лавбургер был создан мужскими перьями, мы можем говорить о перемене мест слагаемых — но сумма, то есть главные качества жанра, остается прежней. А в мейнстриме произошли события более радикальные: зазвучала иная точка зрения, всплыла иная психология. Даже в маргинальной прозе, предпочитающей держаться от мейнстрима на порядочном (порой спасительном для себя) расстоянии, образовалась женская “маргинальность в квадрате”. Не самая, надо сказать, выигрышная позиция. Для нашей темы, однако, существенно то, что женская проза, завоевывая место под литературным солнцем, более страстно, чем мужская, выясняет отношения полов — и соответственно активней прописывает любовный сюжет. Превращая его порой в антилюбовный.

Попытка классифицировать или хотя бы каталогизировать любовный сюжет в современной прозе показывает, что для этого имеется не так много материала. Самым естественным было бы обратиться к “житейской” дамской беллетристике, представленной такими именами, как Виктория Токарева и Галина Щербакова. Однако эта литература, имеющая своего традиционного читателя, стабилизировалась на периферии процесса, где почти ничего уже не происходит. В общем виде любовный конфликт “житейской” беллетристики выглядит так: героиня вырабатывает в душе идеальный образ партнера, себя и мира — и тем самым становится достойна этого идеала, который не может быть предоставлен ей несовершенной действительностью. Содержащийся в этой литературе скрытый упрек всему на свете и дает очевидный повод некоторым критикам называть такую прозу “бабством”. Тот самый случай, когда не вполне справедливое определение оказывается точным. Во всяком случае, в этой области не просматривается проблем, о которых было бы интересно говорить.

Невольно следуя образцам ток-шоу “Я сама” (где гендер, там сегодня в первую очередь телевизор), предоставим слово мужской стороне. Для прозы, сделанной сильной рукой сильного пола, характерны любовные линии, прорисовывающие на самом деле совсем другое. У Андрея Волоса в “Недвижимости” главный герой, занятый кустарным видом риэлторского бизнеса, представляет собой отчасти зеркало, вносимое в разные квартиры и отражающее застигнутых обитателей. Такое панорамное зрение закрепляет за героем статус работающей камеры, что хорошо для иронического письма, но недостаточно для романа. Так появляется история умирающего родственника, которая с основной линией текста взаимодействует слабовато. Формальной скрепой служит наличие у родственника спорной дачки — тоже “недвижимости”. Однако для того, чтобы добиться цельности текста, пришлось клацнуть степлером еще в одном углу: среди жаждущих что-то сделать со своей жилплощадью появляется девушка Ксения, к которой у героя возникает смутный мужской интерес. При этом роль rendez-vous играют не реальные встречи героя с героиней, а ее самоубийство, впоследствии не подтвердившееся. В этот самый острый момент героя разворачивает к самому себе: “Мне подумалось: ну теперь-то я могу что-нибудь почувствовать? Ну хоть что-нибудь? Или вот это жжение в груди — это и есть чувство? Ощущение, что меня сначала заморозили, а потом облили кипятком, — это и есть чувство? Не много, если вдуматься”. Такое символическое обнажение перед самим собой, мысленное срывание с себя одежды и кожи и есть кульминация любовного сюжета. Этот малый сквозной прокол, парный большому (родственник умирает по-настоящему), служит для того, чтобы прикрепить героя к его собственной жизни, отличной от жизни в продаваемых квартирах. Но применительно к “Недвижимости” мы можем говорить не о любовном сюжете, а о прочерченном его отсутствии.

