Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2002, 1

Высоцкий

Главы из книги. Окончание

Начало см. “Новый мир”, 2000, № 11, 12.

Полностью книга выходит в серии “Жизнь замечательных людей” издательства “Молодая гвардия”.

СВОЯ ЗАГРАНИЦА

Год семьдесят третий начался для Высоцкого с написания последних песен. Последних — не в буквальном смысле, конечно, — зачем торопиться туда, куда мы все равно приедем? — а в плане жизненно-композиционном. Сколько имеется уже в наличии песен и стихов? Триста? Четыреста? Статистикой заниматься некогда и неохота — дело не в количестве, а в результате.

Насчет театра наступила полная ясность. Он из него уходит — в душе заключает такой тайный договор с самим собой. То есть играть он будет — сколько хватит терпения у него и у Таганки. И играть честно, по-другому просто не получится, на ослабленном нерве, с прохладцей ничего делать ему пока не удавалось. Но сердце совершило выбор между двумя страстями — слово теперь важнее игры, поэт стоит впереди актера:

Я из дела ушел, из такого хорошего дела!
Ничего не унес — отвалился в чем мать родила, —
Не затем, что приспичило мне, — просто время приспело,
Из-за синей горы понагнало другие дела.

“Синяя гора” явно из чужих стихов пришла. Конечно, это Булат скакал на своем коне — “вдоль красной реки, моя радость, вдоль красной реки, до синей горы, моя радость, до синей горы”... Если эта гора — символ поэзии, к которой мы стремимся и которая нас к себе призывает, — то не грех и повторить. Нужны новые синонимы для заезженных уже вусмерть Парнаса и Пегаса.

С высоты синей горы, с высоты Божьего лика, глядящего на тебя из запыленной иконы, все внутритеатральные драмы и конфликты видятся уже спокойно, без раздражения:

А внизу говорят — от добра ли, от зла ли, не знаю:
“Хорошо, что ушел, — без него стало дело верней!”
Паутину в углу с образов я ногтями сдираю,
Тороплюсь — потому что за домом седлают коней.

Кони эти — известно какие, могут понести “к последнему приюту”. И тогда слова “я из дела ушел” приобретут дополнительное, хотя и нежелательное значение. Но игра со смертью — составная часть профессии, а после того, как черта честно подведена, наше “личное дело” передается в небесную канцелярию, и, как говорится, “ждите ответа”. А пока — поживем.

За границей Высоцкий не бывал со времен своей детской Германии. В последующие годы он, как и большинство советских граждан, старался не думать о том, что может оказаться недоступным. Размечтаешься, разинешь рот на зарубежный каравай — а тебя огорошат тем, что ты — “невыездной”. Такого прилагательного нет в словарях, но в устной речи ответственных товарищей оно имеется. В творчестве же Высоцкого нервная и болезненная тема дальних странствий нашла отражение еще в шестьдесят пятом году, когда он сочинил песню “для выезжающих за границу и возвратившихся оттуда”:

Перед выездом в загранку
Заполняешь кучу бланков —
Это еще не бе-да...

И вот, восемь лет спустя, он сам заполняет бланк под названием “заявление-анкета”: “Прошу разрешить... во Францию на 45 дней — с 15 апреля до 30 мая 1973 года... в гости к жене, де Полякофф Марина-Катрин (Марина Влади)”. К этому прилагаются характеристика с места работы, подписанная “треугольником” (директор, секретарь партбюро, председатель месткома); справка из домоуправления; приглашение “оттуда”: “Я, нижеподписавшаяся Марина-Катрин де Полякофф... приглашаю на полное материальное обеспечение своего мужа, Высоцкого В. С., сроком на...” и т. д. “Куча бланков” сдана первого марта, но это только первый шаг. Потом начинается секретная “спецпроверка”: выясняют подноготную “претендента” и его папы с мамой.

Почему мы, советские люди, так не любим писать деловые бумаги? Потому что буквально каждый из нас должен что-то скрывать о себе и своих близких: дворянство, еврейство, принадлежность к раскулаченным или репрессированным, проживание на оккупированной территории, наличие родственников за рубежом, контакты с иностранцами или диссидентами. Напишешь все честно — сам себе навредишь, утаишь что-то — разоблачат как обманщика. А безупречных людей по меркам наших доблестных органов просто не существует.

Вроде бы не накопали на Высоцкого никаких компрометирующих материалов, и второго апреля ему позволено уплатить за вожделенную визу госпошлину в размере 361 рубля. Деньги, между прочим, немалые! Но тремя днями раньше в газете “Советская культура” публикуется статья М. Шлифера “Частным порядком”.

Какой там Шифер или Шнифер подписал этот материал — абсолютно не важно. Важно, что заведено дело на Высоцкого в связи с его февральскими гастролями в Новокузнецке. И у кого-то есть сильное желание подвести его под статью — уже не в газетном смысле. Подсчитали, что он дал за четыре дня шестнадцать концертов: “Даже богатырю, Илье Муромцу от искусства, непосильна такая нагрузка!” Докопались, что выступал без ведома “Росконцерта”, по личной договоренности с директором местного драмтеатра. Что ж, договоренность была: из театра три ведущих артиста ушли, прекратились спектакли, нечем было зарплату выдавать. Заключили взаимовыгодное соглашение, которое теперь обзывают “коммерческой сделкой”, “халтурой” и “незаконной предпринимательской деятельностью”.

Кому докажешь, что тебе действительно под силу богатырские нагрузки, что ты способен дать людям нечто, не измеримое ни часами, ни рублями. Что в рамках их инструкций и нормативов настоящая профессиональная работа просто невозможна. Официальные ставки абсурдны. Если не договариваться “частным порядком”, то народ никогда ничего хорошего не увидит и не услышит. В нашей профессии необходим свой Роберт Фишер — тот упрямой борьбой за гонорары отстоял права всех шахматистов как профессионалов, и советским гроссмейстерам тоже стали какие-то деньги платить, а не награждать за победу в международном турнире часами “Полет”. Активно работающему артисту хочется что-то получать за свой труд, а не всю жизнь находиться на чьем-то “полном материальном обеспечении”...

Но главное сейчас не это. Не стоят ли за новокузнецкими кознями авторитетные товарищи из центра? Не хотят ли таким способом затруднить Высоцкому передвижение по Европе? Узнать это невозможно. Марина, чувствуя неладное, начинает дергать своих парижских друзей, они обращаются к вождю компартии Жоржу Марше, а тот звонит в Москву чуть ли не самому Брежневу. Семнадцатого апреля паспорт с визой получен, хотя настоящего спокойствия все еще нет.

“Ожидание длилось, а проводы были недолги...” Строка длиною более чем в полтора месяца. Причем проводы заняли максимум два дня — десяток коротких разговоров, в том числе телефонных, с родственниками и ближайшими друзьями. Все желают доброго пути, стараясь не обнаруживать холодок отчуждения, который неизбежно возникает в таких случаях. А ожидание длилось — сколько? Может быть, пять лет, а может быть, и все тридцать пять.

“Ему и на фиг не нужна была чужая заграница”, — сколько раз самые разные люди повторяли эту фразу Высоцкого как поговорку. Нет, братцы, заграница нужна — хотя бы для того, чтобы на себя, здешнего, и на дела свои посмотреть с достаточной дистанции. Чтобы подумать, куда жить дальше.

Восемнадцатого апреля 1973 года Владимир Высоцкий и Марина Влади на автомобиле “рено” выезжают из Москвы. Опыт путешествий у обоих весьма солидный, но этот случай — непривычный, особенный, и торжественный и тревожный одновременно. Набрав обороты, они ведут оживленный разговор на какие-то второстепенные темы, хотя думают оба о том, что может произойти на КПП. А что, собственно, такого уж страшного может случиться? Не убьют же! Убить не убьют, но могут лишить той новой жизни, на которую уже настроился и умом, и сердцем, и всеми нервами, натянутыми, как струны. Может быть, похожий страх бессознательно испытывает младенец, нацелившийся жить, собравшийся выйти на свободу из материнского чрева, где его так долго мурыжили...

“На границе тучи ходят хмуро”, — вспоминается вдруг ни к селу ни к городу бодрая песенка, хотя все тучи сгустились в душе, а небо-то над Брестом ясное. Он передает два паспорта пограничнику, который скрывается в двухэтажном здании. Ну что, вернется сейчас, козырнет и сообщит, что, согласно телефонограмме, поступившей из Москвы, виза аннулирована и гражданину такому-то надлежит поворачивать оглобли? Нет, мановением руки подзывает подъехать к служебному помещению. Со всех сторон к машине сбегаются мужчины и женщины, военные и штатские. Жаждут автографов — кто на чем: суют сигаретные пачки, паспорта, буфетное меню, хоть лоб готовы подставить. Да, здравствуйте, да, это я и это моя жена, Марина Влади (хоть бы кто догадался и Марину попросить расписаться на чем-нибудь)... Паспорта возвращают. Так, поглядим: штемпели на месте. Чаю? Да, спасибо. Сфотографироваться со всей компанией? Пожалуйста!

На польской территории уже можно дать волю эмоциям, покричать и подурачиться. Потому что мы рвемся на Запад! Свобода, свобода! Выше голову! Жизнь мчится, как стих... Сразу две вещи начали сочиняться. Одно стихотворение было начато еще на шоссе в Белоруссии, но боялось оно высунуться и расправиться. Теперь его жесткий ритмический каркас обрастает мясом подробностей:

Тени голых берез

добровольно легли под колеса,

Залоснилось шоссе

и штыком заострилось вдали.

Вечный смертник — комар

разбивался у самого носа,

Превращая стекло

лобовое

в картину Дали.

Чисто литературный, непесенный стих — он не к театру ближе, а к кино. Игра общего и крупного планов, картины, атмосфера. Мистический сюр, как у Тарковского Андрея. Свободные переходы из одной эпохи в другую...

И сумбурные мысли,

лениво стучавшие в темя,

Устремились в пробой —

ну попробуй-ка останови!

И в машину ко мне

постучало просительно время, —

Я впустил это время,

замешенное на крови.

Марина за время этого пути стала еще и как бы “боевой подругой”: переход через границу сближает людей — даже и без того уже связанных прочными узами. Благодарность — вот новое чувство, которое он едва ли не впервые ощутил по отношению к женщине. Умеем мы влюбляться, преклоняться, страдать от разлук, безумствовать, но молча, в душе по-благо-дарить, то есть подарить добро в ответ на добро...

Польша — заграница, но не чужбина. Отсюда все-таки пошла фамилия наша — и сочетание “пан Высоцкий” звучит вполне естественно. У поляков есть общее и с русскими (славянские корни никуда не денешь), и с французами (склонность к элегантности и шику). Многие наши соотечественники с гордостью говорят о наличии в составе их крови польского элемента. Марину поляки повсюду принимают за свою. Польский тип женщины — своего рода идеальный европейский образец, к которому приближаются, с восточной стороны, не слишком полные русские дамы, с западной — не слишком истощенные француженки. Жаль, с языком у нас проблемы, и дальше “Прошу, пани!” дело не идет.

Приехали-то в столицу вовремя, но невольно внесли сумятицу в польские внутренние дела. Остановились в гостинице и оттуда стали звонить Даниэлю Ольбрыхскому. Отвечает его жена Моника: Данек на съемках в Лодзи, вернется поздно вечером. И с чрезвычайным гостеприимством предлагает прямо сейчас заехать за ними в отель. И надобно ж беде случиться, что именно в этом отеле и в это самое время у Данека проходила сугубо секретная встреча, в программу которой появление жены не входило. Марина ужаснулась, хотя, с мужской точки зрения, событие не из разряда сенсационных: у многих актеров выражение “Я на съемках” зачастую имеет некоторый побочный смысл.

Тем не менее вечер с поляками удался. Вайда, Занусси, Хоффман — такого количества первоклассных режиссеров за одним столом видеть давно не доводилось. О чем бы ни говорили эти люди — чувствуется, что они двадцать четыре часа в сутки погружены в свое дело (у нас такой только Тарковский, ну, может быть, еще Кира Муратова). Не “киношники”, а художники. Игровое начало в их облике отсутствует начисто. У каждого на первом плане большая мысль, главная идея, а профессионализм сам собой подразумевается, это дело техники. И откуда в этой небольшой и небогатой стране такая мощная киноиндустрия, такая высокая режиссерская культура?

Причем особенно взорлили поляки после войны, на развалинах. Честно пережили все происшедшее, не ударились в национальную амбицию, в фанфарное воспевание своих подвигов. А вот чувство родины у всех присутствует, и политическое вольнодумство ему нисколько не противоречит. Даже в анекдотах остаются патриотами. Например: человек кладет сто злотых в банк, где ему говорят, что сохранность вклада гарантируется Советом экономической взаимопомощи и всем социалистическим содружеством. “А вдруг рухнет содружество?” — “Если пану жалко отдать за это сто злотых, пан не есть поляк”. А у нас в России все более модным становится говорить про самих себя — “в этой стране” и убеждать друг друга в нашей исторической обреченности. Есть разница.

Даниэль берется проводить друзей: садится в свое авто и на бешеной скорости долетает до немецкой границы, они едва за ним поспевают. Вот и прощанье: Высоцкому с Мариной — на запад, хозяину — “в другую сторону”, куда его сегодня не очень тянет... Ничего, как говорят у нас, перемелется...

Проехали Фюрстенвальде, а Эберсвальде — гораздо севернее. Да и вряд ли узнал бы он гарнизонный городок своего детства. Миновали Восточный Берлин — и вот еще один Рубикон перейден: мы наконец в западном мире. Здесь предстоит ночевка, а пока — первая прогулка по капиталистической улице.

Из рассказов русских путешественников он знает, что самое сильное впечатление на них неизменно производят не памятники архитектуры, не музеи (этого добра и у нас предостаточно), а исключительно магазинные витрины. Как увидит наш человек тридцать сортов колбас да сорок видов сыров (и все “имеется в продаже”, не бутафория, не выставочные образцы!) — так и падает в обморок. Слишком уж это непривычно после советских витрин с пирамидами из однородных банок с морской капустой... Режиссера одного нашего повели впервые по Елисейским полям, так ему там интереснее всего показались стоящие за стеклом на первом этаже “рено” и “пежо”. Его потрясло, что можно туда просто войти, заплатить и тут же получить ключи зажигания. Французы посмотрели на него, как на папуаса: не понимают они нашего мировоззрения. Любой Бельмондо у нас должен был бы полгода очереди дожидаться, потом ехать к черту на кулички, на Варшавское шоссе, там пару-тройку часов потолкаться и двадцать раз свою знаменитую улыбку в ход пустить, чтобы продали ему нашу “Ладу” с подходящим кузовом и того цвета, который ему нравится. Никакой мечтатель-романтик в самых смелых снах не узрит автомагазин, подобный парижскому, где-нибудь у нас на улице Горького.

