Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2002, 10

Сквозь ночь..

Стихи

Кушнер Александр Семенович родился в 1936 году. Поэт, эссеист, лауреат отечественных и зарубежных литературных премий. Постоянный автор нашего журнала. Живет в Санкт-Петербурге.


         *   *
           *

Посчастливилось плыть по Оке, Оке
На речном пароходе сквозь ночь, сквозь ночь,
И, представь себе, пели по всей реке
Соловьи, как в любимых стихах точь-в-точь.

Я не знал, что такое возможно, — мне
Представлялся фантазией до тех пор,
Поэтическим вымыслом, не вполне
Адекватным реальности, птичий хор.

До тех пор, но, наверное, с той поры,
Испытав потрясенье, поверил я,
Что иные, нездешние, есть миры,
Что иные, загробные, есть края.

И, сказать ли, еще из густых кустов
Ивняка, окаймлявших речной песок,
Долетали до слуха обрывки слов,
Женский смех, приглушенный мужской басок.

То есть голос мужской был, как мрак, басист,
И таинственней был женский смех, чем днем,
И, по здешнему счастью специалист,
Лучше ангелов я разбирался в нем.

А какой это был, я не помню, год,
И кого я в разлуке хотел забыть?
Назывался ли как-нибудь пароход,
“Композитором Скрябиным”, может быть?

И на палубе, верно, была скамья,
И попутчики были — не помню их,
Только путь этот странный от соловья
К соловью и сверканье зарниц ночных!

Прощание с веком

Уходя, уходи, — это веку
Было сказано, как человеку:
Слишком сумрачен был и тяжел.
В нишу. В справочник. В библиотеку.
Потоптался чуть-чуть — и ушел.

Мы расстались спокойно и сухо.
Так, как будто ни слуха ни духа
От него нам не надо: зачем?
Ожила прошлогодняя муха
И летает, довольная всем.

Девятнадцатый был благосклонным
К кабинетным мечтам полусонным
И менял, как перчатки, мечты.
Восемнадцатый был просвещенным,
Верил в разум хотя бы, а ты?

Посмотри на себя, на плохого,
Коммуниста, фашиста сплошного,
В лучшем случае — авангардист.
Разве мама любила такого?
Прошлогодний, коричневый лист.

Все же мне его жаль, с его шагом
Твердокаменным, светом и мраком.
Разве я в нем не жил, не любил?
Разве он не явился под знаком
Огнедышащих версий и сил?

С Шостаковичем и Пастернаком
И припухлостью братских могил...

В фойе

Я пришел с портфелем и сел в фойе,
На банкетке пристроился — и молчок:
Сладко к струнной прислушиваться струе,
Из-под двери текущей, как сквознячок.

Но служительница недовольна мной,
Подлетела ко мне, как осенний лист:
Почему я уселся здесь, как больной,
На коленях портфель, вдруг я террорист?

Пригрозила охранником сгоряча,
Пригляделась: при галстуке я, в очках.
Уж не нужно ли вызвать сюда врача?
Страх и строгость светились в ее зрачках.

Мир особенно грустен на склоне дня:
Отмирает обида, сникает честь.
Ах, напрасно боится она меня,
Я как раз бы оставил в нем все как есть.

Раньше так я не думал: “...и вечный бой!”
Но бездельники знают и старики,
Что все лучшее в мире само собой
Происходит стараниям вопреки.

Даже горе оставил бы, даже зло
Под расчисленным блеском ночных светил.
И к чему бы вмешательство привело?
Музыканта уж точно бы с толку сбил.


         *   *
           *

Не спрашивай с Бога: Его в этом мире нет.
Небесное царство, небесный, нездешний свет!
Лишь отблески этого света даны земле.
Поэтому мир и лежит в основном во зле.

Поэтому зря окропляют святой водой
Стволы орудийные, детский гвардейский строй,
В приветствии дружно, по-птичьи раскрывший рты.
Большие сомненья по части святой воды.

Большие сомненья по поводу правых дел
И левых, лишь те, что нацелены за предел
Земной, а таких очень мало, имеют смысл.
В бинокль разглядеть так случается дальний мыс.

Облизанный солнцем, укутанный в пену сплошь.
А все остальное — безумие или ложь,
И ты в полумраке, и я в темноте живу.
Лишь луч что-то значит, скользнувший по рукаву.


         *   *
           *

Английским студентам уроки
Давал я за круглым столом, —
То бурные были наскоки
На русской поэзии том.

Подбитый мундирною ватой
Иль в узкий затянутый фрак,
Что Анненский одутловатый,
Что им молодой Пастернак?

Как что? А шоссе на рассвете?
А траурные фонари?
А мелкие четки и сети,
Что требуют лезть в словари?

Все можно понять! Прислониться
К зеленой ограде густой.
Я грбозу разыгрывал в лицах
И пахнул сырой резедой.

И чуть ли не лаял собакой,
По ельнику бьющей хвостом,
Чтоб истинно хвоей и влагой
Стал русской поэзии том.

.......................................

Английский старик через сорок
Лет, пусть пятьдесят — шестьдесят,
Сквозь ужас предсмертный и морок
Направив бессмысленный взгляд,

Не жизни, — прошепчет по-русски, —
А жаль ему, — скажет, — огня,
И в дымке, по-лондонски тусклой,
Быть может, увидит меня.

Поездка

Сергею Коробову.

Какая разница: Сусанино,
Или Ковшово, иль Межно —
Все полустерто, затуманено,
Слепым снежком заметено,
Загробной жизнью прикарманено,
Уж так у нас заведено.