У Дмитрия Липскерова в романе “Родичи” много эротики. При этом любовная линия отличается от традиционной примерно так, как в теннисе работа у стенки отличается от игры на корте. Главный герой “Родичей” — своеобразный “идиот”. В его человеческом составе процент божественного существенно выше, чем у среднестатистического гражданина. Герой страдает амнезией, потому что не в состоянии помнить плохое — то есть не помнит из собственного прошлого почти ничего. Но есть и “сухой остаток”. Людям искренним, не вполне испорченным “идиот” являет то, что они хотят увидеть в лучших мечтах. Так, патологоанатом Ахметзянов всю жизнь мечтает быть балетмейстером: для него главный герой становится гениальным танцовщиком. Женщины, способные испытывать любовь, находят в “идиоте” идеального партнера. Но все-таки это стенка, опять-таки зеркало, в котором персонажи книги видят лучшую часть самих себя. По ходу романа создается ощущение, что крепость “стенки” занимает автора больше, чем смена отражений: философская задача преобладает над психологической. То, что для традиционного любовного сюжета является условной целью, здесь становится условным средством; условный противник в лице литературного критика не может не отметить усекновение любовного сюжета в целях именно этого романа. Видимо, роман, подходящий под определение “современный”, вообще эгоист: ему нет и не может быть дела до всего остального литпроцесса, он тянет сюжеты на себя и рвет их сообразно своим потребностям на причудливые куски. Понятно, что старому поношенному любовному сюжету здесь не поздоровится.

Имеется, однако, в современной литературе известная проза, которая так и называется: “Удавшийся рассказ о любви”. Проставляя над вещью почти авторецензионный заголовок, Владимир Маканин, должно быть, имел в виду ту найденную им “коробочку” жизненных обстоятельств, что оказалась впору любовной истории. Не случайно — именно “рассказ”, то есть ряд событий, а не способ их описания в тексте (сам текст по жанру, безусловно, повесть). Еще одна игровая сторона заглавия: саму любовь удавшейся никак не назовешь.

Он — в советские времена “молодой” писатель, почти диссидент, ныне — ведущий авторской программы на ТВ. Она соответственно цензор и содержательница борделя. Она выступает как представитель реальной жизни, он этой жизни противостоит. Она всегда умела приспособиться и выжить, он вечно попадал в ситуации, взывающие к активному состраданию. Возможно, автора вдохновила на создание текста дерзкая идея вылепить из цензора положительного героя — что для шестидесятнической ментальности действительно пахнет молнией и грозовым озоном. Любовное чувство здесь играет роль переключателя, меняющего мстительный “минус” на более человечный “плюс”. Лариса любит Тартасова и, стало быть, права. К тому же она всю жизнь подставляет плечо: то помогает Тартасову протаскивать через цензурные рогатки живые страницы прозы, то пытается его трудоустроить, то принимает его, неудачника, в своем по-домашнему милом бордельчике, чтобы неудачник немного утешился. Тартасов же всю жизнь заботится о себе и в результате — Бог не фраер — теряет и волю, и талант.

Если отвлечься от шестидесятнического контекста, то повесть Маканина тяготеет не к любовному, а к назидательному жанру. Любовное чувство Ее к Нему как источник правоты и оправданности жизни — это банально даже при небанальном маканинском письме. Глубины имеются на периферии текста, выписываются автором просто от языка, но основа повести слишком головная. Кстати, “рассказ” имеет дефект: никто из знающих положение дел в массовых медиа не поверит, будто известная телеперсона, каковой является Тартасов, в материальном смысле неуспешна. Казалось бы: писатель следует не букве, но духу действительности, посему имеет право делать фактические ошибки. Но “любовная история” и “жизнь” связаны, как мы помним, интимно: проза заражается от “рассказа” недостоверностью. И хотя любовный сюжет не разорван здесь на фрагменты, но “удачно” вписан в остальной событийный ряд (как одна геометрическая фигура бывает вписана в другую) — небольшая частность, подобно пятну на двух сложенных листах бумаги, проникает из “жизни” в текст и “портит” вещь, как не смогла бы испортить повесть иного сюжета и иного плана.