Граница между Германией и Францией почти не ощутима, и из машины не надо выходить. А потом понемногу примечаешь разницу между народами. Немец заботится прежде всего о пользе и уюте, а француз помимо этого еще и о своей внешности всегда помнит. Даже если он в спецодежде дорожного рабочего, то какой-нибудь шейный платочек наденет, чтобы свою индивидуальность обозначить. Да еще прическа, усики, бачки всякие — в полном порядке. Клошар средних лет сидит у бензозаправки и просит у проезжающих десять франков — так он при этом вполне прилично одет и имеет ухоженную бороду. И бутылка у него в руках не с бурдой, а с бордо.

Двадцать девятого апреля прибыли в Париж. Для этого города слов у него просто не находится. И хорошо, что их нет, поскольку скатываться в общую колею и рифмовать: “Париж” — “крыш” — “говоришь” — “молчишь” — нет, не наше это дело. Можно, наконец, и помолчать, и это по-своему приятно. Ходишь по улицам, даже не спрашивая имени у каждой из них. И тебя тоже этот город не дергает, не озадачивает. Твой двигатель внутреннего творческого сгорания полностью отключен, чего на родине можно достигнуть только при помощи “проклятой”. Абсолютно новое ощущение: не расходуешься, а заправляешься. Может быть, в этом и смысл путешествий?

Есть в Париже и своя Россия, с которой Марина его усиленно знакомит. Он просто не ожидал увидеть столько людей, говорящих по-русски. И при этом знающих песни Высоцкого наизусть. Цитируют, как Пушкина или Грибоедова, вставляя строчки в свою речь, иногда даже в другом, измененном смысле: “Но, к сожалению, друг оказался вдруг”, “Мы таким делам вовсе не обучены”, “Красота среди бегущих!”. Пару раз ставил автограф на рукописных тетрадках с песнями. Многие из здешних русских слушали его в Москве или в Питере, и тут его концерт мог бы событием стать. Но тогда к новокузнецкому делу добавится еще и парижское... И — “не увижу я ни Риму, ни Парижу”. Либо — наоборот: выставят за пределы России и назад не пустят. Ни то, ни другое нам решительно не подходит. В дружеской компании Высоцкий поет то, что написал еще три с чем-то года назад в ответ на слухи о том, что он “покинул Расею”:

Кто поверил — тому по подарку, —
Чтоб хороший конец, как в кино:
Забирай Триумфальную арку,
Налетай на заводы Рено!

Я смеюсь, умираю от смеха:
Как поверили этому бреду?!
Не волнуйтесь — я не уехал,
И не надейтесь — я не уеду!

И очень хорошо понимают его здешние русские. Потому что им он нужен там. Он должен не просто жить в России, а быть Россией. И еще приятно чувствовать, что личность твоя в основном уже состоит не из мечтаний и намерений, а из готовых песен, которые говорят о тебе во много раз больше, чем мог бы ты сам сказать в самой задушевной беседе.

Актриса Марина Влади приглашена на кинофестиваль в Каннах — вместе с супругом. Несколько непривычна для Высоцкого роль “товарища Крупского”. Был такой анекдот, не совсем понятный для иностранцев. Выступает перед народом старый коммунист и рассказывает, как он работал в Народном комиссариате просвещения под руководством Надежды Константиновны Крупской. Выслушали его, а потом и спрашивают: “А с супругом Надежды Константиновны вы не виделись?” — “Нет, с товарищем Крупским, к сожалению, встречаться не довелось”. Что делать: не удалось пока Высоцкому сняться в таком фильме, который мог бы котироваться на каннском уровне. Но, может быть, еще не все потеряно? Снимемся когда-нибудь в шедевре, а может быть, и сами попробуем режиссурой заняться. А пока пройдемся в смокинге под руку с Мариной по знаменитой набережной, где сейчас, на торжественном открытии, столько мировых кинозвезд.

Наутро он был приятно поражен, увидев фотографии в газетах. Профессионально снято, любо-дорого посмотреть на себя в международном контексте. В советских же газетах личность Высоцкого строго засекречена: имя еще могут назвать, а лицо держат как бы под паранджой. Да, Запад есть Запад, Восток есть Восток...

Из поездки Высоцкий привозит разные подарки близким: кому джинсы, кому водолазку, кому косметику... А для себя он вывез из Франции нечто бесценное и никаким таможням не подконтрольное — дух свободы и готовность бороться за свои гражданские права. В самом деле, почему мы считаем себя заведомо виноватыми? Почему мнение любого чиновника воспринимаем как глас Божий? Ведь лет через десять, ну через двадцать они все равно примут нашу точку зрения, поскольку своей у них просто нет. Ложь сама по себе ничего не производит, она всегда спекулирует на правде. Они еще будут говорить и писать о воспитательном значении песен Высоцкого, когда это им станет выгодно. Так, может быть, стоит упереться ногами в будущее и подумать головой, чего мы можем добиться уже сегодня?

Двадцать первого июня суд постановил, что Высоцкий должен вернуть в казну “незаконно” выплаченные ему девятьсот рублей. Это его, конечно, не обрадовало, но и не обескуражило. Наоборот, хватило куражу сесть за письмо к секретарю ЦК КПСС Демичеву и взять совсем другой тон:

“Уважаемый Петр Нилович! В последнее время я стал объектом недружелюбного внимания прессы и Министерства культуры РСФСР. Девять лет я не могу пробиться к узаконенному общению со слушателями моих песен...”

Вот так! Спокойно и с достоинством. Проще всего описать ситуацию такой, какова она есть.

“Вы, вероятно, знаете, что в стране проще отыскать магнитофон, на котором звучат мои песни, чем тот, на котором их нет. Девять лет я прошу об одном: дать мне возможность живого общения со зрителями, отобрать песни для концерта, согласовать программу.

Почему я поставлен в положение, при котором мое граждански ответственное творчество поставлено в род самодеятельности? Я отвечаю за свое творчество перед страной, которая поет и слушает мои песни, несмотря на то, что их не пропагандируют ни радио, ни телевидение, ни концертные организации...”

“Поставлен — поставлено”, “ответственное — отвечаю”... А, потом подправим весь текст, а пока — не сбиться бы с тона.

“Я хочу только одного — быть поэтом и артистом для народа, который я люблю, для людей, чью боль и радость я, кажется, в состоянии выразить, в согласии с идеями, которые организуют наше общество”.

Нет, это не “совейский” язык, это вполне международный стандарт. Французы, пробивающие свои культурные планы и проекты, тоже ссылаются на интересы общества. Общество и государство не совсем одно и то же.

“А то, что я не похож на других, в этом и есть, быть может, часть проблемы, требующей внимания и участия руководства”.

Не слишком ли? Зато честно, а честность в конечном счете невыгодной быть не может. Так принято в цивилизованном мире.

Результатом этого письма через некоторое время становится присвоение Высоцкому филармонической ставки как артисту разговорного жанра. Одиннадцать рублей пятьдесят копеек за выступление. Но не надо смеяться. С паршивой овцы — хоть шерсти клок, а потом продолжим борьбу.

НОВЫЕ НАДЕЖДЫ

В каком-то современном рассказике запомнилась ему одна мелкая, но красноречивая подробность: школьный учитель музыки видит на улице большую афишу с именем своего бывшего однокурсника, дающего сольный концерт. “Ничто так не огорчает, как успех товарища”, — резюмирует по этому поводу не то персонаж, не то автор, не то оба вместе. Огорчает, да не всех. Высоцкий очень обрадовался, узнав, что в журнале “Юность” опубликована повесть Золотухина “На Исток-речушку, к детству моему”. Да еще в одном номере с Борисом Васильевым — компания что надо! Когда один из наших выходит в первые ряды, в этом же нет ничего плохого, кроме хорошего. Он и нас туда тянет своим вдохновляющим примером!

Вознесенский пригласил к себе на дачу в преддверии пятисотых “Антимиров”. Попробуем ему новые стихи показать, посоветоваться насчет возможной публикации. Есть шанс — именно теперь. Кто-то в литературу входит без проблем, как по лестнице. Некоторых даже везет туда эскалатор — за хорошие анкетные данные. Ну а нестандартным авторам приходится карабкаться на скалу, цепляясь за любой уступ.

В июле приехали в Пицунду — с Мариной и Севой Абдуловым. В Доме творчества кинематографистов встретились московские знакомые — Инга Окуневская и Виктор Суходрев. Виктор переводчиком в МИДе работает — ему доводилось даже с Хрущевым иметь дело. Инга и Виктор захотели в столовой позвать вновь прибывших за свой столик, но выяснилось, что в престижный ряд у стены не всех пускают, а только Сергея Герасимова, Эльдара Рязанова и лиц, к ним приравненных. За соблюдением иерархии строго следит администраторша по имени Гугулия, бывшая партработница. Тогда Инга с Виктором сами пересели в демократическую середину зала, где Высоцкий с Мариной и Севой получили неудобный стол у прохода. И неловкость сразу исчезла. Так оно проще, чем качать права и доказывать, ху из ху. У многих амбициозных жрецов прекрасного вся жизнь и все силы уходят на борьбу за то, чтобы их селили и сажали куда надо.

Три недели вполне безмятежного отдыха. Ездили за вином “Изабелла” в один знакомый абхазский дом, где Высоцкий прошлой осенью бывал во время съемок “Плохого хорошего человека”. Сам он на этот раз в дегустации участия не принимал, а потому вел машину и по возвращении в Дом творчества выгружал из нее сначала полученную в дар бутыль, а затем павших жертвами кавказского гостеприимства Севу и Виктора.

Спокойное курортное море однажды вечером взбунтовалось, купание запретили. После дождя отдыхающая публика вышла на берег, Высоцкий со своей компанией тоже. И вдруг линия, разделяющая море и сушу, представилась ему границей между двумя мирами. И как странно ведут себя обе стороны! Белые барашки несутся со всего разбега к этой линии — и возле нее разбиваются, превращаясь в ничто. А люди хладнокровно глазеют на гибельный процесс, развлекаются им, но даже близко не подойдут, чтобы не забрызгало их холодной влагой. Поэт, как всегда, разрезан на две половинки, одна — со страдающими, другая — с наблюдающими.

Наутро прочитал эту песню своему узкому кругу, мелодию предпочел не озвучивать. Слушали с пониманием, но, кажется, не очень восприняли последнюю строфу:

Но в сумерках морского дна —
В глубинах тайных, кашалотьих —
Родится и взойдет одна
Неимоверная волна, —
На берег ринется она —
И наблюдающих поглотит.

Я посочувствую слегка
Погибшим им, — издалека.

Тут и с Пушкиным ненавязчивая перекличка (“Товарищ, верь, взойдет она...”), и неожиданный поворот мысли под занавес: тех, кто жизнь воспринимает как зрелище, история все равно достанет... Но нужен ли этот жесткий сарказм: “посочувствую издалека”? “Издалека” — то есть с того света. Разве там остается место для злопамятных счетов?

Один гагрский богатей учинил прием для кинематографической элиты. Во дворе своей виллы накрыл большой стол человек на тридцать, ярмарка тщеславия во всей красе! Конечно, можно было бы и не пойти, но зачем тратить энергию на гордый отказ? А потом — любая, даже самая скучная встреча — источник информации. Люди как-то себя обнаруживают, а если на них не смотреть, не слушать — о чем писать будем? “Не надо подходить к чужим столам”, — совершенно справедливо сказал поэт, но застолье с древнейших времен до наших дней остается главным жанром человеческого общения.

Короче, явились туда впятером — и все пошло по традиционному сценарию. После двух-трех банальных тостов хозяин, естественно, завел разговор о гитаре и песнях. Пришлось сказать, что гитара осталась в Москве. “Найдем другую, из-под земли достанем”. В полном соответствии с почти сочиненными и еще пока никому не петыми “Смотринами”: “Он захотел, чтоб я попел, — зря, что ль, поили?!”

Что тут будешь делать? Ну почему Николай Крючков может спокойно сидеть, отдыхать и никто его не принуждает распевать: “Махну серебряным тебе крылом”? Высоцкий же должен их культурно обслуживать... Думают, что он кокетничает, цену себе набивает. А у него же просто нет настроения, точнее, собравшийся отборно-ограниченный контингент нужного настроя ему не дает. Он ведь не “исполняет” свои песни, а заново их творит с участием подходящих партнеров-слушателей. Автор, художник — существо с непредсказуемой психикой. Это как честная, непродажная женщина: при взаимной страсти она может тебе и где-нибудь в ванной или в лифте стоя отдаться, а без искреннего желания и от роскошного ложа убежит. Короче, не дал он себя на этот раз изнасиловать.

А своих через пару дней он позвал после ужина на пляж, к самому дальнему зонтику-грибочку. Очень подходящее время, поскольку публика вся кино смотрит. Тут у него запелось. И надо же: как только кончился сеанс — механик врубил на всю мощь эстрадные мелодии и ритмы. Вот черт бы его побрал, как не вовремя! Как будто услышав его проклятье, дурацкая музыка замолкает, и он показывает друзьям самые новые песни.

Наутро выясняется — люди, выходившие из кинотеатра, услышали голос Высоцкого, попросили киномеханика вырубить репродуктор, выстроились на балконах Дома творчества и слушали до конца. Тех, чьи окна смотрят на шоссе, приглашали к себе обитатели номеров с видом на море. А Высоцкому и его компании вся эта аудитория из-за высоких деревьев не видна была.

Может быть, публика за художником следит издалека не по равнодушию, а из деликатности? Стесняются вторгаться в твой мир... Подумаем еще над последней строфой новой песни. Не исключено, что обойдемся без этой мстительной гибельной волны, которая всех захлестнет... Иногда лучше последнее слово оставить при себе, а в песне остановиться на предпоследнем.

В сентябре Таганка отправляется в Ташкент — правда, ни “Галилея”, ни “Гамлета” туда не везут. Тем не менее одержана большая победа — В. С. Высоцкий в числе пяти особо отличившихся актеров награжден Почетной грамотой Президиума Верховного Совета Узбекской ССР. Да, именно с большой буквы, потому что это считается правительственной наградой. И отныне во всех анкетах в соответствующей графе у нас будет не прочерк, не “не имею”, а вот это самое.

Потом — Алма-Ата, где его активно интервьюировала пресса. Выступление на телевидении в Усть-Каменогорске. И небо не упало на землю, и воды Иртыша не потекли вспять от голоса Высоцкого. Ну почему же так боятся его на берегах Москвы-реки?

Самое важное событие на исходе семьдесят третьего года — работа над балладами для фильма “Бегство мистера Мак-Кинли”, который по роману Леонида Леонова собирается ставить Михаил Швейцер. Что за роман — не так важно. Важно, что режиссерский замысел закономерно набрел на Высоцкого как поэта. Началось с того, что Швейцер захотел использовать брехтовский принцип “очуждения” смысла, способ прямого обращения к зрителю — только не в зонгах, а в сюжетно развернутых балладах, и даже их вчерне уже написал — что-то вроде прозаического подстрочника сделал. Стал он со своей женой и соавтором Софьей Милькиной советоваться. Она вычислила Высоцкого, позвонила ему и деликатно предложила посмотреть заготовки, на всякий случай. Встретились на “Мосфильме”, получил он тексты, дома открыл папочку — и затянуло его в нее, с головой ушел в схематический мирок, сконструированный режиссером.

