Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2002, 10

Перечитывая «Хаджи-Мурата»: Чечня, горцы, пограничье

В последнее время с регулярностью примерно раз в год достаю толстовского “Хаджи-Мурата” и погружаюсь в него, находя все новые и новые прелести в этом чтении...

Не мне, конечно, первому кажется эта кавказская повесть одной из лучших вещей великого старца: по предельной простоте, ясности, прозрачной “горской” чистоте всего изображенного. Предполагаю, что Льву Николаевичу очень близки были по духу такие вот, как Хаджи-Мурат, типы людей, у которых и честь, и жизнь, и достоинство, и порывы, и глубинные душевные тайны — все было четко и прямо, можно даже сказать, первобытно прямо (безо всякого уничижительного смысла этого понятия). Именно так, так и желательно жить человеку, не издерганному в современных цивилизационных переделках меленьких мотивов и ничтожных желаний.

Менялось со временем и у меня отношение к этой простой и мудрой горской истории: сначала был чисто юношеский интерес к самой фабуле; потом пришло восхищение блеском слитой только из самых нужных слов прозы, и наконец, после долгих лет работы в разных горах и с разными горцами, после осознания того, насколько это необычные, диковинные и условия, и люди, теперь вот приходит понимание истинной глубины великого писателя (той глубины, что достигнута минимумом средств, и это, конечно, по силам только гению), той сути, пойми которую хоть чуть наши начальствующие головотяпы... ну сколько же жизней было бы сбережено в той же Чечне, а до того — в Афганистане...

Итак, достаю томик старенького, пожелтевшего издания (приложение к “Огоньку” 1948 года). На многих страницах наблюдаю свои пометки школьных еще времен, когда нас учителя дрессировали на так называемых “образах” — образ Николая I, образ Элдара, ну и т. д. Смотрю на собственные пометки на полях — “Х-М”, “мюриды”, “солдаты”, и подчеркнут текст, где речь идет об облике, одежде, характере героев, ну, в общем, все то, что требовали в те поры учителя. Увидел, что пометки-то мои заканчиваются где-то в первой трети повести, — поднахватался на первых страницах и слепил “образы”. Ну что ж, “учились понемногу”...

Представьте-ка себе, что волею судеб именно в нашем классе оказался прямой потомок знаменитого мятежного имама Чечни и Дагестана! Да, да! И фамилию носил ту самую, и внешне был — джигит-горец, плечистый и статный, узкий в талии, нос с горбинкой, сухопарый, ну просто пиши с него картинку к любой из кавказских повестей наших знаменитостей!.. Я не был в близких приятелях, но несколько раз приходилось бывать у них дома — отец, как помню, преуспевающий крупный инженер, достаток в семье полный, отдельная большая квартира (что в те годы уже редкость чрезвычайная), все уютно, порядок. Но вот беда: годы-то сороковые, идеология лепилась жуткими мерами и хлестала по людям не пойми с какого бока! Вот и для этих потомков былого кавказского героя случались перемены нежданные. Помню, когда мы еще учились в младших классах, тот самый мятежный имам из XIX века (мы, конечно, по молодости тогда имели о нем весьма смутное представление) фигурировал как герой национально-освободительного движения горских народов против свирепого царизма и его тупых сатрапов. Наш знатный одноклассник в ту пору на детских утренниках являлся в белой черкеске с черными газырями, с детским, но вполне всамделишным кинжальчиком в серебряном узоре у пояса; в доме же у них висел во всю стену портрет знаменитого предка, ну в точности как описано у Толстого, — рыжебородый, гордо-суровый, в коричневой, крытой сукном шубе. Словом, национальная героика в лучшем виде... Но вот советские идеологические установки вдруг резко шарахнулись совсем в другую сторону (и по каким таким мотивам? будто смогли что-то новое унюхать и нарыть в архивах пронырливые служки коммунистических вождей!). Имам и духовный вождь горцев обратился в жалкого наймита британских империалистов, хищно и подло нацеленных на проникновение в зону национальных интересов любимого Отечества. Что же могли противопоставить новой госдоктрине потомки бесстрашных воинов — с прадедовской шашкой в атаку на райком?.. Конечно, сникли, сняли парадные портреты, упрятали фамильные кинжалы... стали рядовыми советскими гражданами. Мы, мальчишки того времени, многого не понимали, разумеется, наши привязанности и антипатии были случайными и неглубокими — забылось, растворилось многое, и после школы я полностью потерял следы Шефки, как мы его звали, наследника фамилии, которая до сей поры будоражит пол-Кавказа... Это отступление дает хоть какое-то представление о том, сколько же позорно-злобного с давних пор исходило от наших правителей, так что гнилые ростки старого все еще отравляют нашу жизнь...