Возможно, прозаики сегодня мало обращаются к любовному сюжету именно потому, что такой сюжет крайне уязвим. И выше, и ниже речь у нас идет о “порче”. Одна из очевидных опасностей — впадение в банальность, чего и мастер уровня Маканина не смог избежать. Один из способов уйти от банального есть полная откачка из текста того наркотика, на который подседают любительницы лавбургеров. Никаких красивых людей и вещей не должно оставаться в принципе. Действие происходит в трущобах, на задворках; качества главного героя таковы, что ни одной читательнице не ударит в голову влюбиться в него хотя бы на пару часов, а героиня изображается слегка юродивой и от природы несчастной. Типичный образец такой истории — последняя повесть Романа Сенчина “Один плюс один” (маканинское эхо трудно не услышать). Два провинциала в Петербурге, крайне бедные не только деньгами, но и духом, присмотрели друг друга в заштатной кафешке. Она работает здесь официанткой, он, дворник на близлежащем рынке, заходит сюда пообедать. Ни в ней, ни в нем нет ни искорки Божьей: они совершенно сливаются с тем тускло-грязным фоном, который автору было почему-то не скучно описывать. Собственно, и тянет героев друг к другу только потому, что среди мерзостей жизни хочется чего-то хорошего или хотя бы нормального. Конфликт хорошего с лучшим выразился у героини в том, что она польстилась на приглашение солидного клиента поразвлечься и ушла из-под носа героя в праздник большого города. Понятно, что счастье ей не привалит, мечты провинциальной дурочки не сбудутся. Казалось бы, что можно возразить против “правды жизни”, изображенной вполне профессионально? Только то, что эта правда лишена особой подсветки, превращающей и грязь в золото искусства. У Романа Сенчина получился антилавбургер, но намного ли он выше розового романа? Такое ощущение, что крайности сходятся.

Гораздо более живое явление — “Роман на два голоса” Ольги Постниковой. Здесь мы видим ту же вписанность любовной истории в социальный сюжет, ту же откачку кайфа и снижение love-образа до образа “маленького человека”. Повествование идет не на два голоса, но скорее вполголоса — что позволяет автору избегать пошлости там, где более темпераментный литератор до нее бы непременно договорился. Такое ощущение, что текст постоянно балансирует на грани превращения живописных лохмотьев в бальное платье, а тыквы в карету — только в данном случае такое превращение было бы катастрофой (а не наоборот, как в известной сказке). Потому что бальное платье кукольно, золотая фура на колесах безобразна и помпезна; но сама возможность — легкое свечение текстового воздуха — создает особое литературное состояние, которое не дается Роману Сенчину.

Текст Ольги Постниковой принципиально камерный. И Он, и Она — социальные аутсайдеры. Действие романа идет при глубоком “совке”, и Он — сотрудник режимного предприятия, не вписывающийся в рабочий быт заболоченной конторы, — разумеется, попадает на зубок недремлющим органам. Но конфликт заключается не в сопротивлении героев режиму, напряжение создается не за счет противостояния двоих любящих механизму подавления. Движение сюжета — это уход героев из внешнего мира во внутренний, из бедности в еще большую бедность. Они устраивают семейное гнездо в полузаброшенном доме, где постепенно всего становится меньше: денег, дров, “покупных” вещей. Но, несмотря на таяние их островка (агрессивная среда разрушает быстрее, чем они создают), этим двоим всегда остается что-то, чем они могут питаться физически и духовно: яблоки, стихи, ремесло. Кажется, что влюбленные могут уместиться буквально на микроне пространства; несмотря на бедствия, что обрушиваются на них в финале, герой и героиня производят впечатление неуничтожимости. В этом, наверное, и заключается удача автора: в игре масштабов. За счет такой игры “маленькие люди” больше окружающего мира. Любовный сюжет герметичен: читатель наблюдает героев, будто кукол в игрушечном домике или редких зверей в вольере зоопарка. Тонкости их любовных отношений (его самим собой не признанное чувство, построенное как отрицание отрицания, ее зверушечьи нежности, основанные на тяге к животному теплу) прописаны акварелью. Возможно, акварель и есть единственная техника, позволяющая обнаружить любовный сюжет вдали от лавбургера.

Боязнь “порчи” литературы посредством любовного сюжета есть и боязнь прямого высказывания. Преодолеть препятствие можно. Чтобы написать хороший роман с любовным сюжетом, надо не бояться написать плохой роман.