Америка не Америка здесь изображена — не в этом суть. Он там не был, не знает. Появилась возможность преодолеть притяжение собственной жизни. Дали ему для экспериментов маленькую планетку, где все можно строить сначала, все можно раскрасить своими красками. Сколько дней отводится на сотворение мира? Шесть? Так оно и выходит примерно: с пятницы до четверга шесть баллад из восьми готовы плюс седьмая, написанная уже без подстрочника, вынутая непосредственно из себя:

Кто-то высмотрел плод, что неспел, —
Потрусили за ствол — он упал...
Вот вам песня о том, кто не спел
И что голос имел — не узнал.

Но в тех-то шести балладах голос свой — не певческий, а поэтический — он выпустил на полную свободу. Позволил себе не думать о драматургии, не смотреть на часы. Протяженность песни зависит от собеседника — тут четко чувствуешь начало, середину, конец, тут нельзя долго ехать в одном направлении, через пару строф, как правило, поворот. Есть, конечно, такие барды, которые заведут лирическую волынку и требуют внимания. И получают это внимание — народ у нас чуткий и жалостливый. Высоцкий не такой: немыслимо, чтобы у него кто-нибудь зевнул посередине песни. И заканчивает он ее всегда точно в том месте, которое дыханием слушателей подсказано. Лучше он отрубит своей песне последнюю строфу, чем допустит, чтобы зааплодировали по ошибке после предпоследней.

Все так, но хочется и в себя погрузиться без ограничения глубины, а это может дать только большая форма. Для других пишем или для себя? Жизнь слишком коротка, чтобы ответить на этот вопрос. А лучше всего — это когда ты всегда один и всегда со всеми.

ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ

Так уж сложилось, что собственный день рождения для Высоцкого редко получается праздничным. В середине января семьдесят четвертого у него была неделя отгулов после напряженной занятости в театре во время школьных каникул. А где отгул — там и загул, согласно корневой системе русского языка. В день тридцатишестилетия Высоцкого его нет на “Антимирах”, двадцать шестого он отсутствует на репетиции. Опять пошли разговоры о заменах, но взялись за него, внедрили в его тело, и без того истерзанное, пресловутую “спираль” — и вот он снова Гамлет и Галилей.

Политическая погода заметно начала портиться. Можно даже сказать — климат политический переменился. В январе исключают из Союза писателей Лидию Чуковскую, в марте — Владимира Войновича. Давно выгнанный из всех творческих организаций Галич ходит по друзьям, поет прощальные песни и надеется, что кто-нибудь его отговорит от отъезда.

Но главное событие года, а может, всего десятилетия — это изгнание Солженицына. Всемирно известного писателя, нобелевского лауреата арестовали, как урку, и в Лефортово привезли. И уже оттуда в порядке особой милости — в аэропорт. Пусть не на Колыму, а во Франкфурт-на-Майне, но он же туда не просился! Помимо права на убежище есть у человека еще и право на единственную родину... И все это произошло почти при полном равнодушии сограждан.

А где мы были в этот момент, тринадцатого февраля? Играли, пели, народ тешили... Мы, если честно сказать, просто не заметили солженицынского отъезда — в душе не отметили, чтобы избежать ненужных страданий. Мол, у самих положение шаткое. Но ведь все эти карательные акции против наших коллег имеют прямое отношение к каждому из нас. По ком звонит колокол, спрашивается?.. Если кто сейчас произнесет в ответ дурацкий каламбур “Обком звонит в колокол”, — я такого идиота убью на месте. Не дети мы уже с вами, чтобы так непринужденно шутить по любому страшному поводу. Вот так и в тридцать седьмом году равнодушно слышали, как соседа ночью забирают, а утром шли заниматься своими маленькими делами. И постепенно переставали быть людьми.

В середине марта Таганка давала спектакль в подмосковном городе Жуковском. Публика там интеллигентная, искушенная в авиаконструкциях, в поэзии, в политике, во всем на свете. И просто стыдно было потчевать их халтурой. “Антимиры” износились до дыр, и все мы это чувствуем. Не какой-то там ворон кричит: “А на фига?”, мы сами циниками окончательно заделались, пропитались “анафигизмом”. Пробовал поделиться этими ощущениями с Золотухиным и Смеховым:

— Мы ничего не понимаем ни в экономике, ни в политике... Мы косноязычны, не можем двух слов сказать... Ни в международных делах... Страшно подумать. И не думать нельзя. А думать хочется... Что же это такое?! А они — эти — всё понимают...

Закрутил только нервы — и себе, и другим, а к ясности никакой не пришел. Ясность может прийти только стихом и песней.

Мы все живем как будто, но
Не будоражат нас давно
Ни паровозные свистки,
Ни пароходные гудки.
Иные — те, кому дано, —
Стремятся вглубь — и видят дно, —
Но — как навозные жуки
И мелководные мальки...

Жесткая песенка — и по тону, и по смыслу. Не тяжела ли будет для слушателей? А может быть, она только для себя, о себе... Хоть речь в ней и на “мы” ведется. Мы слишком удобно в этой жизни устроились. Считаем себя пострадавшими за правду и еще каких-то лавров себе за это требуем. Хотим, чтобы нашу правду нам разрешили. А если ее никогда не разрешат? Искать надо возможности нового, небывалого риска, а не способы выживания. Конечно, не каждому это по силам, но если уж эту силу в себе чувствуешь, то бесполезно держаться за психологию ужа. Рожденный летать — ползать не может.

Вот так в себе покопаешься, покаешься в малодушии и непоследовательности — и можно дальше жить. Все пишется из недовольства собой, как недовольство иссякнет — так и песни кончатся.

А если еще глубже в себя заглянуть, увидишь: то, что происходит в душе, по сути своей не зависит от внешних факторов. Душа имеет самостоятельный ритм — периодическое чередование грусти и радости, отчаяний и просветов. Ни успех, ни деньги, ни слава прямого влияния на этот ритм не имеют. Житейские события могут только попадать в резонанс с ним.

И ритм этот выше логики, сложнее смысла. Все “да” и “нет”, все “pro” и “contra” ему подчиняются: “Протопи!.. Не топи!.. Протопи!.. Не топи...” И нет конца этому спору с самим собой...

Впереди — новая поездка во Францию, в связи с чем восьмого апреля Высоцкого вызывают на собеседование в Ждановский райком КПСС. Удовольствие сомнительное, но миновать эту процедуру невозможно. Есть выражение в советском языке, используемое во время так называемых выборов, — “блок коммунистов и беспартийных”. Так и видится единый тюремный блок, в который загоняют пассивную толпу, состоящую как из членов, так и из не членов партии. Будь ты хоть трижды беспартийный, а в райком явись. И выслушивай инструкцию товарища Зубова о том, что можно и что нельзя в Париже. Не исключены идеологические провокации. И с “бывшими нашими” советуют быть осторожнее, потому что они все завербованы западными спецслужбами. Все это было бы смешно...

В тот же день встретил в Шереметьеве Марину, на следующее утро — у них вдвоем запись на “Мелодии”, с оркестром под управлением Гараняна. Больше полутора часов звучания — это на большой альбом потянет! Двадцать три вещи спел сам, шесть — Марина. У нее получилось. Причем “Я несла свою Беду...”, “Так случилось — мужчины ушли...” — это понятно, песни от лица женщины. Но и “мужские” песни “Надо уйти”, “Два красивых автомобиля” у Марины так вышли, что он сам теперь, пожалуй, их исполнять не станет. Пусть ее серебристым тембром теперь звучит пронзительное сожаление: “Ты промедлил, светло-серый!”

Таганке исполняется десять лет. Хотя об этом совершенно не пишут в прессе, те, кому надо, эту дату — 23 апреля — знают без напоминания. За неделю до того — премьера “Деревянных коней” по Федору Абрамову. Высоцкий в ней не участвует, но вместе со всеми радуется, что деревенскую тему удалось-таки протащить, а там, глядишь, и многострадального можаевского “Живого” власти реабилитируют. Абрамов — классный мужик. Был в Ленинграде доцентом, писал статьи о том, как неправдиво в литературе изображают сельскую жизнь. А потом решил сам броситься на амбразуру, скинул лягушечью шкуру доцента и сделался чистым писателем. В своей правоте убежден абсолютно, потому умеет с чиновниками сражаться, доказывать, что его, а не их позиция патриотична.

Сначала было даже непонятно, какую театральность можно извлечь из абрамовских повестей: ну, рассказывают женщины о своей тяжелой жизни — ни динамики, ни юмора. Можаевский Кузькин в этом смысле — куда более игровой. А вот получилось — и нечто неожиданное. Русский характер именно в северной деревне в наиболее чистом виде был представлен. И не только в колхозах этих чертовых дело, хотя и в них тоже. Уходит что-то ценное и тонкое из жизни, пропадает навсегда. Ни в каком МХАТе так Милентьевну никто не сыграл бы, как это сделала Демидова, — полная органика. И Славина в Пелагее достигла апогея своего. И Ваня Бортник роль ее мужа почти без слов слепил.

Премьера “Коней” состоялась аккурат в тот день, когда театр “Современник” въезжал в новое здание на Чистых прудах. То есть здание-то старое, раньше в нем был кинотеатр “Колизей”. Мы его в детстве посещали, хотя Высоцкому и его друзьям по Каретному во всех отношениях ближе был другой кинотеатр с “римским” названием — “Форум”. Короче, уже после премьеры помчались поздравлять коллег с новосельем. Любимов “Современник” не любит — по многим причинам: и за творческую бесхарактерность, и за повышенную приспособляемость к советским условиям. Он дарит им живого петуха из таганского “Гамлета”, сопроводив это умеренно ехидным поздравительным текстом. У Высоцкого каких-либо эмоций по поводу второго драматического театра Москвы и нет, пожалуй: после перехода Ефремова “в отстающую бригаду” МХАТа он, кроме “Своего острова” со своими песнями, там, кажется, и не видел ничего.

Буквально на день выскочил в Ужгород, где начинает сниматься “Единственная дорога” — советско-югославская картина о событиях сорок четвертого года. Немецкий танковый парк стоял без горючего. И немцы направили туда колонну из двухсот или даже трехсот гигантских бензовозов. А шоферами посадили русских военнопленных, приковав их к машинам цепями. И сообщили партизанам: будете стрелять — машины взорвутся и русские погибнут. Сюжет очень нетривиальный. У Высоцкого роль одного из водителей — Солодова. Он ничего не говорит, но в своем последнем рейсе, перед гибелью, поет песню. После приглашения на фильм она сложилась сразу с финальным ударным двустишием:

Мы не умрем мучительною жизнью —
Мы лучше верной смертью оживем!

Вот такая бешеная гонка! По возвращении в Москву за три дня — “Гамлет”, “Павшие”, “Жизнь Галилея”, “Антимиры”, — и двадцать девятого апреля они с Мариной отправляются по проложенному в прошлом году маршруту. Помнится, в этот день уже въезжали в город Парижск — как его обзывают некоторые русские эмигранты. Всплыли в душе тогдашние тревоги, надежды... Населенные пункты Белоруссии уже напоминают о строках, начавших сочиняться на этом шоссе. Цикл “Из дорожного дневника” недавно передан Пете Вегину, он составитель альманаха “День поэзии” будущего года, очень надеется пробить стихи к тридцатилетию Победы.

Второй Париж оказался спасительным антрактом, необходимой паузой. Понятнее становится и язык, на котором говорит этот город, и стиль здешней жизни. При всей внешней оживленности французов между людьми всегда существует интервал, дистанция — как между автомобилями. Знакомство не обязывает к сближению, душу изливать друг другу не очень принято. Каждый занят собой и своими делами. Но, может быть, для длительной и масштабной работы эта прохладная атмосфера как раз и хороша? В музее Орсэ он задумывается о том, как долго жили в большинстве своем прославленные импрессионисты, как основательно и целеустремленно раскрывали свои миры. Конечно, живопись — совсем другое дело, но все-таки...

Неожиданно его знакомят с русским художником Михаилом Шемякиным, три года назад уехавшим из Ленинграда, где ему городские власти перекрыли кислород. Длинный и худой, как журавль, постоянно облаченный в спецодежду собственного фасона: кепка с козырьком, куртка, высокие черные сапоги, — этот богемно-эксцентричный Шемякин оказывается удивительно контактным. Сразу вспоминает “Охоту на волков” и высказывается о ней нестандартно: “Это как картина, в которой есть всё. Классическая соразмерность”. Недалеко от Лувра у Шемякина имеется мастерская, где он вместе с женой работает без остановки. Картины у него очень непривычные, похожие на него самого — большие, властные, но не подавляющие. Успевает много читать, вообще живет в мировой культуре. Противоречия между Россией и Западом для него вроде и не существует. Русскую душевную широту, считает, вполне можно совместить с европейским разумом.

Шемякин ко всему относится профессионально и делово. Даже питье у него словно подчиняется графику. Буквально после первой встречи с Высоцким он купил приличный магнитофон, чтобы увековечить песни нового друга. У него нет ни малейшего сомнения в том, что эти записи будут нужны людям через сто — двести лет. Как и его картины.

Бедные русские: их ставят все время перед неразрешимыми дилеммами, загоняют в щель между двумя жесткими вариантами. Там жить или здесь? И решение-то заранее проигрышное: либо ты нищий раб в Союзе, либо убогий, глухонемой беженец в чужой стране. У нас академик Сахаров сквозь вой глушилок говорит по “вражескому” радио о праве человека на свободное передвижение по планете. Так его даже интеллигенция считает сумасшедшим: ишь чего захотел! Не хватит на всех валюты... А может, заработаем? Почему бы всем не повкалывать на совесть лет десять, а на одиннадцатый год, может, и деньги появятся. Здесь, конечно, о деньгах говорят и думают слишком много, но зато все обеспечены. Чуть-чуть потолковал с домработницей: она бывала и в Италии, и в Швеции, и даже в Сингапуре. Есть работа — есть деньги, хотя их всегда не хватает. Зато стимул постоянный, концентрация энергии. Около ювелирного магазина на бульваре Бон Нувель прислушался к разговору двух девушек. Одна, показывая на какую-то “бранзулетку” в витрине, темпераментно рассказывала подруге: мол, хочу заработать “аржан” и эту штуку — того, “ашете” — купить. А у нас такие же девушки тратят время и силы на то, чтобы за сережками в Столешниковом полдня в очереди отстоять. У нас не покупают, а “достают” — непереводимое ни на какие языки понятие.

Больше же всего его ошеломило, что приличные люди — не миллионеры, а просто многие из среднего класса — здесь обеспечены не до конца месяца, не до конца года, а пожизненно. Кто унаследовал состояние родителей, кто толково вложил свои средства в банк, и очень многие работают не ради куска хлеба, а для удовольствия и утверждения своей личности. Ну а чтобы народный любимец свой гонорар тайком в конвертике получал, рискуя судебным процессом, — этого не бывало ни с Брелем, ни с Брассансом.