Так вот, собственно, о самом “Хаджи-Мурате” и в первую очередь, конечно, о том, что же он нам навевает ныне. Первей всего хотелось бы обратить внимание на поразительную достоверность изображенного: буквально во всем, что касается исторических личностей и событий, можно довериться автору полностью. Совсем недавно установили, что даже отметины на черепе главного героя (череп, к позору нашему, добавленному к безобразию мавзолейному, почему-то хранился в музее!), эти шрамы и рубцы, абсолютно идентичны тексту. Но кроме исторической правды есть еще и правда человеческая, она всегда личностная, но она важна не меньше, ибо в конечном итоге все события в истории происходят по воле, интересам, устремлениям, желаниям, мучениям отдельных людей, и что же, как не чаяния людей, должны быть объектом внимания всех нас. И от этой правды Толстой не отступал никогда!

Читая Толстого, очень легко заметить, что в той самой многолетней кавказской войне он не принимает ни ту, ни другую сторону, но... одновременно он и на той, и на другой стороне — на стороне простых участников конфликта, волею судеб подвергшихся этому тяжкому испытанию. Известно, что Толстой всегда был в стане страдающих, подвергающихся насилию и против тех, чьи действия это насилие инициировали. Разумеется, он против и Николая, и Шамиля, главарей, с его точки зрения, той заварухи, и оба они в равной степени вызывают у него антипатию. Мотивы, чувства этих верховных вдохновителей кровавых событий — в стороне от простых, нормальных, таких естественных чувств, что свойственны, с одной стороны, и Хаджи-Мурату, и рядовому Авдееву, и даже Лорис-Меликову (живо интересующемуся историей этого знаменитого горца). Толстой однозначно определяет, что человеческая (глубинная) правда, конечно же, не за теми, кто войной руководит...

Для всякого, кто внимательно читал повесть, должно быть очевидно, что личные симпатии писателя явно отданы Хаджи-Мурату. Тут, собственно, и не нужны доказательства, поскольку невозможно найти ни фразы, ни слова, что могли бы быть истолкованы не в пользу этого героя, прирожденного бойца, с детской улыбкой и стальным сердцем. А предложенное в начале повести сравнение с репьем-татарником — это лишь яркая, но, как кажется, не главная характеристика горца, действительно так отчаянно сражавшегося и дорого отдавшего свою жизнь. Ведь это только одна сторона образа героя повести! А вообще-то он достаточно неоднозначен, этот местный князек, с биографией весьма извилистой. Давайте-ка вспомним историю. В юности, как верноподданный царского наместника, он не принимает газавата. Затем, после общения с русскими, с одной стороны, и по завету им же смертельно раненного мюрида — с другой, он решает все же встать на сторону имама Гамзата. Но совершенное этим Гамзатом в сообществе с Шамилем подлое предательство и убийство близких заставляет, по всем горским представлениям, мстить им. От генерала Розена получен офицерский чин и назначение главой Аварии. Затем — наветы горских князей, арест, бегство и вынужденный переход к Шамилю, после чего следует масса смелых и успешных дел против русских войск. Но старая вражда и кровь между ним и имамом привели к тому, что Хаджи-Мурат опять переходит к русским, надеясь при их поддержке выручить затем и семью. Надежды не сбываются, и вот — побег в горы и гибель... Вообще-то человек с такой судьбой и многократными перебежками из стана в стан, казалось бы, и не заслужил доброго слова в свой адрес! Но ведь надо понимать, в какой среде все это происходило, что это за обстановка межплеменных клановых взаимоотношений в диких горах, при глухой изоляции, жестких обычаях, нормах жизни, закрепленных шариатом... Если вы видели знаменитые боевые башни в горах Кавказа (не важно, где именно, — православные Сванетия и Хевсуретия тут мало отличимы от исламских Чечни и Дагестана), то вы должны проникнуться пониманием, что в них выражены сама суть и смысл горского существования. Да, это древность, разумеется, история, некий символ, ныне лишенный непосредственного жизненного смысла, все так! Но в этих-то башнях под их влиянием жило, воспитывалось, из корня в корень перекачивалось стойкое, трудноистребимое представление о смысле, значении, общем устройстве жизни именно здесь, в горах. Эти сооружения — родовые, персональные крепости, и даже там, где, казалось бы, практика подсказывала объединиться и создать коллективные укрепления, все равно стоят во множестве эти башни, друг против друга, лоб в лоб, род на род, семья на семью! И вы, родившиеся на равнинных пространствах и жившие испокон веков какими-то коллективами, никогда не поймете этой стихии! (Башни, построенные доморощенными архитекторами, надо сказать, вызывают восхищение стилем, пропорциями, полной гармонией с ландшафтом, наконец, просто сейсмостойкостью.)