В прозе конца девяностых существует явление: “три романа на двоих”. Именно так назывался творческий вечер Ольги Новиковой и Владимира Новикова, состоявшийся прошлой осенью в Клубе писателей. Пример этой литературной семьи еще раз подтверждает тезис об особой связи любовного сюжета с реальной действительностью. Видимо, в семье вырабатывается тепло, не позволяющее авторам надеть литературные маски искушенных циников. Книги двух совершенно самостоятельных прозаиков имеют ощутимое общее качество, которое я бы определила как мягкость и естественность письма. Примечательно, что оба автора, люди “по жизни” глубоко литературные и повидавшие всякого, сохраняют доверие к тексту и к слову. Небоязнь позволяет прямо говорить о чувствах там, где было бы логичней и “художественней” мыслить около.

“Мужской роман” и “Женский роман” Ольги Новиковой можно прочесть как романы производственные, говоря современным языком — технотриллеры. Первый текст предъявляет нам закулисные стороны театральной жизни, соединенной через ряд персонажей с областью гуманитарной науки. Вторая вещь рассказывает о работе крупного советского издательства: контраст между солидностью учреждения и пикантностью ряда служебных сюжетов создает картину шизофрении, в которой людям нормальным по определению плохо. Для тех, кто в курсе, оба текста насыщены узнаваемыми персонажами и структурами. Но этот отсыл к реальности, в котором по свежим следам усматривался даже скандальный элемент, я бы назвала побочным эффектом романов: уже сейчас, через несколько лет после первой публикации, это побочное практически выветрилось, а осталось основное.

Нетрудно заметить, что главные героини “Мужского романа” и “Женского романа” типологически сходны. В обоих любовных сюжетах они представляют сторону страдательную. Сторона победительная представлена мужчинами творческими, знаменитыми, успешными. Казалось бы, обе истории про то, как Золушке, при всем ее скромном обаянии, не удается стать принцессой. На самом деле удается. Суть не в том, что в финале обе героини обнаруживают мужскую руку, на которую могут опереться, а в том, что автор обнаруживает, где они талантливы. Казалось бы, на фоне таких значимых дарований, как поэтический и культурологический, скромный дар самоотдачи (которым обе героини обладают словно бы не по воле автора, а из собственной природы) выглядит чем-то частным и служебным. Но именно за счет любовного сюжета эти таланты в каком-то высшем плане оказываются равны.

В чем тут разница с повестью Владимира Маканина? Почему у признанного мастера структура цепенеет, а у писательницы, не обладающей ни таким опытом, ни таким масштабом мышления, то же самое — дышит?

Видимо, любовный сюжет — вещь настолько деликатная, что для движения его важны многие внешние обстоятельства. Например — как его изначально развернуть. У Маканина основная работающая камера, естественно, Тартасов. Тот, кто не любит. У Новиковой, несмотря на то, что в тексте присутствуют ракурсы всех главных героев, “работает” героиня. Это ее история. В правильно ориентированной прозе возникают и ценные подробности. Таковы отношения Авы, героини “Мужского романа”, с телефонным аппаратом, по которому ей может позвонить, но не звонит любимый мужчина. Телефон становится словно бы живым существом: одновременно тюремщиком и домашним животным, которого нельзя оставить без присмотра.

Ценность любовного чувства в романтической литературе и в ее измельчавшем наследнике, каковым сегодня является лавбургер, заключается в уникальности переживания, в его, если угодно, “сверхчеловечности” — что само по себе поднимает ценность героя и возвышает его над “толпой”. В книгах Ольги Новиковой и Вл. Новикова главные герои подчеркнуто нормальны. Апология нормы вообще видится мне новой тенденцией в современной литературе, ощутимо противостоящей экстремалам вроде Лимонова и тех, кто спешит за ним (и по историческим часам уже опаздывает). Пример, не относящийся к теме данных размышлений, но тем более убедительный: книга Анатолия Наймана “Сэр”, где “русский оксфордец”, философ и историк культуры Исайя Берлин подается как идеал нормального человека. У Берлина могла бы быть иная судьба, не эмигрируй его семья из Петрограда в Лондон. Вероятно, это другое (присутствующее в романе Наймана как обозначенная возможность) оказалось бы более драматичным, нежели реально прожитая благополучная жизнь. Вероятно, для романа получился бы более выигрышный материал. Но — это уже цитата из Вл. Новикова — “ХОРОШО ЖИТЬ ХОРОШО”. И не только в том отношении, что так выходит счастливей для самого человека. Так выходит глубже по жизненной его философии, в конечном итоге полезней для культуры.