Почему у нас в России какое-то болезненное отношение к самой проблеме благополучия? В стране, столько оравшей на весь мир о светлом будущем, никто, по сути, не верит в возможность нормальной человеческой жизни. А ведь у нас столько пространства, столько ресурсов — даже теперь, после того, как полсотни миллионов людей извели революциями и войнами. Живем скученно, в тесноте и обиде. Словно сбились все вместе в одну скособоченную избу с окнами, глядящими в темный овраг, — вот как выглядит наш расейский быт со стороны...

“Во хмелю слегка лесом правил я...” — крутится в голове, а правит он теперь (безо всякого хмеля — упаси боже!) бежевой лошадкой “БМВ-2500”. Старушка “рено” отправлена на заслуженный отдых. В Москву он возвращается “какой-то не такой”, как говорят ему друзья и коллеги. Появилось внутреннее спокойствие, даже умиротворенность. Надолго ли хватит?

Театр едет на гастроли в Набережные Челны — город, где производят могучие грузовики “КамАЗы”. Спектакли идут, конечно, с аншлагом, и билеты продаются с рук с огромной переплатой — по-иному не бывает. А когда первый раз шли в гостиницу, по обеим сторонам улицы из окон магнитофоны гремели голосом Высоцкого. Может быть, кому-то такого шума хватило бы на всю оставшуюся жизнь. А он смотрит на это дело трезво. Народная любовь — штука хорошая, спору нет. Но она состоит из разных компонентов, тут и разум народный, и дурь определенная, и присущая толпе восторженность, которая на что угодно может быть обращена. В момент, когда тебе что-то диктует вдохновенье, ничьих мнений просто не существует — бери тетрадь и записывай... А в промежутках между озарениями все-таки думаешь еще об одной задаче — свои звуки, как говорил один товарищ, надлежит внести в мир.

Высоцкому всегда хотелось, чтобы каждому от него досталось по куску: рабочему, крестьянину, интеллигенту. Перед снобами никогда он не заискивал, но все же нужно получить подтверждение своих мыслей у людей образованных, искушенных в поэтических тонкостях, ценящих, как и он, ту же Ахмадулину. Прочитывают ли они в его песнях художественную сверхзадачу — или считают, что он грубоватым языком излагает очевидные истины? Все реже с ним говорят откровенно на эти темы люди своего круга, все отчетливее полоса отчуждения.

Город попросил Любимова дать помимо спектаклей еще концерт артистов прославленного театра. Оборудовали зал — мест на три тыщи, если не больше. Стали выходить таганские звезды. Демидова замечательно прочитала стихи Блока — вежливо ей похлопали. Следующий был номер — да не важно чей, но человека совершенно по-хамски согнали гулом и свистом со сцены. Это они ждут Высоцкого и от нетерпения способны на все. Собрался Смехов исполнять Маяковского — и опять нависла угроза обструкции. Высоцкого просто выносит на сцену, гнев его распирает, и он взглядом василиска в мгновенье заставляет толпу онеметь.

— Если вы сейчас же не замолчите, я вас уважать не буду. Вы обидели не только моих друзей, но и артистов высочайшего класса.

Объяснил популярно, кто здесь кто. Поняли, успокоились. Выслушали и Смехова, и Золотухина. А он на эту публику всерьез рассердился: если вы любите Высоцкого, то зачем же его так подводите, ставите в дурацкое положение? Но, кажется, они это не со зла. Вышел уже с гитарой, осторожным жестом приостановил радостный шквал. Нет, это не массовое одурение, лица все-таки не фанатичные, достаточно осмысленные...

После всех записок, вопросов-ответов он выходит, преследуемый собирателями автографов, на свежий воздух. Садится в автобус — и вдруг поднимается в воздух. Что, мы в самолет по ошибке сели? Нет, это поклонники подняли автобус на руках. Ну, это можно, если вам так нравится: все же я в этом автобусе не один, а с товарищами.

Первого июля отправились на катере вниз по Каме — в Елабугу. Оплата проезда — натурой, то есть Высоцким. Еще у Пушкина описано такое распределение труда: “Нас было много на челне, иные парус напрягали... Та-та-та-та наш кормщик умный в молчанье правил грузный челн, а я — беспечной веры полн, — пловцам я пел...” Приплыли, вскарабкались на крутой берег, добрались до места, где Цветаева жила и где с жизнью рассталась.

Дом оказался наглухо закрытым, подались к соседке. От нее узнали, что дом переделан, что нет уже ни комнаты, в которой Цветаева с сыном Муром жила, ни пристройки, в которой “эта писательница” повесилась. Пристройка была низкая, и ей пришлось на колени стать. (Прощения у Бога просила — подумалось.) Тетка что-то еще плела про жареную картошку на сковородке, про запас крупы в шкафу. Все-то они со жратвой сравнивают, хотя при чем тут это: от голода с собой не кончают... А от чего все-таки? Сколько уж всего наговорено на тему самоубийства, сколько мифов и теорий нагорожено, а всякий раз начинаешь думать об этом как впервые...

Нет, хрен вам, пуля и петля! Никогда и ни за что! Это ему теперь стало окончательно ясно. Самоубийство — смерть разума, которую разлученная с ним душа вытерпеть не может. А он со своим разумом еще ни дня в разлуке не прожил. Все пока что всегда понимал трезво — как ни вызывающе это слово звучит применительно к его образу жизни. Если что не выдержит когда-то — так это душа, а души самоубийцами не бывают, они просто переходят в другое пространство.

Могилу Марины тогда в сорок первом потеряли, потом через двадцать с лишним лет памятник поставили там, где по интуиции указала сестра Анастасия. “Здесь, я чую!” — старушка кричала. Правильно, что ее послушались. С душой поэта ведь можно говорить в любом месте, если проговоришь про себя несколько его строк: “Кто победил на площадби — про то не думай и не ведай, в уединении груди — справляй и погребай победу уединения в груди. Уединение: уйди, жизнь!”

Из напитков ему здесь больше всего нравится кумыс — говорят, он даже с градусами! Ему достают его столько, что почти на всю труппу хватает. Люди здесь объявились такие — даже не назовешь их пошлым словом “поклонники”, в общем, хорошо его понимающие. Работают на КамАЗе, а читают побольше, чем московские задаваки. Ходили с коллегами в гости в одну такую семью — там на полке, рядом с книгами классиков, пленки с аккуратными надписями “Высоцкий” по краю коробки. “У нас все хорошо знают вашу поэзию”, — спокойно так говорят, без подобострастия. Есть читатели, будет для них и книга когда-то.

Пожалуй, главное из того, что он написал на тридцать седьмом году жизни своей, — это “Погоня” и “Старый дом”. Не просто цикл получился, а как бы маленькая поэма в двух частях — “Очи черные”, и финал не только вторую песню завершает, но и замыкает кольцо:

...Сколько кануло, сколько схлынуло!
Жизнь кидала меня — не докинула.
Может, спел про вас неумело я,
Очи черные, скатерть белая?!

Два образа России. В одиночку наш человек отчаянно смел — и от любых волков ускачет. А как сойдутся вместе, то — “скисли душами, опрыщавели”, “испокону мы — в зле да шепоте”. Получается, что зло у нас множится в коллективных формах, а добро всегда индивидуально. Во все времена.

Может быть, “Погоню” он споет в новом фильме Хейфица — “Единственная”. Это по рассказу Павла Нилина с отличным названием “Дурь”. И любовный треугольник там довольно необычный. Главного героя, шофера, играет Золотухин, его жену — Проклова. Ее героиня такая, как говорят в народе, “не б..., а честная давалка” — не может устоять перед личностью в штанах. И вот очередным ее предметом становится руководитель хорового кружка Борис Ильич, которому она после задушевного разговора отдается. Высоцкому предложено этого провинциального неудачника сыграть, а если захочет — то и спеть. Предложение принято, а насчет песни — посмотрим.

На гастроли в Вильнюс труппа приехала поездом “Летува”, а Высоцкий с Дыховичным и Золотухиным на “БМВ”. “И какой же еврей не любит быстрой езды”, — острил Золотухин, когда Дыховичный был за рулем. Переночевали в Минске. Ваня угощал жареными утками, подстреленными на “царской” охоте его тестем, членом Политбюро ЦК КПСС.

Началось все нормально, а потом навис очередной срыв. Разругался с Таней, потом просил у нее прощения на глазах у всех. А самого себя простить можно, увы, единственным способом...

Сутки проспал в номере. Машину Дыховичный перегнал в Москву, куда они уже потом вместе отправились поездом. Гастроли продолжаются в Риге, но туда Высоцкий попадает не сразу. Опять в нем жизнь и смерть захотели помериться силами. Разум как будто скован, но все-таки цел и продолжает пассивное наблюдение за происходящим. Вот его несчастный владелец вырезает из себя “вшивку”, вот он тем же ножом ударяет себя в грудь — но знает, что удар не смертелен. Дает Дыховичному себя скрутить и вызвать “скорую помощь”, которая накладывает швы. Что потом? Пытается выброситься из окна, но чувствует, что притяжение жизни сильней. Оказывается в Склифе, через сутки выписывается и едет не домой, а к Севе Абдулову на Немировича-Данченко, откуда его вновь везут в Склиф, предварительно вшив “эспераль” — прямо на столе.

Все-таки последние пять дней в Риге доиграл, а потом — в Ленинград, на весь октябрь. В самом начале месяца туда приходит известие о смерти Шукшина. Умер Вася в сорок пять лет, во время съемок помпезного фильма Бондарчука “Они сражались за Родину” — по одноименному недописанному роману Шолохова (не может дописать, потому что самому, наверное, противна эта никому не нужная тягомотина). Шукшин работал в начальственной картине в надежде получить добро на собственный фильм о Разине, это была его заветная мечта. И вот — конец всем замыслам. Все конечно же принялись вспоминать, как в фильме “Калина красная” Шукшин свою смерть предсказал, хотя несколько месяцев назад эту картину дружно ругали за неестественность конфликта, за отсутствие живых характеров и натужную “чуйствительность”.

Шукшина Высоцкий не видел уже несколько лет, профессиональное их сотрудничество когда-то свелось к доисторическим уже разговорам по поводу фильма “Живет такой парень” — лучшей, наверное, вещи Шукшина, куда тот даже попробовал Высоцкого на роль Пашки Колокольникова, уже обещанную Куравлеву. Ранние песни Шукшин слушал на Большом Каретном — молча, без комментариев, а потом никак своего отношения к работе Высоцкого не обнаруживал. Но разве это важно сейчас? Мы всегда оставляем возможность встречи с человеком на потом, на перспективу, а потом — суп с котом. Не встретимся уже, не поговорим.

Рванул в Москву, успел на отпевание и на похороны. В актерской среде особенно ощутима театральность посмертного ритуала. Для многих это продолжение ярмарки тщеславия, повод выказать себя. Хотя видишь и искреннюю боль на некоторых лицах. Все в нас перемешано: не поймешь, где играем, а где живем и умираем. Артист — как ребенок: вот он залез на окно и грозится прыгнуть. Играет вроде и чуть ли не смеется. Но не удержишь — так он упадет же и разобьется до смерти.

Стоя у гроба, вдруг поймал себя на мысли, что приехал он как бы и на свою смерть со стороны взглянуть. Хоть и описал он уже все это в стихах с предельной точностью, а потянуло посмотреть, “как это делается”. Нехорошо... Одно оправданье: быть может, после этой репетиции, этого учебного полета, скоро и нам отправляться в небеса...

Возвращался на машине и за семьдесят километров до Ленинграда перевернулся, как в кино. И, как каскадер на съемках, остался целехонек. Помятый бок машины знакомый мастер за два дня выровнял. Ох и задергал в последнее время раб божий Владимир Господа своего! Просился, просился к нему, а тот его на место поставил: не пришла твоя очередь, поживи еще да помайся как следует!

И — давай пиши о впечатлениях, даром, что ли, катался туда-сюда?

Незадолго до отъезда из Питера побывали с Мариной у Федора Абрамова. Он подарил свою книгу “Последняя охота”. А по возвращении в Москву узнали, что Гена Шпаликов повесился. Возраст — тридцать семь. Алкоголь — да. Публикации — нет, если не считать каких-то пустяков в песенниках. Народ поет дурными голосами “А я иду, шагаю по Москве...”, не зная имени автора. Ушел в статусе сценариста, сейчас, может быть, начнут вынимать из стола стихи и печатать.

Эмоциональный фон — хуже не придумаешь. После отъезда Марины — еще одно погружение во тьму. В театре — рутинная работа. Любимов возобновил репетиции “Живого”, хочет его все-таки сдать. А в качестве синицы в руках — “Пристегните ремни”. Вся сцена — самолет изнутри, сидят там разные люди, вспоминают о войне, рассказывают о трудностях, с которыми в наше время сталкиваются строители... Поначалу у Высоцкого была роль Режиссера, выяснявшего отношения с Писателем (артист В. Золотухин), потом все перекроили. Смелость там была второй свежести, так и ее цензура урезала.

Но начало спектакля получается хорошее. Через весь зал проходит солдат, при полной выкладке, с автоматом за спиной, в руках гитара, как оружие. Его сразу узнают по голосу, и песню многие в зале давно помнят наизусть:

От границы мы Землю вертели назад —
Было дело сначала, —
Но обратно ее закрутил наш комбат,
Оттолкнувшись ногой от Урала.

Наконец-то нам дали приказ наступать,
Отбирать наши пяди и крохи, —
Но мы помним, как солнце отправилось вспять
И едва не зашло на востоке.

Мы не меряем Землю шагами,
Понапрасну цветы теребя, —
Мы толкаем ее сапогами —
От себя, от себя!

ВЕСЬ МИР НА ЛАДОНИ

Последнюю “фатальную цифру” отметил в дороге: накануне, двадцать четвертого января, отправились с Мариной из Москвы. А за два дня до отъезда у них была встреча с Демичевым. Петр Нилович принимает их по первому разряду — поит кофием, расспрашивает о творческих планах, о погоде в Париже и прочих светских вещах. Потом велит секретарше соединить его с директором “Мелодии” и выражает искреннее недоумение в связи с тем, что до сих пор еще не выпущена пластинка Марины Влади и Владимира Высоцкого. Все разыграно по системе Станиславского, красиво и убедительно. Наверху звучит “да”, а внизу потом все сводится на нет, причем без слов, втихую.

Грустное настроение передалось автомобилю, и его мотор заглох километров за двести до Бреста. Множество добрых людей пришло на помощь, но в импортной технике разобраться не смогли. Поляки — те честно отказались связываться с “БМВ”. Только в Западном Берлине, в мастерской с теми же тремя буквами на вывеске, машину легко вернули к жизни.

Из впечатлений: в Варшаве у Вайды спектакль-премьера “Жизнь Дантона”, а на стыке Германии и Франции город Страсбург.