И я, зимой в машине едучи,
Не узнаю знакомых мест.
И все светильники и светочи,
По этой местности проезд
В стихах рисуя, все до мелочи
Нам описали, каждый жест.

Свою тоску и удивление
И недоверье к ямщику.
Такие бедные селения,
Что в самый раз оптовику
Скупить их все — и привидение
В одежде рабской и снегу.

Не перестроить ни угрозами,
Ни пореформенным трудом,
Ни продналогом и колхозами,
Ни совещаньями потом
Страну под снежными заносами
С лежащим замертво кустом.

И “новый русский” в белокаменном
Дворце за цокольной стеной
Томится, как перед экзаменом,
Перед равниной ледяной.
А хорошо на Крите пламенном
Иль на Карибах, под луной...

И я-то еду в свою Вырицу,
Глотая жалкие слова,
Не для того, чтоб в поле вырваться,
А по причине воровства:
Забрали супницу и мыльницу,
Насос и вывезли дрова.

Зато нигде, в машине сидючи,
Так не прильнуть к небытию.
Шофер, — скажу, — скорее выключи
Дурную музыку свою.
Ах, где еще от жизни вылечен
Я буду так, в каком краю?


         *   *
           *

Подъезжая к городу, видишь склады
И железные ржавые бочки, груды
Кирпича, видишь старые эстакады,
Никуда не ведущие, и причуды
Дикой архитектуры, которой рады
Мизантропы, наверное, и зануды.

Жизнененавистники, как бы с краю
Прилепившиеся к суете и встречам.
В этих сумерках как я их понимаю!
Подъезжая к городу, видишь свечи
Тополей и над ними — воронью стаю,
И под ними — вагон, соблазниться нечем:

Отвратительный, пульмановский, ненужный,
Проржавевший, как если бы в нем пытали, —
И кровавый подтек на стене наружной
Проступил; видишь внутренности, детали
Механизмов разобранных, рядом — душный
Мрак депо с тепловозом в нем, как в пенале.

Царство выбитых стекол, железной стружки,
Допотопного чудища — паровоза,
Трансформаторы без проводов, катушки
Из-под кабеля, брошенные колеса,
Словно где-то шныряет гигантский Плюшкин,
Жертва нервного Гоголя и психоза.

И становится совестно, как за мысли
Площадные и грязное подсознанье,
Коллективные ужасы общей жизни
И нечистые простыни и дыханье,
К той же свалке Обводный канал причисли,
Угловые, жилые, слепые зданья.

Не придет к нам Мессия, не беспокойся,
Не надейся! Посланцы другой планеты,
Прилетев, натолкнутся на эти свойства

И вполне матерьяльные их приметы
И, подальше запрятав свое геройство,
Уберутся, смертельной тоской задеты.

И не надо! Путь катятся! Дай мне руку,
Улыбнись. Я не жалуюсь, не жалею,
Что я жил, что несется Земля по кругу
Среди звезд, я в себя приходить умею,
Хочешь, вспомню стихи я про грязь и муку
И про то, что, быть может, стоит за нею?


         *   *
           *

Кто вам сказал, что стихи я люблю? Не люблю.
А начитавшись плохих, вообще ненавижу.
Лучше стоять над обрывом, махать кораблю,
Скрыться от дождика вместе со статуей в нишу.

Как он шумел и завесой блестящей какой
Даль занавешивал, ямки в песке вырывая!
Яркий, лишенный тщеславия, вне стиховой
Длинной строки — бескорыстная радость живая.

Эй, тереби некрасивый листочек ольхи,
Прыгай по бревен неряшливо сваленной груде.
Я, признаюсь, насмотрелся на тех, кто стихи
Пишет; по-моему, лучше нормальные люди.

Можно из ста в девяноста сказать девяти
Случаях: лучше бы вы ничего не писали,
Лучше бы просто прогулки любили, дожди,
Солнце на веслах и парные кольца в спортзале.


         *   *
           *

Считай, что я живу в Константинополе,
Куда бежать с семьею Карамзин
Хотел, когда б цензуру вдруг ухлопали
В стране родных мерзавцев и осин.

Мы так ее пинали, ненавидели,
Была позором нашим и стыдом,
Но вот смели — и что же мы увидели?
Хлев, балаган, сортир, публичный дом.

Топорный критик с космами патлатыми,
Сосущий кровь поэзии упырь
С безумными, как у гиены, взглядами
Сует под нос свой желтый нашатырь.

И нету лжи, которую б не приняли,
И клеветы, которую б на щит
Не вознесли. Скажи, что тебе в имени
Моем? Оно тоскует и болит.

Куда вы мчитесь, Николай Михайлович,
Детей с женой в карету посадив?
На юг, тайком, без слуг, в Одессу, за полночь —
И на корабль! — взбешен, чадолюбив.

Гуляют турки, и, как изваяние,
Клубясь, стоит густой шашлычный дым...
Там, под Айя-Софией, нам свидание
Назначил он — и я увижусь с ним.


         *   *
           *

Вот сирень. Как цвела при Советской власти,
Так цветет и сегодня, ничуть не хуже.
Но и я не делю свою жизнь на части,
Прохожу вдоль кустов, отражаясь в луже.
И когда меня спрашивают: пишу ли
По-другому и лучше ли, чем когда-то,
Не встаю на котурны, ни на ходули.
И сирень так же розова, лиловата.

Версия для печати