Герой “Романа с языком” сообщает читателю, что женщин любит больше, чем мужчин. Из этого заявления (еще не читая романа) можно сделать вывод, будто перед нами тип сексуального гангстера, находящего вкус в пополнении донжуанского списка. Ничуть не бывало. Герой “Романа с языком” на самом деле однолюб. Ирония его судьбы заключается в том, что брака у него получается три. Его женщины покидают его по разным причинам, но все три живут в нем, образуя странный конгломерат, какой у донжуанов невозможен в принципе. При этом герой, как уже было сказано, не игралище исключительных страстей, но человек нормальный, сознающий и даже подчеркивающий свою обыкновенность. Он, филологический мужчина без жесткой биографии, даже трогателен в своей невинности, он совсем не искушен избыточным опытом. Но ровно поэтому он способен жениться на девушке из дома свиданий, рыжей и выше себя ростом, — то есть совершить по всем меркам экстравагантный поступок, воспринимая событие как абсолютно естественное.

В “Романе с языком”, как и в романах Ольги Новиковой, интересны частности любовного сюжета. Сам сюжет, вообще говоря, не обрел убедительного финала: герой попросту растворился в жизни, как это и бывает почти всегда в сегодняшней прозе. Однако если в реальности можно говорить о любви старыми словами, не доказывая, но только свидетельствуя о ее присутствии, то литература требует выразительных обновлений, неожиданных опосредований. Таким опосредованием в книге Вл. Новикова стала работа героя над диссертацией — в одной комнате со спящей женой, которую он иногда будил, чтобы задать ей какой-нибудь филологический вопрос. “Впрочем, иногда будить ее не нужно было: достаточно было взглянуть на линии, особенно на переход от подмышки к груди, чтобы сообразить, как устроено все правильное и щедрое в этом мире, и язык в том числе. В известной мере Тильда была моей натурщицей — не то чтобы я претендовал на высоты каких-нибудь Пикассо или Дали, — ведь и заурядные рисовальщики работают с натуры”.

Романы Новиковых — вещи характерно пологие, подробно-психологичные, вообще характерные, как мне кажется, для состояния любовного сюжета в современной прозе. В этой связи не совсем случайно то, что Ольга Новикова называет своих героинь “тургеневскими девушками”. Это не только портретная характеристика и индикатор отношения к героиням внешнего “нетургеневского” окружения (в сплетении разнонаправленных честолюбий и нетрадиционных сексуальных амбиций не так-то просто доказать самой себе собственное право на нормальность). Это почти рефлекторный жест — поиск опоры в той литературной традиции, где любовный сюжет был легитимен. И уже не очень важно, что тургеневская Ася скорее неврастеничка, мало похожая на прозрачный и цельный образ, сотворенный не автором, но временем. “Тургеневские девушки” есть идеал нормы — что само по себе парадоксально и достижимо не в самой литературе, но в коллективном представлении о ней.

Говоря о rendez-vous в конце миллениума, нельзя не сказать о текстах новых авторов, которых принято относить к “поколению П”. Во-первых, потому, что любовные переживания — самый сильный и едва ли не единственный подлинный опыт, который молодой человек может перенести из “жизни” в “литературу”. Прочее чаще всего относится к опыту эстетическому (музыка, книги, кино) и опыту, полученному путем эксперимента (примером служит известный тур Сергея Сакина и Павла Тетерского в Лондон, по материалам которого был написан роман “Больше Бэна”, — но чаще эксперимент сводится к приему алкоголя и наркотиков). Во-вторых, означенное поколение, уже подпираемое новой, еще более юной волной литераторов и уже не скрепленное, как прежде, авторитетом Виктора Пелевина, вот-вот распадется на отдельных писателей, каждый из которых отвечает сам за себя. Поэтому самое время понять, есть ли у “поколения П” собственно поколенческие достижения и не является ли привнесенная ими новизна таким же мифом, как и многое другое в литературе.