Третий Париж омрачен, даже отравлен историей с Игорем — старшим сыном Марины. Он в наркологической больнице, как и его неотлучный дружок Алекс. Долгие беседы с врачом, надменным и самоуверенным типом, поиски приемлемого для всех выхода из безвыходной ситуации.

Некоторое успокоение приносит вечер в ресторане “У Жана”, где обосновался Алеша Дмитриевич — русский цыганский барон. Но душе тесновато, хочется совсем в другие места. Вот рассказали, что Андрею Донатовичу Синявскому будут вручать премию имени Даля. Подходящий повод увидеться с учителем десять лет спустя, посмотреть, какой он теперь. Но заявиться в малину реакционной эмиграции — это удовольствие может слишком дорого обойтись...

Все-таки рискнул. И Синявского поздравил, и со многими пообщался. Знакомили его с разными людьми. Тут у них большая русская литературная жизнь. Владимир Максимов с прошлого года издает журнал с красивым названием “Континент”, в котором можно опубликоваться — если ты готов никогда не печататься в Союзе или вообще намерен “свалить”. Притом никто силком в антисоветские объятья не тащит, все достаточно сдержанны. В общем, не зря сходил, почувствовал свою независимость, так сказать, с обеих сторон.

Но, как говорится в повести “Дубровский”, на другой день весть о пожаре разнеслась по всему околотку. Уже по телетайпу передали, что на вручении премии Синявскому присутствовал лично товарищ Высоцкий. Как они все-таки, суки, оперативны. И уже звонки пошли от некоторых двусмысленных личностей, с провокационными вопросами типа “Ты из повиновения вышел?”. “Я в нем и не был” — единственный тут возможный ответ, но противно, когда цитатами из Высоцкого сыплют люди, никогда не бывшие его друзьями, а сейчас пытающиеся сделать на нем свой маленький бизнес. Может быть, прямо с телефона на магнитофон записывают.

А у него и у Марины это все вызывает нервозность еще и потому, что виза-то оформлена на тридцать дней, и вскоре предстоит обращаться к советскому послу Червоненко с просьбой о продлении. Свободу передвижения “туда и обратно” приходится отстаивать шаг за шагом, по сантиметру, а некоторым мелким людям — что там, что здесь — очень приятно было бы полюбоваться, как он ступит не туда — и упадет, пропадет...

Примерно две недели он вел дневник, описав в нем дорогу до Парижа и первые французские впечатления. Делал это, в общем, для себя, но и не без оглядки некоторой: вдруг получится проза, вдруг вырулит перо с дневниковой тропинки на дорогу большого романа...

Перечитал — и страшно огорчился. Так все плоско, одномерно — никакой объемности. И слишком серьезно — о тех бытовых мелочах и невзгодах, которые привык шутя воспринимать. А ведь вроде искренне писал, стремясь к точности и конкретности. Но для себя как читателя не воскресил только что происшедшее, при перечитывании заново его не пережил. В чем же дело?

Писать для себя и писать для читателя — совершенно разные вещи. Дневник — это не литература, это психотерапевтическое средство, способ самолечения, зализывания ран. Жалобы никто слушать не любит, а бумага все стерпит. Вот и он излил на нее только тревогу, досаду, недовольство, раздражение по большим и малым поводам. Все значительное, все, ради чего живешь, остается между строк. Ну, например: “Я послал 3 баллады Сергею и замучился с 4-й о любви. Сегодня, кажется, добил”. Имеется в виду Сергей Тарасов и его фильм “Стрелы Робин Гуда”, для которого сочиняются песни-баллады. Написано уклончиво, как бы в маске затраханного профессионала, уставшего от объятий музы. А как было на самом деле?

Сидишь, грызешь карандаш, коришь себя за беспомощность, униженно сравниваешь свои потуги с творчеством великих: Пастернак — тот писал по-настоящему, а я... Пора бросить это дело и замолчать навеки. И вот когда ты уже пал в собственных глазах ниже некуда — вдруг набегает откуда ни возьмись волна и тащит...

Когда вода Всемирного потопа
Вернулась вновь в границы берегов,
Из пены уходящего потока
На сушу тихо выбралась Любовь —
И растворилась в воздухе до срока,
А срока было сорок сороков...

А после этого рокотанья вдруг выливается припев без единого “р”, с мягким “эль” и распевом гласных. Сплошное “у” — как губы, вытянутые для поцелуя:

Я поля влюбленным постелю-у-у —
Пу-усть пою-ут во сне и наяву-у!..
Я дышу, и значит — я люблю-у!
Я люблю, и значит — я живу!

Оказывается, может голос Высоцкого быть безукоризненно нежным! Хотя чистая творческая радость и длилась меньше секунды. Для нее нет ни слов, ни тем более фраз. Она попала в пробел. Да, как правильно сказано у Бориса Леонидовича, “надо оставлять пробелы в судьбе, а не среди бумаг, места и главы жизни целой отчеркивая на полях”. Прозу лучше писать не о себе — не на “я”, а на “он”. “Я” — первая буква в алфавите поэзии, там ей самое место, и честное песенное слово никакие дневники не заменят.

Первая в жизни переправа через Ла-Манш. Англия — это заграница заграницы. Теперь уже Франция кажется своей и домашней. В отличие от насквозь зрелищного Парижа, Лондон — город закрытый и непостижимый. Чуть выйдешь за пределы традиционно туристского пространства — и тебя окружит суровый мрак. Сколько здесь мрачных серых и желтых домов, похожих на наши Бутырки, а между тем это все солидные бизнес-здания или отели высокого класса.

Уютная столичная суета ощущается только на обставленной магазинами Оксфорд-стрит. Улица узкая, и, сидя в двухэтажном автобусе, невольно удивляешься мастерству водителей: как это они ухитряются провести свои громоздкие дома на колесах, никого не задев? Арабов и африканцев еще больше, чем в Париже, но только здесь у них в лицах нечто птичье, задумчивое — в отличие от оживленной мимики афро-азиатских парижан. Понятно: язык влияет. И все они себя англичанами чувствуют, чего не скажешь, к примеру, о кавказцах в Москве — они у нас чужие, “чучмеки”, и потому из чувства уязвленной амбиции стремятся доказать свое превосходство. А здесь господствует спокойное равенство — наверное, в глубине есть какие-то расовые противоречия, но они вежливостью надежно окутаны.

Откуда берется знаменитый английский юмор? Никто вокруг не смеется и даже не улыбается. Наверное, он в них где-то очень глубоко сидит. Эти мысли возникают по поводу “Алисы в Стране чудес” — работа над пластинкой тянется уже два с половиной года, а Муза никак по-настоящему не посетит. Когда Олег Герасимов позвал его писать песни для этой сказки, он согласился, что называется, не глядя, прочитав же сказку, сразу решил отказаться: там какие-то вторые, третьи смыслы, как говорят советские цензоры — “неконтролируемый подтекст”. Сквозь перевод в глубину не продерешься — надо понимать язык оригинала, а еще лучше — родиться англичанином. Но Герасимов все же уговорил его, к тому же Марина когда-то играла Алису во французской радиопостановке. До сих пор нет, однако, уверенности, что получится. Русский смех прочно связан с сатирой, с социальной критикой. Мы с нашими Гоголем и Щедриным бичуем “недостатки” исходя из какой-то нормы, какого-то идеала, считая, что мы знаем, “как надо”. А Кэрролл вышучивает само устройство мира, видит “сдвинутость” буквально во всем...

Стал высматривать на улицах, в магазинах и ресторанах “живую натуру” — людей, похожих на персонажей “Алисы”. В том числе и тех, кого он придумал сам. Разбитные Робин Гусь и Орленок Эд встретились довольно скоро, около какого-то паба. На Кэрролла пробовал нескольких джентльменов, но в лицах у них чего-то не хватало — парадоксальности, что ли. Наконец в магазине “Фортнум энд Мэйсон” на Пикадилли, где он жадно взирал на разноцветные банки с чаем, попался на глаза один худощавый человек с глубоко посаженными грустными глазами. Вот этого утверждаю на роль Кэрролла, он же Птица Додо! Грустный англичанин в этот момент вдруг улыбнулся краешками губ.

Натуральную Алису углядеть среди здешней детворы он и не пытался, скорее во взрослых особах искал нечто “Алисье”: доверчивость и любопытство. Все эти физиогномические игры помогли настроиться на нужную волну. Конечно, хорошо бы родной язык Кэрролла освоить, но времени нет на это, будем изобретать для нашей сказки особую речь — не английскую, не совсем русскую, а “высоцкую”...

В Лондоне встречались с Олегом Халимоновым и его женой Вероникой. Олег работает в международной конторе по защите моря от загрязнения. Его коллеги, узнав, что Высоцкий здесь, уговорили выступить в советском посольстве. Там, конечно, места всем не хватило, и потом пел еще дома у Халимоновых, где ближайшие его товарищи собрались.

В апреле — круиз по маршруту Генуя — Касабланка — Канары — Мадейра и посещение Мексики. Разнообразие впечатлений — на уровне чистой детской радости. Только на таком просторе мог родиться отчаянный Попугай (для той же “Алисы”), щеголяющий раскатистым “р” и в своих мечтах побывавший уже на всех континентах:

Я Индию видел, Китай и Ирак.
Я — инди-и-видум — не попка-дурак.
(Так думают только одни дикари.)
Карамба! Коррида! И — черт побери!

СОВСЕМ ДРУГОЙ ТЕАТР

Любимова итальянцы позвали ставить оперу в миланской “Ла Скала” — как говорится, от таких предложений не отказываются. И вот по случаю отъезда он позвал сделать что-нибудь на Таганке Анатолия Эфроса. Тот выбрал “Вишневый сад”. Об этом велись разговоры давно, и намекалось, что Лопахиным будет Высоцкий, но пока он путешествовал, начались репетиции. С Шаповаловым. Надо посмотреть, что там такое происходит.

Прошел незаметно в неосвещенный зал, устроился в одном из последних рядов. Может, сзади и не так красиво, но — намного шире кругозор... Так что же мы видим на сцене? Режиссер расхаживает по ней с актерами и наговаривает текст. То с одним прогуляется, то с другим... Ничему не учит, ничего не требует, а просто выхаживает с ними их роли таким способом. Вот это да! Неужели можно так просто и так нежно осуществлять эту мужественную функцию? Потом режиссер приступил к замечаниям. Буквально — что заметил, тем и поделился, спокойно, без резкостей, глядя куда-то в пространство. А пространство-то его слушало внимательнейшим образом, усваивая каждое слово... Пора выходить из тени. “Ах, это вы, Володя!..” — “Да, Анатолий Васильевич, с корабля на бал...”

Бал закрутился стремительно. Чехов неожиданно оказался переводимым на таганский язык. У него в тексте много слоев, там и проза есть, и поэзия. И для некоторого брехтовского “очуждения” обнаружились ресурсы, можно и без зонгов обойтись. Эфрос выделил куски, монологи, которые произносятся Демидовой — Раневской, Лопахиным — Высоцким, Золотухиным — Петей Трофимовым в зал, почти с выходом из образа. На общем достоверно-психологическом фоне это производит потрясающий эффект. Так называемая “четвертая стена” время от времени открывается, а потом закрывается вновь. Получается замечательная мешанина из “мхатства” (не нынешнего, а давнишнего, настоящего) и “любимовщины” самого первого сорта. Это Высоцкому — просто маслом по сердцу, именно этого ему всю таганскую жизнь так не хватало. Его личная стратегия в искусстве — всегда тащить сразу две линии, переплетая их между собою. Думал, что в “Гамлете” этого он добился полностью, а может быть, и нет, еще один горизонт впереди открывается.

Есть роли, в которых задана духовная вертикаль, и в таких случаях актеру надо только тянуться, упираться изо всех сил, чтобы решить свою задачу. Таковы для него были Галилей и Гамлет (в кино, увы, пока не довелось вершин штурмовать). А есть роли, куда надо чего-то своего крупно добавить. Таков Лопахин. Чехов задал нам в нем некоторую загадку, задачу, допускающую несколько решений. Почему это у него тонкие, нежные пальцы, как у артиста? Почему он не просто мужлан и мурло, какими, судя по всему, были в большинстве своем купцы такого среднего класса?

Эфрос предложил актерам вообразить, что все персонажи — дети, бегающие по заминированному полю, а Лопахин — единственный взрослый, рассказывающий им об этой опасности, безуспешно взывающий к осторожности. Этим режиссер, конечно, выдвинул Лопахина в великаны, нашел обоснование для избыточного темперамента исполнителя. А психологическая достоверность достигается вполне традиционным решением: Лопахин влюблен в Раневскую с тех самых пор, когда он был мальчиком, а она барышней. “Любовь Андреевна — молоденькая, худенькая...” — как произнес Высоцкий эти слова с мужественной, только ему доступной нежностью — так и пошло-поехало. Демидова откликнулась — глубоко и пронзительно, вызвав у него абсолютно искреннее восхищение. Да, она играет здесь лучше всех.

Много чего делалось за эти одиннадцать лет на таганской сцене. Здесь пели, кричали, выделывали невероятные кульбиты, стояли на голове, маршировали, палили из огнестрельного оружия... А вот была ли любовь на сцене у Любимова? Оставим этот вопрос историкам театра. Эфрос, во всяком случае, ее контрабандой пронес — и что-то здесь переменилось, сдвинулось. Но как же все-таки быть с покупкой Лопахиным вишневого сада? Тут, как ни крути, лирика кончается. “Вишневый сад теперь мой!” — и начинается бешеная пляска, экстаз, демонстрация душевной изнанки. Чисто театрально это все можно истолковать: контраст, перепад от лиризма к сарказму — и прочие эстетические штучки. А вот как самому себе это объяснить — чтобы органично существовать в роли до конца?

Ясно, что Лопахин перегнул палку в утолении инстинкта собственника. Но как Высоцкому-то проникнуться этим ощущением? Что такое деньги — он по-настоящему не знает, поскольку подолгу с ними не живет. Даже автомобили свои бережет скверно, а недвижимостью пока никакой не обзавелся. Нужен, нужен эквивалент страсти. Каким таким вишневым садом хотелось бы ему самому обладать?

Успех — вот, наверное, возможный ответ. Человек пишущий и играющий не может не желать успеха, тут полное бескорыстие было бы противоестественным. Желание успеха помогает нам вынимать из душевных глубин полезные ископаемые. А что, если это желание выпустить из себя в его полном объеме, без сдерживающих пружин? Представить, как тебе вдруг все пошли навстречу — печатают каждую твою букву, дают играть все, что захочешь, говорят и пишут о тебе без конца... А ты хочешь еще и еще: хвалите, восхищайтесь, преклоняйтесь! В художнике живут одновременно ребенок и зверь. Ребенок творит бескорыстно, играючи, а зверь для осуществления своих творческих аппетитов кушает всех, кто рядом. Может быть, даже жалеет их, но поглощает неумолимо. Как сам Высоцкий — с чьей-то точки зрения — скушал Шапена, хотя это и способствовало повышению питательности спектакля в целом. Ни у кого нет сомнения, что Высоцкий играет эту роль лучше, но чтобы так сыграть, нужен был тот победительный и беспощадный азарт, с которым он на роль накинулся.