Так, спрашивается, что же при бесконечных внутренних распрях, при том, что недруг, кровник — вот он, близко, рядом; что при всем этом означает переход от одного большого покровителя к другому? Да ничего... во всяком случае, по горским нормам того времени. Внутри того разобщенного мирка так все зыбко, неустойчиво, так сильно завязано на личность, так мало единых установлений, что именно ты, джигит и мужчина, в конце концов сам себе и законник, и опора, и защитник близких...

Хаджи-Мурат изображен Толстым как человек чести и мужества, причем именно в обстоятельствах среды, весьма специфичной и не очень понятной для человека другой культуры, другого стиля мышления. Истинное величие Толстого как писателя в том и состоит, что, будучи достаточно далек от той горской стихии, он не только понял ее, проникся ею, но и показал, как важно не перебарывать, не ломать эти нормы, традиции, заветы. Ну что же тогда делать? Не дает он рецептов — и не должен давать. Его правда — целиком художественная; правда в том, например, состоит, что Хаджи-Мурат, дружески принятый русскими и, очевидно, в целом расположенный к русскому начальству, твердо решив бежать, без тени колебания жестоко расправляется с рядовым и неповинным казацким конвоем (их бьют, рубят с азартом). Правда и в том, что патриархальные русские крестьяне, одетые в солдатские шинели и брошенные против горцев, колют штыками жителей немирного аула, жгут и пакостят. Это — правда ненависти, войны, всегда страшная и всегда несущая обоюдную жестокость...

В наши дни становится все понятней, что та самая многолетняя кавказская война XIX века, лишь часть которой видел, понял и изобразил Л. Н. Толстой, не была событием исключительным, а всего лишь отражала какие-то общие процессы, быть может, весьма важные для мира и цивилизации в целом. Получается, что Чечня, Дагестан, весь Северный Кавказ совсем не уникальны в своей вековечной борьбе, волнениях, смутах и в своем единении с исламскими движениями.

Курды, чеченцы, пуштуны, албанцы — как много общего в судьбах, традициях, истории этих и многих других народов! Что тут общее? Конечно же, прежде всего горы! Это и есть главное; они предопределяют существование этих народов. А что такое горы? Это стык, пограничье разных государств, народов, культур. Жизнь на стыке сообществ, да еще там, где для развития собственной цивилизации условия мало подходящие, где природа враждебна предельно, где даже внутри одной народности чисто природная изоляция ставит барьеры тяжелейшие: говор такой, что одна долина не понимает рядом расположенную другую; кланы, тейпы, роды, племена со своими собственными порядками и т. д. Лишенные государственности, постоянно терзаемые свирепой междоусобной сварой, эти люди выжили только в силу того, что запрятывались в недоступные ущелья, жили в условиях, другие пришлые народы ничем не соблазнявших... И еще: они сами себе определили некоторые правила, принципы, выходившие за пределы норм, принятых у соседей. Так они и продолжали жить в горах! И это при том, что чрезвычайно много выходцев с гор сумели очень удачно вписаться в совсем другой, непохожий мир, демонстрируя и деловые качества, и умение жить по чужим правилам...