Одна из заметных представительниц генерации, Анастасия Гостева, в своем первом романе “Приют просветленных” не только прописала любовный сюжет, но и обратилась к старому доброму эпистолярному жанру. Фишка в том, что герой и героиня обмениваются посланиями по электронной почте. Свобода производства компьютерного текста имеет обратной стороной необязательность высказывания. Соответственно переписка героев болеет теми же болезнями, что и вся литература в Интернете: она не стремится к совершенству формы и не “держит экзамена” на отметку по гамбургскому счету. Собственно, те же самые проблемы у всего романа (эпистолярная часть чередуется с повествовательной, тоже весьма замусоренной).

Сама динамика отношений между Кирой и Горским вполне укладывается в традиционные повествовательные русла и даже напоминает онегинский сюжет. Сперва она тянется к нему, а он отталкивает ее из боязни утратить свободу. Потом он понимает, что без нее не может, а она уже повзрослела, освободилась от его влияния и нашла себе американского бой-френда. Но впечатление такое, будто никакие love-образы не участвуют в этих отношениях, воображение героев не работает. Место чувств занимают потребности — и что такое эта идущая “от живота” потребность-в-другом? Кажется, что “поколение П”, отторгая взрослый мейнстрим с той же категоричностью, с какой последний отвергает лавбургер, пытается и чувствовать на собственный манер. В действительности это поиск оригинальных опосредований, в каковом поиске вместе с водой выплескивается ребенок. Желая непременно быть новыми, литераторы “поколения П” видят вокруг себя много места, занятого старым, и вместо свободы чувствуют тесноту. Ощущение тесноты и есть главное, что я нахожу в романе Гостевой — несмотря на его многословность.

Самое интересное, что Гостева написала — сама, вероятно, того не ожидая — социальный роман. В нем показан образ жизни и стиль мышления той “золотой молодежи”, что для всей генерации служит ориентиром. Героя и героиню разъединяет не только колебательный сюжет “любит — не любит”, но и трещина внутри тусовки, отделившая “новых” от “самых новых”. “Ах, ну, естественно, сидя дома по уши в долгах, хорошо рассуждать про этнические ресурсы. Только ты мне сначала верни пятьсот долларов, которые взял три года назад”, — отрезвляет Кира интеллектуала Горского, не заметившего, что погода на дворе в очередной раз переменилась. “Видишь ли, Горский, есть дух времени, и он сейчас таков, что правильно быть богатым, умным, здоровым, красивым и счастливым, а не бедным, глупым, несчастным, уродливым и больным”. В романе декларируется понятие любви как дара и испытания, но вопрос о том, что “правильно”, оказывается важней. Густая каша из мировых религий, философских систем, модных откровений и наркотических практик топит в себе то внятное и ценное, что отношения героя и героини привносят в литературу.

Гораздо больше мне нравится первый роман петербуржца Ильи Стогоffа “Мачо не плачут” (вторая его книга, “Революция сейчас!”, написана явно из побуждений внелитературных). Здесь показана “история молодого человека” в новом времени и в новом месте: “Если вы заметили, слово └любовь” в этой книге я не употребил ни разу, хотя если и была в жизни молодого человека любовь, то ее история перед вами. Но простите, разве ЭТО похоже на любовь? Может быть, ему нужно было учиться любви, как в школе он учился математике, в которой до сих пор ничего не понимает?” Драма героя в том, что вся его жизнь проходит в сослагательном наклонении. Мир его, состоящий из “правильных” компонентов — музыки, алкоголя, легких наркотиков, необременительной в рабочем плане журналистики, — недостоверен и недостаточен. Герой видит себя на руинах и не понимает, что именно разрушено. И сам он, и окружающие его персонажи разучились делать какие-то обыкновенные вещи и теперь нуждаются в научении, в начальной школе жизни. Произошел общекультурный слом, и такой феномен, как любовь — тоже часть и плод культуры, — стал неопознаваем, неформулируем в тех культурных кодах, которые предлагает молодому человеку выпавшая ему современность. Нестыковка между личным переживанием и тем языком, каким говорит с героем его поколенческая, единственно возможная для него реальность, — вот источник трагизма этого несовершенного, больного, но несомненно живого текста.