Перенес эти “предлагаемые обстоятельства” в монолог Лопахина в третьем акте. Получилось ошеломляюще и жутковато вместе с тем. Зверское упоение, а потом — стыд, раскаяние, когда он в своей бешеной пляске перед Раневской на коленях оказывается. Демидова потом сравнила эту сцену с его лучшими песнями...

Да, пришел, увидел, победил... Между первой репетицией и премьерой — шестого июля — прошло чуть более месяца. Любимов просто возненавидел и спектакль этот, и режиссера. Широкая у шефа натура: не только Моцарт в нем живет, но и небольшой Сальери где-то в уголке души угнездился. Однако все-таки не стал вырубать “Вишневый сад” из репертуара, а чтобы душу отвести, начал выступать против “звездной болезни” у актеров. Эфрос, конечно, в этом повинен — умеет звезды зажигать.

А вот Шаповалов ситуацию пережил болезненно. Всех оповестил, как перед сдачей спектакля пришел на примерку в мастерские Большого театра, а там говорят, что костюм Лопахина сшит на Высоцкого. Мягкий и интеллигентный Эфрос не сказал вовремя, что Шаповалова держит в качестве второго. Тот — и его можно понять — заявил: “Не надейтесь, что буду у вас играть, когда Володя уедет в Париж”.

В труппе, в “коллективе”, постепенно сгущается неприязнь к одному чересчур заблиставшему товарищу. Все ему позволено — по Парижам и по Италиям разъезжать, а потом по возвращении отхватывать лучшие роли. Срывать спектакли в родном театре и аплодисменты на персональных концертах. Одним все, другим ничего... Песня старая как мир, но оттого не менее угрожающая.

Все-таки вера не утрачена, все-таки он в эту жизнь штопором ввинтился, и уже что-то вокруг него затевается интересное и нестандартное. Александр Митта, с которым они уже столько лет дружат, задумал “под Высоцкого” фильм о царе и поэте, как бы о первом русском интеллигенте, “черной овечке” в варварском окружении. И сценарий Дунский с Фридом написали с такой установкой — “Арап Петра Великого”. Недописанный роман Пушкина — здесь только повод, трамплин. Собственно, можно в “арапе” самого Пушкина сыграть, в сопоставлении с Петром Первым... Не обошлось, естественно, без трудностей с утверждением на роль. Начальство стало требовать натурального эфиопа, режиссеру пришлось даже для блезиру снять пробы с двумя африканцами и их отбраковать. Возникала также идея совместного с американцами фильма — при условии, что главную роль исполнит чернокожий актер. Отбились и от этого. Высоцкого достаточно чернили на его профессиональном пути, так что к этой роли он готов — и внутренне, и наружно. Съемки начинаются в июле в Юрмале, куда он приезжает с Мариной после короткого пребывания в гостях у Говорухина под Одессой.

Выходит наконец “День поэзии-1975”, но радости приносит мало. В результате опубликована ровно одна вещь — “Ожидание длилось...”, к тому же в последний момент подлая начальница по фамилии Карпова резанула оттуда две строфы. После такого длительного ожидания увидеть в печатном шрифте треть своего триптиха, да еще с увечьями... Вегину он, конечно, сказал только добрые слова: “Старик, здорово размочили! И славно, что мы с тобой рядом напечатаны!” Но неуютно как-то почувствовал себя в стихотворной “братской могиле”, где все лежат в алфавитном порядке. Люди могут просто не догадаться, что это “тот самый Высоцкий”. Подумают, какой-нибудь однофамилец, — и даже не прочтут.

А в “Авроре” дело ограничилось публикацией дружеского шаржа на Высоцкого. Подборка стихов, правленная, исчерканная, с дурацкими замечаниями на полях, отправлена в корзину. Хотя, может быть, кто-то ее приберег на будущее — потом отдаст в музей. Про Цветаеву рассказывают, что, когда она в Союз вернулась, вокруг нее вились коллекционеры ее рукописных автографов — люди грамотные и культурные хорошо понимали значение этих бумажек. Еще она много и нервно говорила о поэзии, о музыке, обо всем на свете — часто совершенно случайным собеседникам, и те просто неловко себя чувствовали: такой роскошный монолог звучит, запомнить невозможно, пропадают такие слова... Не было тогда у людей магнитофонов — теперь все-таки меньше потери на переправе через Лету...

Первая, кажется, большая “персональная” статья вышла о Высоцком. В сборнике “Актеры советского кино” о нем написала дама по имени Рубанова. Сносно, в общем, но эти критики так нечувствительны к слову, что, как говорил товарищ Чацкий, “не поздоровится от этаких похвал”:

“Высоцкому не дано того, что называют абсолютным обаянием. В его артистическом облике вызов и сознательное стремление жить в роли наперекор принятому представлению о привлекательности. Это и вообще характерная черта для актеров Театра на Таганке — А. Демидовой, В. Золотухина, З. Славиной. В Высоцком она усилена индивидуальным природным └вопрекизмом””.

Ну как вот это перевести на простой русский язык? Что Высоцкий и его товарищи по театру — вообще-то уроды, но своей игрой они доказывают, что быть красивыми не обязательно? Нет? А что тогда? И зачем придумывать какие-то дурацкие “вопрекизмы”? Нормальный читатель увидит начало абзаца: “Высоцкому не дано...” — и сразу споткнется. А, ладно. “Хвалу и клевету приемли равнодушно и не оспоривай глупца”. Только бы равнодушием где-то разжиться, хоть самую малость...

В Риге записал баллады для “Стрел Робин Гуда”. Колоссально понравилось себе самому, ну просто, как говорят руководители нашей страны, — чувство глубокого удовлетворения (по-брежневски, как будто камни пережевывая и с этим южным “г” — “хглубокого”). Не первый ли признак маразма — такое самоупоение, а? Да нет, просто баллады эти написаны на выдохе — может быть, он десять лет воздуху в легкие для них набирал. Высказался прямой речью наконец — как говорится, без позы и маски. Только “Песня о вольных стрелках” — условная, ролевая, что ли. А остальные — без игрового раздвоения, без намеков и подтекстов. И без иронии смог обойтись, даже, пожалуй, здесь есть какая-то антиирония: отважная прямота, как ударом меча, крушит иронические ухмылки, голову любому цинизму отрубает:

Чистоту, простоту мы у древних берем,
Саги, сказки — из прошлого тащим, —
Потому что добро остается добром —
В прошлом, будущем и настоящем!

Все мы люди слабые, дряни в нас предостаточно. Для того чтобы всегда жить достойно, не хватает элементарных сил. Но когда-то надо выпрямиться во весь рост и без приторного пафоса выложить основные свои принципы: что ты можешь сказать о добре и зле, любви и ненависти. И вот — получилось. Даже если кто-то никогда не слышал о Высоцком, он может по пяти балладам судить теперь о нем. Не нравится — не берите, но я именно таков. И есть в моей стране десятки, если не сотни тысяч людей, которые в этих балладах увидят свое кредо и под каждым словом подпишутся. И случай такой, что фигура автора, его мимика и прочее для этих текстов не нужны. Именно поющий голос за кадром — подходящая форма существования. Но вместит ли фильм этот напор? Опять тревога и противное ощущение собственной беспомощности.

“Курица не птица, Болгария не заграница”. Так говорят аристократы, избалованные множеством загранпоездок. Не в презрительном смысле, а потому что Болгария — страна, первая по потенциальной доступности для русских. Ведь только в порядке особого исключения можно с первого раза в капиталистическую Францию въехать. Существует иерархия, согласно которой человека сначала проверяют на идейно-политическую стойкость посещением соцстраны. Болгария в этом ряду — самая социалистическая и самая дружественная. А для крамольной Таганки гастроли в Болгарии — первый шаг в Европу, очень важный. Ну и время подходящее — сентябрь, бархатный сезон.

В аэропорту встречают журналисты с телекамерами, сразу просят сказать что-то в микрофон, а моторы еще не умолкли. Только Высоцкий в состоянии перекричать их: “Тепло, тепло! И в воздухе, и в душах”. Приехали с “Гамлетом”, у знаменитого занавеса это тоже первый зарубежный вояж. О “Гамлете” потом много говорили с Любеном Георгиевым для телевидения — большая получилась передача. Кстати, перед исполнением “Братских могил” Любен прочитал недавно опубликованный перевод на болгарский.

То же телевидение затеяло на фирме “Балкантон” запись для большого диска. Одной гитары тут мало. Позвал Шаповалова и Межевича помочь с аккомпанементом. Приехали, без репетиций, без единого дубля записали пятнадцать песен с небольшим авторским комментарием. Шапен дал, как это только он умеет, мощный ритм, в “Моей цыганской” все верхушки сыграл. Ну, и Межевич сделал всякие украшения. Из новых записали “Всю войну под завязку...” и “Я вчера закончил ковку”. Есть там и “Тот, который не стрелял”, и “Песня микрофона”, и “Иноходец”... Осталось только проверить на собственном опыте твердость болгарской цензуры...

КРЫША НАД ГОЛОВОЙ

Квартирный вопрос в нашей стране всегда исполнен особой важности и напряженности. По мнению булгаковского Воланда, многих москвичей он испортил. Ох уж эта борьба за квадратные метры, эти многолетние очереди, интриги, семейные драмы. Западным людям этого никогда не понять — они часто не знают своего метража, а некоторые могут даже ошибиться насчет количества комнат. У нас же цифра метража — это коэффициент оценки личности, не менее важный, чем ставка зарплаты. Обладателя трехкомнатной квартиры никак не спутаешь с жильцом комнаты в коммуналке — у них и осанка разная, и выражение лица.

В возрасте тридцати семи лет Высоцкий наконец достиг высокого титула “ответственный квартиросъемщик”, получив ключи от трехкомнатной квартиры номер тридцать на восьмом этаже нового дома номер двадцать восемь по Малой Грузинской. Дом кооперативный, населенный художниками, у некоторых есть мастерские на самом верху, а также “искусствоведами в штатском”. На первом этаже — выставочный зал.

С новосельем пришлось повременить: гастроли в Ростове, по возвращении — почечный приступ и несколько дней в Институте имени Вишневского. Но вот наконец перевезли туда мебель, которой, конечно, оказалось слишком мало для новых владений. Проявив деловитость, хозяин квартиры находит каких-то шустрых солдатиков, которые за несколько часов изготовляют для кухни стол и две большие лавки. А для кабинета он им заказывает полки — из самых толстых досок, чтобы не прогибались под книгами. Вынули с Ваней Бортником все книжки из картонных коробок, расставили. Ну вот, можно начинать новую, счастливую жизнь.

У Рембрандта есть “Автопортрет с Саскией” — веселенькая такая картинка. Были бы у Высоцкого дома палитра и мольберт, он так же бы изобразил автопортрет с Мариной. Но самому осваивать искусство живописи недосуг, заказать некому (не Глазунову же — пусть тот лучше рисует Брежнева с Индирой Ганди на коленях!). Воспользуемся предложением самого модного сейчас фотохудожника — Валерия Плотникова. Некоторые говорят, что его работы слишком статичны. Но именно статика нам и нужна, к динамике будем стремиться на киноэкране. А тут бы — поймать и остановить мгновенье.

Они получились в этом кадре почти такими, какими были восемь лет назад, а точнее — вне времени. Оба молодые, в джинсах. У Марины — улыбка и рука, покоящаяся на его колене. У него — длинные волосы, отпущенные для “Арапа”, но аккуратно уложенные. По горизонтали — гитара, как линия жизни. Сам он так здорово развернут вертикально, приподнят над землей. И никаких нервов, никаких драм... Останемся для людей такими, пусть им будет хорошо...

В большой комнате повесил карту мира, хорошую такую, с прочным целлофановым покрытием. Еще в Париже купил кнопок с разноцветными пластмассовыми шляпками и начал отмечать ими те города и страны, в которых за последние неполных три года довелось побывать. Польша, Германия, Франция, Англия, Югославия, Венгрия, Болгария, Италия, Испания, Марокко, остров Мадейра, Канарские острова, Мексика... Неплохо. Северная Америка пока не освоена — ничего, доберемся.

Со “Стрелами Робин Гуда” подтвердились худшие опасения: ни одна стрела не долетела до цели. Мол, картина приключенческая, не вписываются в нее серьезные баллады... И как издевательский намек — выходит рекламно-коммерческий фильм “Знаки Зодиака”, где благополучно звучит совершенно проходная песня Высоцкого об этих самых знаках. Там задача была предельно простая: перечислить все двенадцать созвездий плюс обыграть как-то тему ювелирных изделий. Сочинил без труда: “Он эти созвездия с неба достал, оправил он их в драгоценный металл...” А по поводу предшествующего текста, где изголодавшийся Лев глядит на Овена, а к Близнецам Девы руки воздели и прочее, один человек ему так задумчиво сказал: “Слушай! Пушкин на эту твою песню давно сочинил пародию...” — “Какую?” — “Смешалось все под нашим Зодиаком. Стал Козерогом Лев, а Дева стала Раком”. Тут уж крыть нечем, у Пушкина и короче, и остроумнее.

Но случай этот мелкий как эксперимент показателен: халтура никого не смущает, а честная, вдохновенная работа оказывается в результате не нужной...

Началась запись для “Алисы”. Досочинил несколько песен в срочном порядке, выматывая жилы. И когда все сложилось вместе, он эту работу полюбил. Бывает и такое: едешь на чьем-то буксире, а потом так разгонишься... Теперь он себя чувствует автором этого спектакля — не меньшим, чем Кэрролл и Герасимов. И ему очень небезразлично, кто и как там будет петь. Попугая и орленка Эда он зарезервировал для себя. Кэрролла споет Сева Абдулов. Долго искали Алису — наконец нашли Клару Румянову, ту, которая Заяц в мультфильме “Ну, погоди!”. Вещь получается ни на что не похожая: английская эксцентричность полностью прижилась на русско-советской почве. “Много неясного в странной стране...” Да каждая страна по-своему странна. Что касается нас, то нам больше всего мешает склонность к заведомо нереальным целям — со времен Петра Первого, а то и более ранних задолженность накопилась:

Мы неточный план браним, и
Он ползет по швам — там-тирам...
Дорогие вы мои,
Планы выполнимые,
Рядом с вами мнимые —

пунктиром...

Есть вопросы, стоящие абсолютно одинаково для англичанина и русского, для богача и бедняка. Каждому из нас дана порция времени, которую мы не умеем оценить и расходуем бестолково. А это приводит к порче единого, вечного Времени с большой буквы. Когда-то эти вопросы обсуждали самые большие мудрецы, Платоны в своих Грециях. А потом люди стали стесняться высоких материй, и для предельно серьезных разговоров осталось только детское сказочное пространство:

Но... плохо за часами наблюдали

счастливые,

И нарочно время замедляли

трусливые,

Торопили Время, понукали

крикливые,

Без причины время убивали

ленивые.