Достаточно далеко от Чечни есть еще одна весьма горячая точка. Как непосредственный участник и свидетель вспоминаю то далекое время... В 1973 году группа наша занималась изучением территории в пограничье между Афганистаном и Пакистаном. Собственно, это была вроде бы афганская провинция, но на всех картах поближе к Пакистану был обрыв без обозначения границы, без названия государства. Просто вот обозначены горы, ущелья, дороги, прорисованы горизонтали, а потом — все кончается, пустота... незнамо что... Естественно, наш молодой интерес шибко всем этим подогревался, мы чувствовали себя прямо-таки европейскими первопроходцами. Едем себе на двух “уазиках”-“козлах” (агрегатах беспредельной стойкости и в любых руках сохраняющих какой-то шанс к перемещению; ну, положим, на соплях, веревочках, привязанных к карбюратору, проволочках, накрученных на свечи... но едем, одним словом). Дорога, которая обрывается вместе с картой, кажется, должна продолжаться и дальше... а потому мы движемся, хотя и не очень представляем, где мы и что нас ожидает. Вот возникает кишлачок, весь в лесах, что так необычно в этой стране, но здесь, в Сулеймановых горах, это не диковинка. Прохлада, тень, бегут чистейшие ручейки, пахнет хвоей и свежестью (вместо устойчивого аромата азиатской пыли, навоза и дыма кизячных очагов, таких привычных в северной части страны). Из-за поворота, в голубовато-хвойном обрамлении елочек (ну точно такие стоят рядом с Мавзолеем!) вдруг являются какие-то допотопные и жалкие лачужки. Выбежавшая публика очумело взирает на нас, наши чудо-машины, понять не может, кто мы такие, предлагая изъясняться на пяти популярных здешних языках (включая, помимо урду, фарси, пушту, хинди, разумеется, и английский, правда, с акцентом, требующим дополнительного перевода). Ушлый народец, помимо изъяснения по-всячески, готов еще и к обмену всех валют мира на все, что угодно. Мы, естественно, были ошарашены приемом (с этой стороны, как выяснилось, европейцы в полосу независимых племен, или попросту Пуштунистан, никогда ранее и не проникали!). Ну да ладно, дело было под вечер, и мы были обеспокоены в основном тем, где же здесь получше переночевать. Нам было заявлено, что лучшего места, чем вот эта утоптанная вековечным базаром площадь посреди поселка, — не найти. На этой самой площади, вероятно, со времен шаха Абдуррахмана никто не ведал, что значит убирать мусор, а оправляться привыкли просто в том самом месте, где душа возжелала. Ну уж нет — одурманенный окружающей лесной прелестью (столь непривычной в этой стране), когда вот рядышком и голубые ели, гималайские кедры, остролистые дубы, я, воспитанный сибирской полевой практикой, заявил совершенно четко (как мне показалось при собственном переводе на дари), что нам нужен лишь хороший источник (вода) и ничего более. Где есть источник, кто-то нам вызвался тут же показать. Но едва мы остановились действительно в замечательном местечке, как примчалась компания, которая бросилась бурно что-то объяснять нашим коллегам-афганцам. После сложнейших словопрений от урду-пушту к фарси-дари до меня, чужеземного неуча, наконец дошло-таки, почему здесь, у этого замечательного источника, под пушистой южной сосной становиться лагерем на ночь никак не стоит. Здесь ведь нет государства, законов, ну ничего нет, никто понятия не имеет, чья это территория. Вот здесь, в стороне от поселка, вас укокошит любой набежавший абрек, или там бей, или пуштунский хан, черный Абдулла, одним словом, и никто ни за что не в ответе! А внутри поселка, оказывается, совсем другая ситуация. Тут долг и честь жителей (именно так!) охранять нас как гостей. Ну, тут уж мои попутчики дружно возопили, и деться было некуда. Поставив палатки посреди заплеванной базарной площади, мы и заночевали... окруженные, между прочим, сплошным кольцом воинов-добровольцев, которые спали прямо в древней пыли, укрывшись хилыми накидками, а то и просто полой рубахи и подложив под головы почти антикварные карабины времен, быть может, самой первой из трех знаменитых войн с англичанами!.. Но главное-то, что они честно и от души выполнили свой долг — защитили гостей (с которыми и объясниться-то толком не могли!). Так нас встречали в одной из самых неспокойных и коварных областей планеты, где и сейчас далеко до полной благодати...

И вот в такие стихии вторгается мир совсем иной. Он чужд горской жизни по многим обстоятельствам. Это мир с четко и давно отстроенной государственностью, регулярной армией, порядками, по которым мужчина — не вольный орел, влекомый в полет лишь традициями предков и горячей кровью, а прежде всего гражданин, слуга Отечеству или, попросту говоря, несущий какие-то обязательства не только перед семьей, родом, кланом, но и существенно шире...