Сложно сегодня делать прогнозы на первое десятилетие XXI века — но очень может быть, что оно уйдет на выработку такого кода и такой эстетики, которые сумеют реабилитировать базовые ценности, в том числе любовное переживание и любовный сюжет. Роман “Мачо не плачут” всего лишь констатирует утрату. Герой и героиня словно исполняют странный танец отречения — парой, но по отдельности, то и дело теряя друг друга в дурном алкогольном тумане. Но как факт литературы эта книга уже не деструктивна. Видимо, модным авторам середины девяностых было легче: ломать — не строить. “Поколению П”, нравится им это или не нравится, придется начинать какое ни на есть строительство. Им предстоит “игра на повышение”. И для них любовный сюжет может стать едва ли не самым трудным квалификационным тестом.

Не всякая литература есть абсолютная нетленка. Многие тексты подобны камешкам на дне ручья: в воде они ярки и приманчивы, но стоит их вынуть и дать обсохнуть — превращаются в белесые грубые голыши. Любовный сюжет — особенно нежная начинка: без омывающей влаги тут же заветривается и засахаривается. Так происходит даже с классической тургеневской “Асей”. Нетрудно догадаться, что ручей — это поток времени. Свойства темпорального потока настолько загадочны, что можно себе позволить некоторые антинаучные фантазии. Что, если прошлые человеческие поколения, с которыми нынешние генерации в “режиме реального времени” встретиться не могут, отличаются от нас, сегодняшних, больше, чем мы думаем? Предположим, некое устройство переносит нашего современника на полтора столетия назад. Не обнаружится ли между ним и “тургеневскими девушками” полная несовместимость, вплоть до биологической? Не окажется ли он на Земле совершенным марсианином? Принимая эту глупость за рабочую гипотезу, мы можем объяснить возникновение защитного купола с особым составом атмосферы, где обитают выродившиеся сюжеты про великую любовь.

Rendez-vous в конце миллениума есть встреча героя не с любимым или любимой, а с самим собой. Причем не факт, что свидание состоится: “я” героя может заплутать, не явиться, надраться, просто все проигнорировать. Другой человек есть всего лишь повод для коллизии, не слишком обязательный, не слишком сам по себе интересный. Короче говоря, кризис сюжета налицо. Культурные сдвиги, по всей видимости, разрушают не только любовные темы в литературе, но и — обратным ходом — сами чувства, какие реальные люди переживают в реальной действительности. “Секс да секс кругом...” — констатирует Владимир Новиков в упомянутом выше романе. Все обнаруживает склонность к упрощению: “поколение П”, оказавшееся в развалинах, не сразу сообразило, что обломки хоть и причудливы, хоть и создают иллюзию некой новой сложности, но целое здание, пусть бы и сарай, есть более высокая форма организации материи. В этой ситуации презренный лавбургер служит не только товаром на рынке, но и страховкой от последнего распада.

Имеем ли сегодня повод для оптимизма? Пожалуй, да. Он заключается в том, что жизнь консервативней и инертней искусства. Интерес читателя и издателя к литературе non-fiction симптоматичен. Имеется и любовная документалистика. Журнал “Континент” опубликовал воспоминания Татьяны Полетаевой о ее муже, поэте Александре Сопровском. Воспоминания включают и письма поэта, которые можно цитировать безо всяких комментариев: “Я никого лучше тебя не знаю. Есть люди очень хорошие, очень умные есть, есть очень мне близкие, но ты просто-напросто очень многие вещи делаешь так хорошо, как никто другой. <...> я в тебя и в твою любовь верил, как в звезды, — что бы ни случилось, они всегда над головой, лишь бы была ясная погода”.

Версия для печати