С какого-то момента Высоцкому понятно стало, что он к этому большому Времени приобщился. Связь скорее болезненная, чем приятная. Понятно, что песни переживут его самого — иначе и писать не стоило бы. Бессмертие — не такой уж редкий удел. Особенно это заметно на примере детских писателей. Детишкам совершенно безразлично, жив или нет автор “Золушки” или там “Мухи-Цокотухи”. Но помимо творческих, профессиональных задач существует диалог со Временем, который ведет всякий мыслящий человек:

Смажь колеса Времени —
Не для первой премии, —
Ему ведь очень больно от тренья.
Обижать не следует Время, —
Плохо и тоскливо жить без Времени.

И чтобы собеседников своих в простых и вечных истинах убедить, он сам в это Время перевоплотился, хоть и не от первого лица песня написана. И боль от трения он, живущий по воле судьбы именно здесь и теперь, ощутил вполне. Вот куда неожиданно завела детская пластинка.

ДРУЗЬЯ И ДРУЖБА

“Что дружба? Легкий пыл похмелья, обиды вольный разговор, обмен тщеславия, безделья иль покровительства позор”.

Это невеселое определение дал Пушкин, которого вопрос о дружбе занимал всю жизнь. Говорят, слово “друг” в его произведениях встречается чуть ли не семьсот раз, ну это вместе с письмами и т. д. Для Высоцкого это тоже важное слово, и проблема им от Пушкина унаследована в полном объеме. Как классик наш верил в лицейское братство и девятнадцатого октября честно вспоминал товарищей по Царскому Селу, так и Высоцкий старается отстоять идею дружбы в своем диалоге с неуклонно расширяющейся аудиторией. Все чаще он рассказывает о том, как появились его первые песни, о Большом Каретном, и это становится уже устойчивой устной новеллой:

“Мне казалось, что я пишу для очень маленького круга — человек пять-шесть — своих близких друзей и так оно будет всю жизнь. Это были люди весьма достойные, компания была прекрасная... Я никогда не рассчитывал на большие аудитории — ни на залы, ни на дворцы, ни на стадионы, — а только на эту небольшую компанию самых близких мне людей. Я думал, что это так и останется. Может быть, эти песни и стали известны из-за того, что в них есть вот этот дружеский настрой...” Он уже убедил в этом и себя, и сотни тысяч людей, переписывающих эти слова с магнитофона на магнитофон. Слушатели Высоцкого давно усвоили, что его рассказы — не просто заполнение паузы в перерыве между песнями и называемые здесь имена навсегда увековечены. Кочарян, Макаров, Акимов — это звучит теперь, как Дельвиг, Пущин, Кюхельбекер. Если и преувеличена слегка роль Шукшина и Тарковского в истории Большого Каретного — так не для собственного же тщеславия, а для полноты и внушительности общей картины: какие люди там бывали!

Вернемся все-таки к поставленному Пушкиным вопросу: что есть дружба? “Легкий пыл похмелья” — это у нас в далеком прошлом, теперь о легкости и речи быть не может: если опять начнется это безрадостное дело, то уж не до дружбы будет. “Обиды вольной разговор” — это нам знакомо, в среде артистической необидных разговоров почти и не бывает. “Обмен тщеславия, безделья” — стараюсь в этом участия не принимать, что, кстати, неминуемо ведет к изоляции. “Покровительства позор” — тут Бог миловал: хоть и приходилось иногда петь в присутствии высокопоставленных особ — дружбы с ними не сложилось. Хотя столько ходит слухов, и песни порой слишком буквально понимают: мол, Высоцкого к себе зовут большие люди, чтоб он им пел “Охоту на волков”. Ну, во-первых, это художественный вымысел, а не репортаж с места события. А во-вторых, и в-главных, нет в стране такого большого человека, чтобы мог смело покровительствовать — это вам не в царской России. Случалось ведь петь в доме Галины Брежневой, папаша которой в это время лежал в больничной палате и в телефонную трубку слушал голос Высоцкого. Трогательный факт, конечно, но что он меняет в жизни? Даже Брежнев не может разрешить Высоцкого — ему Суслов не позволит. Система устроена таким образом, что “первый” контролируется и блокируется “вторым”...

Пушкин недаром выговорил в горькую минуту эти четыре беспощадные строки о дружбе — в конечном счете его вера в друзей оказалась иллюзией. В последний год никто не заботился о нем настолько, чтобы уберечь от дуэли, от поединка со смертью, выступившей под псевдонимом Дантес. Не было рядом равного человека. Не обязательно равного по таланту — жизнь к поэзии не сводится, — а по жизненной силе. Такая витальность зашкаливала всех, с кем сводила его судьба.

За границей в этом отношении проще, они называют “друзьями” всех подряд — знакомых, приятелей, коллег и партнеров. Слово “друг” у них — знак вежливости, не более. У нас же “дружба” означает нечто святое, это понятие прямо-таки религиозное. А где религия, культ, там неизбежное противоречие между словом и делом.

Если считать по-иностранному, то у Высоцкого друзей не меньше тысячи — все, с кем есть общие дела, кто приглашает его в разные города, кто собирает его записи. А считай по-нашему — так получится совсем немного, почти ничего.

В театре и в кино — дружба дружбой, а служба службой. С Миттой вот как уж дружили, сколько Новых годов вместе встретили, а на съемочной площадке все разлаживается. Начали делать один фильм, а теперь получается совсем другой, и название поменяли — появилась в нем лубочная пошлость: “Сказ про то, как царь Петр арапа женил”. Теперь Высоцкий после Петра и после запятой. Что говорить, Алексей Петренко, конечно, мужик фактурный, но почему бы тогда не снять с ним чистого Петра, без нас с арапом и с Пушкиным? Эта подлая советская иерархия во все проникает: царь вроде генерального секретаря и должен везде быть первым, а интеллигент может быть только безответным придурком, которого все, кому не лень, унижают. А мечталось, что творческая личность у нас на равных с властью предстанет. В жизни подобного еще не было, так хотя бы на экране...

Ну и опять с песнями... Ни “Купола”, ни “Разбойничья” в фильм не попадают. Митта говорит, что песни выносят наружу весь наш замысел, что мы с ними будем беззащитны перед редакторскими претензиями. Хорошо, от редакторов замысел мы скроем, но ведь и от зрителей тоже! Для чего тогда огород городить? Зачем тогда работать вообще?

Друга Золотухина тем временем толкают в Гамлеты. Шеф прямо ему сказал: “С господином Высоцким я работать больше не могу”. Да, “господин” — это впервые. У Любимова был целый спектр способов называния, иногда в пределах одной репетиции. Сначала “Володя” или даже “Володенька”, потом: “Владимир, ну что ты...”, потом: “Владимир Семенович, так нельзя...”, наконец, в третьем лице, апеллируя к другим артистам: “Скажите товарищу Высоцкому, что...” Теперь Высоцкий уже и не товарищ... “Господин” — это значит: катись в свой Париж или еще подальше.

С Валерой довольно нервно поговорили. Ехали от театра в машине, и, миновав площадь Ногина, Высоцкий тормознул: “Если ты сыграешь Гамлета, я уйду из театра”. Говорил ему еще: для меня самое главное в жизни — друзья, дружба. А потом, вспоминая эту сцену, самокритично подумал: почему ради дружбы на жертвы должна идти только одна сторона? Тоже не совсем честно получается...

А дружба с поэтами? Снаружи все нормально, а как дойдет до самых главных дел, начинается: ну зачем тебе этот Союз писателей говенный, зачем тебе, такому независимому, подчиняться какой-то сволочи? Мало тебе твоей фантастической известности, всенародной славы? Книжку твою если даже выпустят, то в таком кастрированном виде, что сам себя не узнаешь. Зачем, мол, тебе становиться начинающим поэтом? Ты же теперь совершенно легально можешь выступать и через общество “Знание”, и через общество книголюбов...

Трогательна эта забота о репутации Высоцкого. Уж в начинающие-то он никак не попадет, читатели его стаж и выслугу лет хорошо помнят! Это ведь как защита диссертации: у одного она поздно состоялась потому, что он слабак и серость, а у другого — потому, что его за научную смелость тормозили. И хоть научные степени у бездарей и талантов называются одинаково, толковый народ понимает разницу.

Вроде и помогают друзья-поэты, куда-то носят его стихи, с кем-то из начальства беседуют. Но не идут на рискованные обострения, потому что считают литературные заботы Высоцкого блажью. Не чувствуют, чтбо у него внутри творится. Разорвет его критическая масса написанного за пятнадцать лет, разнесет в клочки! Чем больше перепад между реальной известностью и официальным непризнанием, тем страшнее давление внутри души. Это природа, физика, и никакие разумные успокаивающие речи тут не помогут...

Эта проклятая слава разлучает буквально со всеми. Как знакома ему холодная маска, вдруг возникающая на лицах даже близких людей! “Только не подумай, что я тебе завидую”, — и от этого банального, совершенно одинакового у всех секундного мимического паралича рушится все, что когда-то объединяло с людьми, радовало, давало силы жить и работать.

ВАДИМ ТУМАНОВ

Их познакомил один товарищ из Магадана, потом встретились в какой-то компании. Туманов организовал старательскую артель в Сибири: моют мужики золотишко, и нет у них там ни начальников, ни подчиненных. И в московской среде тоже этот человек держится со всеми на равных: цепкий взгляд, глуховатый голос, невозмутимая интонация. В общем, сошлись сразу. А потом уже Высоцкий узнал подробности биографии нового друга: в сорок восьмом году, будучи молодым штурманом на Дальнем Востоке, схлопотал 58-ю статью, пункт 10 — “антисоветская агитация и пропаганда” — за неодобрительные высказывания о Маяковском, за чтение Есенина и за большую любовь к Вертинскому, сорок пластинок которого были конфискованы у Туманова при обыске. (Господи, где еще, в какой стране такой ценой платят за свободу эстетического вкуса!) Из лагерей Туманов бежал семь (прописью!) раз и при этом непостижимым образом остался жив. Освободился в пятьдесят шестом. При таких анкетных данных отношение человека к песням Высоцкого вычислить нетрудно — самое прямое.

Ерунда, что друзья приобретаются лишь в детстве и в юности. Может быть, уже проскочив все фатальные даты и цифры, ты только и начинаешь понимать, чувствовать разность и равенство — два необходимых условия подлинной дружбы.

Равенство — это не одинаковость. Недаром близнецы редко дружат и стараются вместе не показываться — если не эксплуатируют свою похожесть, работая в цирке. Много есть видов ложного равенства: одноклассники, однокурсники и прочее. Причем люди почему-то стесняются сами себе признаться, что не так уж сильна близость, создаваемая обстоятельствами. Ну и что с того, что вместе учились, жили в одном дворе, да хоть и работали вместе в одном учреждении! В глубине души, на подсознательном уровне каждый хочет отличиться от себе подобных, проявиться как личность, а не как частичка, крупица. Отсюда — потребность в непохожести, в разности, к дружбе с совсем другими, чем ты, людьми. Может быть, и внутри любви иногда содержится дружба: мужчина и женщина быть одинаковыми не могут по законам природы — стало быть, для зависти и ненависти меньше поводов и оснований. Если на то пошло, Марина все эти годы была ему еще и настоящим другом — на одной любви они бы далеко не уехали и так долго вместе не пробыли бы.

С Вадимом у Высоцкого и разница есть в одиннадцать лет, и равенство — в бесстрашии перед судьбой. Оба, по сути, старатели, вложившие себя в работу со всеми потрохами — так, что уже поздно выгадывать, высчитывать другие варианты судьбы. Туманов реально испытал то, о чем Высоцкий уже написал, — по интуиции, за счет воображения. Редкая возможность проверки и подтверждения искусства — жизнью. Вадим, в свою очередь, из тех людей, которые испытывают непритворную психологическую потребность в искусстве — не для развлечения, не для престижа. Короче, близкие по духу люди могут долгое время жить параллельно и встретиться в возрасте вполне зрелом. “Не хватает всегда новых встреч нам и новых друзей...” — сказано давно и без особой задней мысли, а теперь вот подтверждается.

Как-то они сидят на Малой Грузинской около телевизора, в котором политический обозреватель Юрий Жуков что-то врет, изображая чтение “писем трудящихся”. И откуда таких выкапывают? Вдруг Высоцкому приходит идея, чтобы каждый написал список из ста самых ненавистных людей. Разошлись по разным комнатам. У Высоцкого список минут через сорок готов, он уже торопит Вадима: “Скоро ты?”

Сравнили: процентов на семьдесят списки совпали. Первая четверка одинаковая: Гитлер, Ленин, Сталин, Мао Цзэдун. Причем Мао оказался у обоих четвертым, а “пьедестал почета” слегка расходится. Попали в общий список и Фидель Кастро, и Ким Ир Сен — словом, вся история двадцатого века в лицах. Ну и столетие нам досталось: все герои — отрицательные! И что занятно — и у Высоцкого, и у Туманова под четырнадцатым номером оказался певец Дин Рид. После таких совпадений и группу крови проверять не надо — она общая. Только с Вадимом он смог поделиться мучительными мыслями о невыносимо двусмысленном своем положении в мире поэзии, неудовлетворенностью контактами с Вознесенским и Евтушенко. “Они меня считают чистильщиком”, — вырвалось вдруг. Туманов не переспросил, что имеется в виду, да и сам Высоцкий, честно говоря, не очень понимал, что хотел обозначить этим небрежным словечком. Но надо, просто необходимо, чтобы кто-то понимал тебя и вне слова, без слов.

ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ

Это медицинское выражение давно засело у него в сознании: жужжит, как муха, накручивая на себя ритм и сюжет. Сколько времени провел Высоцкий в больницах! Сколько всяких мучительных процедур над ним проделали! Честное слово, к перечню его ролей в театре и кино надлежит добавить еще роль Пациента в театре жизни. Кто-то ему сказал, что “пациент” — по-латыни означает “страдающий”, и в этом есть момент истины. Вроде бы добровольно поступаешь в медицинское учреждение, иногда тебя по знакомству, по блату пристраивают. А ощущаешь себя там как узник, как жертва, во врачах и персонале видишь палачей и инквизиторов.

Лежу на сгибе бытия,
На полдороге к бездне, —
И вся история моя —
История болезни.

Из этой строфы-зерна на сгибе семьдесят пятого — семьдесят шестого годов разворачивается песенная трилогия. Может быть, это даже поэма — только о публикации даже думать не приходится. Да и непонятно, где и кому можно спеть полностью такое сочинение. Получилось не “ад-чистилище-рай”, а сплошной ад в трех видах. Первая часть — медицинский осмотр:

Я взят в тиски, я в клещи взят —
По мне елозят, егозят,
Всё вызнать, выведать хотят,

Всё пробуют на ощупь, —

Тут не пройдут и пять минут,
Как душу вынут, изомнут,
Всю испоганят, изорвут,

Ужмут и прополощут.