Афгано-пакистанская граница — место совершенно особое. Это полоса независимых племен (иногда называют ее Вазиристаном), зона, где была ранее (в 1893 году) прочерчена знаменитая “линия Дюранда”. В советском понимании это была коварная британская акция для увековечения раздоров в этом месте и поддержания напряженности. Ведь линия проходила как раз через места обитания пуштунских племен во времена, когда Россия и Британия пытались как-то определить именно здесь сферы влияния. Так и возникла неопределенная “зона”. Мы вольны, конечно, укорять английского дипломата Г. М. Дюранда в каких угодно происках, но думаю, что основная идея этой линии — не вторгаться в дела, разрешить которые такие мудрые и великие государства все же не в состоянии! И впрямь те, кто в свое время оседлал Сулеймановы горы, — это особые люди; на протяжении тысячелетий пять — семь миллионов из них привыкли, например, дважды в год кочевать из Пакистана в Афганистан и обратно, совершенно не подозревая, что при этом пересекается какая-то граница. Невооруженного мужчину там в принципе представить себе невозможно, а если и найдется такой, то цена ему — грош. Дюранд, выпестованный английской колониальной службой, видимо, неплохо разбирался в таких вот непростых пограничных делах. Ведь предложенный вариант урегулирования не задевал за живое местные нравы, традиции, привычки. Да, там, в Сулеймановых горах, как бы консервировалось азиатское средневековье (всякий, кто бывал там, это подтвердит). Но так или иначе, подпираемая с обоих склонов пусть не грандиозными культурами, но все же чем-то большим, чем племенные скотоводческие традиции, она, эта затхлая, хотя по-своему и экзотичная дикость, тихо-мирно вымирала и в конечном итоге вымерла бы. Загнулась бы, просто убедившись в бесперспективности своей упорной воинственности, поняв невозможность противостоять общим схемам современной (пусть и не слишком совершенной) жизни, которая постоянно и неуклонно проникает из пространств как севернее, так и южнее их родных гор. Все шло, конечно, в весьма замедленном темпе, но все же шло, как и положено идти на Востоке... и, кстати, пусть американцы не тешат себя иллюзиями по поводу того, как быстро они и технологично все разрешили. Наши ведь тоже хоть и действовали дураковато, но технически-то все же превосходили многократно! А результат? Всем самым сильным пора бы понять, что простой интервенцией в этих делах пограничья ничего не решается...

А теперь снова о Чечне. Когда-то, в XIX веке, пятьдесят лет кровавой войны людей неглупых в чем-то, выходит, надоумили, если, взяв главного вожака-имама, эти самые имперские мракобесы почему-то его не уничтожили, а предоставили какую-то возможность вмонтироваться в новый для него мир, так что мы и далеких преуспевающих его потомков застали. Но имам имамом (да и “шамили”, как мы узнали, разные бывают), а традиции так прямо не ликвидируются. И просто невозможно взять и одним махом повернуть вспять все то, что столетиями течет... по сильно изрезанному рельефу меж весьма возвышенных хребтов. Горы продолжают рождать свое, что бы нам ни толковали сейчас, например, весьма просвещенные представители чеченского народа (а таковых в самом деле очень немало, умных, образованных, толковых во всех отношениях людей). Но дело-то в том, что они — здесь, а воюют — там, и совсем другие люди, от которых эти самые просвещенные отъехали, образовав вполне благополучную диаспору...

Вот и возникает вопрос: а не нужна ли и нам своя линия Дюранда? Она ведь, собственно, и существовала раньше... в виде той знаменитой пограничной, укрепленной линии по Северному Кавказу, где и названия постов-станиц сами говорят за себя: Упорная, Исправная, Преградная, Грозная, наконец. И совсем не в пустых головах явилась недавняя идея (нашими большезвездными фельдфебелями отметенная) создания некой пограничной полосы типа буферной зоны (северная, или “мирная”, Чечня). Что же тут было плохого, нелогичного?.. кроме того, что это, разумеется, не отвечало чьим-то интересам, упертым в продолжение войны!

Ну что ж поделать, горы, плюс исламский фактор, плюс изломанная история так и будут, вероятно, рождать бунтарей и воинов. Чечня в силу ряда обстоятельств (в которых и местные нравы сыграли немалую роль — достаточно полюбоваться на боевые пляски опоясанных кинжалами старцев под воинственное уханье окружающих) оказалась особо болевым узлом. А тупые и свирепые правители с севера немало потрудились, чтоб такая устрашающая самодеятельность продолжалась.

Но нет, по-видимому, иного пути, как медленно, постепенно давать возможность горцам (или, сказать шире, — людям, оказавшимся на пограничье культур) подпитываться, что ли, равнинной цивилизацией (нисколько при этом не умаляя горскую культуру и их право выбрать, что приемлемо, а что — нет). Только при свободном выборе они смогут понять и оценить, что изоляция, замыкание внутри своей локальной среды обитания, да еще при внедрении архаичных идеологий, — есть вырождение и в конечном итоге погибель.

И теперь, даже если армия, тяжело вооруженная государством-неучем, переломит ситуацию в свою пользу, где гарантии, что в ближайшем будущем там, у Больших Хребтов, не возродятся новые Хаджи-Мураты, такие, что сравниваются в начале повести с колючим репьем у дороги? “Точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаз, но он все стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братий кругом его...”

Вот такие соображения вызывает прочтение повести Толстого в наши дни...

Версия для печати