Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2002, 10

Юрский в борьбе с собой

Сергей Юрский. Игра в жизнь. М., “Вагриус”, 2002, 380 стр. (“Мой XX век”).

Мемуарная серия издательства “Вагриус” пополнилась книгой актера Сергея Юрского. Многое в ней противится тому, чтобы причислить издание к жанру воспоминаний. Автору по крайней мере претила бы такая “узкая специализация”. Юрский всеми силами старается уйти от банальной мемуаристики с дешевыми разоблачениями и запоздалыми откровениями. Следуя заветам Фаины Раневской, которая не помнила своих воспоминаний, актер нацелен на серьезную литературу. “Игра в жизнь” — книга о самом себе, позволяющая автору разбираться в своих поступках с дотошностью розановских “Опавших листьев”, а читателям — выступать в роли психоаналитиков, пытающихся разгадать тайны души, творчества и судьбы одного из самых ярких актеров России.

Пишущий эти строки — театральный критик, который не осмеливается судить, каков Юрский как писатель. Но смело можно утверждать следующее: “Игра в жизнь” — это не актерские воспоминания, вымученные при содействии какого-нибудь приближенного к актеру литератора. Это настоящие воспоминания писателя.

Никакой хроники жизни, никаких этапов творческого пути, никаких эпохальных встреч. Структуру книги подсказывают разнообразные жанры повествования: вот записки путешественника, вот отдельная, независимая глава о Гоге (Товстоногове), вот расплывчатые “сны”, вот разрозненные “вспышки”, вот прогулка вдоль Фонтанки. Эту изобретательную полижанровость, не дающую читателю скучать и придающую книге привлекательную “рваную” форму, можно признать первым достоинством мемуаров Юрского.

Общее настроение книги, резкие смены ритмов и жанров, возвраты к лейтмотивам, скрещивания тем, хорошая “зацикленность” на себе, — все это не может не напомнить джазовую эстетику, которую так любят шестидесятники. И если продолжать аналогию, книгу легко сравнить с джазовой импровизацией без основной темы, но с множеством побочных. Юрский пишет о самом важном и самом ярком, что случилось за годы его драматичной карьеры. Три темы между прочих занимают его больше всего: а) почему состоялся переезд из Ленинграда в Москву; б) зачем нужно продолжать заниматься режиссурой, если это вызывает кривотолки; и в) в чем была та заветная разница между советским обществом и миром западного человека.

Последняя тема навязчива и откровенно старомодна. Советскую жизнь уже давно, кажется, перестали поминать как самую ужасную, самую застойную, самую “совковую”. А вместе с ней и современную перестали величать такой, с которой ни при каких условиях нельзя примириться (см. главу “Сны”). Юрского, что называется, “заносит”, когда он с дивной тайной злобой напоминает нам о проблемах приобретения колбасы или со странным пренебрежением вспоминает о системе магазинных заказов. Впрочем, раздражение часто отпускает автора, и тогда читатель получает бесценные наблюдения о жизни вообще — вечно конфликтной, которая во все времена редко оборачивается лицом к человеку. И тут справедливо вспоминается “опыт терпения, опыт тайной духовной жизни народа”.

Сергей Юрский, бесконечно перебирающий в голове советские мотивы и “ужасы социалистического быта”, напоминает, пожалуй, читателю о другой проблеме нашего общества: ближайшее прошлое до конца не осмыслено, успев давным-давно смениться смутным настоящим.

Еще свежи в памяти актера моменты встречи с Западом, очарования им... и пока еще не видно разочарований. В первой главе мерное качание экспресса Москва — Женева передает ощущение великого прорыва, когда прекращает свое действие советский эффект “беспредельности внутреннего пространства и закрытости внешнего”. Вместе со штампом “private” в графе “цель поездки” выдается виза на свободу. Герой еще пересекает пять позорных немецко-немецких границ, но уже перемалывает в своей голове тяжелые воспоминания о тоталитарной России с целью расстаться с ними навсегда. И самое интересное из тех воспоминаний: вторжение российских войск в Чехословакию — Юрский случайно оказался там в 1968 году вместе с театроведом Георгием Хайченко, и каждый из них заранее был уверен, что сосед — стукач.

И тут же, рядом: контрастирующие воспоминания с интонациями советской интеллигенции 70-х, верившей в неоскверненный социализм с человеческим лицом. Главы самого искреннего восхищения троцкисткой Ванессой Редгрейв и, ближе к концу книги, левым японским славистом Миядзавой. Восхищает все: как самозабвенно на ночной европейской кухне пели опостылевший “Интернационал”, как неханжески выражались о социальной несправедливости, как боролись за свободу гомосексуалистов, как в Троцком увидели гонимого и распятого пророка, а в России — царство истины и — о ужас! — как все они ненавидели капитализм. Тайная зависть сменяется легкой насмешкой, непонимание мешается с самыми дружескими чувствами, и “проносится мимо путаница и мука... и надежда... моего XX века”.