Во второй песне описан прием у психиатра. Эта сцена решена в шутейном, комическом ключе:

“Доктор, мы здесь с глазу на глаз —
Отвечай же мне, будь скор:
Или будет мне диагноз,
Или будет приговор?”
.....................................
И нависло острие,
И поежилась бумага, —
Доктор действовал во благо,
Жалко — благо не мое...

За такие шуточки, впрочем, срок полагается. И напророчить себе беду, сделать сказку былью можно запросто. Будь ты хоть трижды Высоцкий, а интеллигентный психиатр, если ему дадут указание, оформит тебе положенный диагноз, а потом придет домой, нальет рюмочку и, включив магнитофон, прослушает соответствующую песню с большим удовольствием и пониманием. И никак он не согласится с авторской оговоркой: “Эти строки не про вас, а про других врачей”. Твоими же словами из более ранней песни, уже перешедшей в ранг неофициальной классики, ответит: “Это ж про меня, про нас про всех, какие, к черту, волки!” И с чего это некоторые доброжелатели решили, что хорошее знание творчества Высоцкого во властных кругах сулит какие-то выгоды или хотя бы поблажки автору? Хватит, насочинял достаточно, можно уже дать ему какое-нибудь успокоительное, чтобы утих окончательно.

Об этом — третья песня, где от имени беспощадно-циничного врача подводится безнадежный философский итог:

Вы огорчаться не должны —
Для вас покой полезней, —
Ведь вся история страны —
История болезни.

У человечества всего —
То колики, то рези, —
И вся история его —
История болезни.

Живет больное все бодрей,
Все злей и бесполезней —
И наслаждается своей
Историей болезни...

Всю трилогию показал пока только Вадиму, а на публику еще не выносил. И не только из соображений осторожности. В Институте хирургии имени Вишневского попробовал было завести разговор, прочитал четыре строки “Лежу на сгибе бытия...”, посмотрел на доброжелательные, но слегка озадаченные лица (все-таки люди привыкли с Высоцким вместе смеяться, а не плакать) — и оборвал себя: ладно, кроме истории болезни есть еще и история здоровья. И концерт пошел своим чередом. Наверное, все-таки не стоит нагружать людей неразрешимыми проблемами.

Но сколько ни переводи свои недуги в символический план, организм твой подчиняется вполне земным, физическим законам. Удары сыплются с неизменным постоянством, и защиты нет от них никакой. Одной истории с “Мистером Мак-Кинли” достаточно, чтобы в гроб вогнать даже абсолютно здорового человека. Пригласили в фильм ни много ни мало — в качестве Автора. Билл Сиггер гуляет в кадре, поет баллады, а на их фоне какой-то там сюжетик развивается с Банионисом и прочими. Ну, автор и постарался, сочинил свой “фильм в фильме”. “Мистерия Хиппи” — это целая сжатая опера. Сукин сын Ермаш, номенклатурный шкода, именно эту оперу первым делом и порубил. Больно даже вспоминать эти девять баллад, из которых в картину вошли только подсокращенные “Манекены” и “Уход в рай”. Куда теперь девать свои ампутированные органы?

Все труднее находить способы подзаправиться новой энергией. Народная любовь, живая реакция аудитории — источник мощный, без него бы Высоцкий давно сгорел, испепелил себя дотла, но только этого источника мало. Это не жадность, не зазнайство какое-то. Просто энергия, полученная из зала, из искренних признаний слушателей и собирателей песен, — она вся тут же уходит на новую работу, для себя, для чистого эгоистического удовольствия ничего урвать не удается.

То же с дружескими связями. Не умеет он близкими людьми питаться, односторонне их использовать. Так уж он устроен: сколько взял — столько тут же и отдал. Семьи в нормальном смысле слова Бог не дал. “Мы бездомны, бесчинны, бессемейны, нищи” — это Блок и о нем сказал.

Женщины? Нет уже того азарта, чтобы их добиваться, а они — народ чуткий, мгновенно реагируют на недостаток искреннего к ним внимания. “Нет, ты представляешь, у них теперь мода такая — не дать самому Высоцкому” — это бонмо он отпустил недавно и повторяет время от времени в мужских разговорах. Но про себя-то понимает, что с этих — пусть порой довольно милых — дурочек, очарованных его славой, и взять особенно нечего... Да и по природе своей он не донжуан-потребитель, а скорее отчаянно-жертвенный Дон Гуан. Если еще и блеснет любовь улыбкою прощальной, то шаги Командора настигнут неминуемо...

В общем, все меньше остается в жизни того, что помогает не умирать. И новую энергию удается извлечь только путем саморазрушения. Во время адских почечных болей прошлой осенью кто-то (не будем уточнять, кто именно) предложил Высоцкому попробовать амфитамины — стимуляторы такие, спортсмены к ним прибегают иногда. Настоящим наркотиком это даже не считается. От болей помогло, а потом оказалось, что и зеленого змия можно такой инъекцией выгонять... Нет, все в рамках разумного. Читали мы Булгакова рассказ — “Морфий”, написанный, надо полагать, на основе собственного опыта. Не стал же Михаил Афанасьевич наркоманом, взял себя в руки. А тут даже не о морфии речь, а о медикаменте практически безобидном...

ОТ БОДАЙБО ДО МОНРЕАЛЯ

И опять от всего помогает отвлечься очередное путешествие. Первого апреля они с Мариной отправляются по накатанному маршруту. На этот раз почему-то в глаза бросается обилие бездомных собак — сугубо отечественная особенность, зарубежные псины все в ошейниках и при хозяевах:

Едешь хозяином ты вдоль земли —
Скажем, в Великие Луки, —
А под колеса снуют кобели
И попадаются суки.

Их на дороге размазавши в слизь,
Что вы за чушь создадите?
Вы поощряете сюрреализм,
Милый товарищ водитель.

От этих злых, усталых строк воображение сворачивает совсем в другую сторону, и “собачья” тема довольно скоро обретет иное решение:

Куда ни втисну душу я, куда себя ни дену,
Со мною пес — Судьба моя, беспомощна, больна, —
Я гнал ее каменьями, но жмется пес к колену —
Глядит, глаза навыкате, и с языка — слюна.

В Минске встретились с Алесем Адамовичем, получили от него в подарок “Хатынскую повесть”. Тоже человеку несладко: войну с цензурой ведет постоянную, и побед в ней не больше, чем потерь.

В Кёльне, как водится, изучали знаменитый собор снаружи и изнутри, удивляясь, как он уцелел во время бомбежек: после войны почти весь город отстраивался заново. Отправили Нине Максимовне довольно веселую открытку, где после вежливых Марининых фраз он приписал: “Мамуля! Мы тут обнаглели и шпарим по-немецки — я помню только одну фразу и везде ее употребляю. Целую. Вова”.

После Парижа — снова Мадейра, Канары, Португалия, Марокко. Все замечательно, но “в соответствии с Положением о въезде в СССР и выезде из СССР, утвержденным постановлением Совета Министров от 22.09.1970 г. № 801, въезд в развивающиеся и капиталистические страны разрешается один раз в год”. Есть еще планы на это лето. Пустят ли?

В Москву вернулись на новом “Мерседесе-350”, голубой металлик. Говорят, такая модель в образцовом коммунистическом городе имеется еще у двух автолюбителей — шахматного чемпиона Анатолия Карпова и генсека Брежнева. По возвращении закончил дела с “Арапом”: что получилось, то и получилось. Попробовался на роль Пугачева. Фильм будет ставить Алексей Салтыков по сценарию Эдика Володарского. Хотят Марину пригласить на Екатерину Вторую. Мечтать пока в этой стране не запрещено...

А теперь — на восток. С сыном Вадима прилетели в Иркутск, где устроили Высоцкому прием с пышными тостами, но начался вдруг такой тошнотворный барственно-советский разговор, что пришлось сказаться больным и удалиться, не спев ни песни. В провинции тоже встречается всякое. Вот был у военных, на танке даже покатался, а потом подходит один офицер и, взяв за рукав, начинает прорабатывать: “Стране нужны совсем другие песни... Ваше, с позволения сказать, творчество...” Или в бодайбинском аэропорту, когда он сидел, набрасывая строки “Мы говорим не штбормы, а штормба...” (это для фильма “Ветер надежды” Одесской студии, а куда денешься?), подошли трое патлатых и подвыпивших, суют гитару с наклейками из голых баб и просят обслужить. Чуть-чуть дело до драки не дошло...

Но, конечно, не этим Сибирь запомнилась. У Байкала постоял, вспоминая Вампилова, почти ровесника своего, ушедшего четыре года назад. Оказывается, не утонул он, а от сердечного приступа умер, не дойдя нескольких шагов до берега. Осталась потрясающая пьеса “Утиная охота”, ждущая смельчаков, которые возьмутся ее ставить. Проезжая мимо станции Зима, сфотографировался на память о городке, который подарил России Евгения Евтушенко — при всем его пижонстве он все-таки поэт, а Вадим его еще и человеком считает. На прииске Хомолхо потрогал рукой вскрытую бульдозером вечную мерзлоту: по острой грани бытие движется, живое и мертвое рядом... А когда ехали поездом на Бирюсу, он, взяв гитару, начал в купе тихо напевать, и проводница изумилась: “Прям совсем как Высоцкий!”

На приисках у Вадима народ замечательный. Лица кирзовые, а души шелковые. Есть разговорчивые, но больше молчаливых. И от тех и других успел набраться — на месяцы вперед. В Хомолхо начало концерта долго откладывалось: столовая всех, естественно, не вместила, пришлось выставлять рамы из окон. Перед ним то и дело извинялись, а он одно отвечал, спокойно, без пафоса: “Эти люди нужны мне больше, чем я им”.

Вторая поездка во Францию далась не без труда: сначала в ОВИРе выписали стандартный отказ, но посоветовали обжаловать решение в МВД, что и было сделано. Кажется, были еще и звонки “значительных лиц”. В общем, начальник главного, союзного ОВИРа Обидин, вопреки фамилии своей, на письме Высоцкого начертал совсем не обидную резолюцию, попросив московское ведомство “внимательно рассмотреть просьбу заявителя”. Отпустили, взыскав за визу 271 рубль.

В Париж прибыли самолетом, а через несколько дней — в Монреаль, где в самом разгаре Олимпийские игры. Остановились в доме Марининой подруги Дианы Дюфрен. Буквально в первый вечер натолкнулись в городе на двух знаменитых футболистов — Блохина и Буряка. В прошлом году Высоцкий выступил перед нашей сборной на подмосковной базе, после чего она выиграла какой-то товарищеский матч. На этот раз команда лавров не стяжала, и ребята явно подавлены. Привели их к себе, а когда они обмолвились, что у Буряка завтра день рождения, — с удовольствием напел им на кассету несколько вещей. Здесь, естественно, присутствует целая “группа поддержки” из советских эстрадных артистов. На следующий день Лев Лещенко пытается пригласить Высоцкого спеть перед матчем наших с немцами, но спортивный министр Павлов не позволяет.

Сделана запись на студии “RCA”: там и старые песни, и новые, в том числе “Купола” и “Разбойничья”. Обещают выпустить диск. А после короткого знакомства с Нью-Йорком — вновь Париж и там основательная работа на студии “Le Chant du Monde”, с ансамблем Константина Казанского. Уже не терпится подержать в руках свою полноценную, большую и твердую пластинку, а то советские гибкие “миньоны” смотрятся жалкой подачкой. Народ их, конечно, покупает, и даже журнал “Кругозор” с дыркой посередине, где две баллады из “Мак-Кинли” опубликованы, имеет хождение у коллекционеров, но конкурировать с сотнями тысяч самодельных магнитофонных записей эта мелочевка никак не может.

А еще позвонил эмигрант Миша Аллен, который пять-шесть лет назад опубликовал в здешних журналах свои переводы песен Высоцкого на английский язык. Здорово!

По прибытии в Москву Высоцкий относит в ОВИР бумагу с признанием в самовольном посещении Канады и США — в связи с работой жены в этих странах. Вроде бы никаких негативных последствий это не вызвало.

А девятого сентября Таганка отправляется в Югославию на десятый, юбилейный БИТЕФ — Белградский интернациональный театральный фестиваль. Привезли “Гамлета”, “Десять дней” и “Зори здесь тихие”. Югославию недаром считают страной не совсем социалистической: никакого бардака, культура организации — высочайшая. У нас бы всяких прихлебателей сотни три суетилось, а тут буквально несколько человек все устраивают, сочетая по нескольку функций: он и шофер, и администратор, и переводчик со всех языков. Прямо как мы по нескольку ролей в спектакле тащим. Играли то в Белграде, то в Загребе, то в Сараеве — тоже, наверное, не случайно: ведь когда артисты в поезде ночуют, им гостиница не нужна. Во всем мудрый расчет.

“Гамлет” занял первое место. Точнее, поделил его со спектаклем Питера Брука “Племя Ик” и с мюзиклом “Эйнштейн на пляже” американца Уилсона. Но первым все-таки при объявлении победителей был назван Любимов.

Потом две недели гастролей в Будапеште. Шефу стукнуло пятьдесят девять — Высоцкий с Бортником зачитали ему приветствие, заканчивающееся словами “Ваня. Вова”. Коллективу, однако, не по душе и то, что два артиста так задружились, и то, что к престолу они оказались приближены. Почему Любимов с ними за обедом сидит, почему меня не в той же, что их, гостинице поселили, ну и так далее. “Царство Вовки и Бортняги” — кто-то уже прокомментировал злобно. Странное дело! Поговоришь с каждым по отдельности — не видно, где в нем эта злость. А когда они втихомолку злословят, то как будто выделяют из себя нечто липкое, и эта гадость людей между собой склеивает гораздо крепче, чем высокие цели и помыслы.

Дружественность — это не норма, не правило, как думали мы в юные годы, — это скорее исключение и редкая роскошь. Так почему бы не радоваться каждому просвету взаимной доброжелательности на общем фоне будничной, сумрачной вражды? Любимов сейчас потеплел к Высоцкому по одной простой, но неожиданной причине. Шеф вступил во вторую (или третью — историки разберутся) молодость — влюбился в мадьярку, переводчицу по имени Катарина. По слухам, она дочь здешнего правителя Яноша Кадара. Все таганцы насупились: а как же, мол, Целиковская и вообще моральный облик режиссера? И только Высоцкий по-мужски понял шефа, нуждающегося в поддержке. Дело даже не в советах по поводу ухаживания за иностранками, выбора ресторанов и прочего — это все скорее шутливый треп. “Она хороший человек” — вот главное, что было сказано, а большего и не надо. И ничего другого, кстати, влюбленному человеку не стоит говорить — что в пятьдесят девять лет, что в девятнадцать. Законы порядочности предельно просты, сложны только способы оправдания ее отсутствия.

Марина приехала сюда сниматься в фильме Марты Месарош “Их — двое”. У нее тут главная роль, а по случаю приезда Высоцкого в сценарий добавили эпизод, где героиня встречается с неким мужчиной. Продолжительный поцелуй увенчал эту сцену.

Версия для печати