Между тем театральная среда ждала от издания самого главного и самого заветного: истинных причин, заставивших Сергея Юрского поменять в конце 70-х города, бросить самый тогда престижный в России театр — БДТ и превратиться на десятилетие из драматического актера в выездного чтеца. Ожидала... и не получила более того, что было сказано ранее.

В главе, остроумно названной “Опасные связи”, Юрский в роли одновременно и следователя, и обвиняемого выясняет причины гонений со стороны Комитета госбезопасности. Есть предположения: краткое ли общение с Солженицыным, дружба ли с эмигрантом Симоном Маркишем, вольный ли нрав артиста или чтение стихов Бродского — послужили причиной тотальной опалы. Есть предположения, но выводов нет; догадаться об истинном ходе дел за давностью лет невозможно. Чья-то недобрая рука обрубила в одночасье все варианты для сносного существования актера в Ленинграде — да так, что всемогущий, неприкосновенный Товстоногов не осмелился помочь. Тайна осталась неразгаданной, но уже сейчас очевидно и нам, и самому Юрскому: эта история сломала его актерскую карьеру. Не переломила навечно, но посеяла нечто озлобленное и опасное, что и сейчас подспудно отзывается в Юрском — в какой-то особой возбужденности письма, приступах раздражения и агрессии, в недоверчивости и нелюдимости. Актер потерял свой театр, своего режиссера, свой город — ни то, ни другое, ни третье уже, вплоть до настоящего времени, не восстановится в судьбе Сергея Юрского, оказавшегося в положении вечного скитальца.

Двадцатилетний труд в БДТ наложил свой отпечаток на характер артиста. Аристократизм Товстоногова, его строгость, придирчивость и избирательность стали чертами нрава Сергея Юрского. Это особый тип интеллигента, презирающего равным образом богему и толпу, привыкшего не доверять любому “мы”. Юрский пишет фантастическую главу, где недобрым словом поминает ресторан Центрального Дома актера на Тверской. Пожалуй, эти строки впоследствии окажутся единственным дурным воспоминанием о прославленном месте артистических встреч. “Да у нас Жан Луи Барро был на спектакле, он охерел от того, как я проживаю” — вот вершина “ресторанного” аристократизма в передаче Юрского. У Товстоногова Юрский некогда сыграл Чацкого, и позиция гордого героя, ходящего неприкаянной тенью меж пьяных и веселых столиков, сохранилась, кажется, в душе Юрского и по сей день. Неприкаянность — вот настроение книги и вот то нужное слово, которым можно было бы означить судьбу Сергея Юрского после изгнания из Ленинграда. Актер без театра, актер без коллектива. И все это при том, что Юрский имеет куда больше прав на свой собственный театр, чем те актеры, которые расхватали в перестройку пустующие помещения и основали скромные театрики своего имени.

Выясняя отношения с КГБ, Юрский обронил нервную фразу: “Я рассказал это столь подробно, чтобы меня больше не спрашивали: а вы уехали тогда из-за Товстоногова? У вас были разногласия? Он не давал вам работать?” Казалось бы, сказано ясно: уход из БДТ — результат политической интриги. Но через десятки страниц выясняем: и с Гогой были разногласия, и Гога не давал работать... Все-таки были произнесены Товстоноговым самые страшные слова в авторитарном БДТ: “Вокруг вас группируются люди. Вы хотите создать театр внутри нашего театра. Я не могу этого допустить”. Король защищал свой народ от двоевластия и поступал по-своему правильно, иначе бы и не существовало феномена театра с тридцатилетним стабильным успехом. Один не хотел разрушать устойчивость собственной неограниченной власти, другой не хотел быть бесправным подчиненным. Единственное, за что мог бы Юрский сегодня упрекнуть Товстоногова, — за невмешательство в отношения актера с КГБ. Но Юрский и не упрекает.

Режиссура и мысли о ней стали силовой защитой актера от враждебного мира, средством для восстановления переломленной судьбы. А ее нужно было восстановить вопреки мнению Товстоногова “учителя, который не признал во мне ученика”, и вопреки традициям отечественного театра, который недолюбливает “актерскую режиссуру” и вместе с тем не “поставляет” для актеров уровня Юрского режиссерских гениев, подобных несравненному Гоге.

Клеймо Товстоногова (“Сережа замечательно играл у меня в театре, но ему не надо было заниматься режиссурой”) осталось с актером навечно, но Юрский работает вопреки клейму. И не может существовать иначе: слишком велики амбиции и слишком крепок аристократизм, воспитанный духом БДТ. Судьба Сергея Юрского — тяжелая драма, в которой актер выстоял, оставшись честным человеком и творчески активным организмом. Юрский — человек XX века: свою судьбу он повторил вслед за страной, которая до сих пор не перестает шататься и сотрясаться...

Павел РУДНЕВ.

Версия для печати