Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2002, 1

КНИЖНАЯ ПОЛКА КИРИЛЛА КОБРИНА

+8

Луи-Фердинанд Селин. Интервью с профессором Y. Перевод с французского, примечания Маруси Климовой и Вячеслава Кондратовича. СПб., Общество друзей Л.-Ф. Селина, 2001, 102 стр.

Сколько ни читаю Селина, не могу отделаться от дурацкого ощущения — в моей голове его тексты будто озвучиваются голосом Жириновского. Не читается Селин глазами, и все тут. Никак. Будто кто неизвестный и тайный заставил лидера ЛДПР набормотать в микрофон все сочинения этого мизантропичного истерика, а потом способом, почерпнутым из “Секретных материалов”, вживил эти записи в мое сознание. А жаль, писатель ведь первоклассный...

Если же серьезно (впрочем, и предыдущий абзац абсолютно серьезен и правдив), то у актерствующего постсоветского политика и у знаменитого маргинал-писателя есть какое-то пугающее сходство. Оно заключается в том, что оба нередко правы. Жириновский ведь часто, слишком часто говорит то, что знают и чувствуют все, но боятся признаться себе (и, конечно, другим). Жириновский — нечто вроде коллективного бессознательного, перехлестывающего через шлюзы внутренней цензуры, то есть культуры. Если верить психоанализу, это и есть подлинное.

Честно говоря, с Селином тоже почти всегда соглашаешься (если не трусишь). Взять хотя бы пассаж, вынесенный на обложку этой замечательной книги: “То же самое и прол, заметьте!.. но ему уже обычной фальшивки недостаточно!.. ему нужен ее суррогат!.. └подретушированное фуфло”!.. и что, вы думаете, у вас украдут сначала? на что набросятся ваши └чистильщики”? в первую очередь? при первом нападении? на ваш домашний очаг? да черт побери, на всякую гадость, на то, что вы сами постеснялись бы на себя надеть!.. а ваши хорошие вещи просто сожгут!” Ведь верно. Недавно у меня обокрали свояченицу. Унесли старый полудохлый монитор, приняв его, видимо, за ящик грез — телевизор. А только что купленный системный блок не взяли, но разбили чем-то тупым и железным.

Единственное, что надо иметь в виду: и Селин, и Жириновский (при всей гигантской разнице их дарований) работают только на одном довольно быстро достижимом уровне правды. Уже следующая ее ступень предыдущую хотя и не отменяет, но “снимает” — по-гегелевски. Для неэстетической практики (как в случае Жириновского) это обстоятельство гарантирует одноразовость употребления правды ее уровня. Для практики эстетической, для литературы, например, все зависит от таланта. Селин дьявольски талантлив. Именно потому его инвективы в адрес несправедливого и лживого мира пережили несчастного мизантропа.

Примером тому — эта книга. Памфлет о продажной и фальшивой культуре. Трактат о мерзавцах издателях, жуликах писателях и идиотах читателях. Апология сумасшедшего гения. Фантасмагорический рассказ о бейнальном изнасиловании. Как угодно. Перевод книги энергичен и полнокровен. Отдельное спасибо Марусе Климовой и Вячеславу Кондратовичу за слово “фуфлогон”.

Одна из мишеней хорошо организованной истерики Селина — знаменитый издатель Гастон Галлимар. Гастон такой и Гастон сякой... “...для Гастона, имеющего репутацию └акулы”, сожравшей уже не одного своего конкурента, проглотить всю эту мелюзгу не составляло большого труда! Гастон есть Гастон! о, о нем вы можете не беспокоиться!.. взгляните лучше на его автомобиль!.. роскошная машина, как бы специально созданная для акулы... с вот такими зубищами в виде радиатора!” Заглянем в выходные данные книги, в место ее первого издания на языке оригинала. “Editions Gallimard”.

Владимир Набоков. Русский период. Собрание сочинений в 5-ти томах. Том 5. Составитель Н. Артеменко-Толстой. Предисловие А. Долинина. Примечания Ю. Левинга, А. Долинина, М. Маликовой, О. Сконечной, А. Бабикова, Г. Глушанок. СПб., “Симпозиум”, 2000, 832 стр.

Кажется, еще совсем недавно сочинял рецензию на первый том симпозиумовского собрания сочинений Сирина. А вот уже — последний. Можно, приложив козырьком ладонь к глазам, обозреть законченный пейзаж русской прозы Набокова.

Пейзаж этот таков. Период с 1930 по 1937 год (от “Соглядатая” до “Дара”) высится истинными Альпами, по ним упрямо карабкается Мартын Эдельвейс в тяжелых башмаках на резиновой подошве, пылит по горной дороге авто с Фердинандушкой и загадочным Сегюром, в шале в долине торопливо вбегает Герман с немецкой газетой под мышкой. Перед 1930-м — предгорья, обильно поросшие нежной зеленой травой, а вот после 1938-го...

Вниз, взгляд незаметно идет вниз, горы мельчают, превращаются в бутафорию, детали до сих пор малозаметные назойливо лезут в глаза, слишком красивые, слишком самостоятельные, чтобы подчиниться течению прозы. Тщательная отделанность спичечных коробков, фешенебельных магазинов готового платья, брелоков и гильотинок для обрезания сигар.

Писать стало не о чем. Писать стало подозрительно легко и просто. Вот тут-то и закончился Сирин: не на пароходе “Шамплен”, увезшем Набоковых в Америку, а в последних предложениях никогда не законченных “Solus Rex” и “Ultima Thule”. Кстати, эти названия будто сочинил уже не Сирин, а Vladimir Nabokov.

У Сирина же теперь есть ПСС. Как у людей. Скажем спасибо всем тем, кто вложил свою любовь и труд в это превосходное издание. И будем перечитывать сочинения писателя, в прошлом веке почти двадцать лет баловавшего русскую публику не заслуженными ею шедеврами.

Алексей Крученых. Стихотворения, поэмы, романы, опера. Вступительная статья, составление, подготовка текста, примечание С. Р. Красовицкого. СПб., “Академический проект”, 2001, 480 стр.

Ну конечно: и футуристический иезуит, и графоман, и плюшкин русского авангарда и прочая, и прочая. И автор “дырбулщыл”’а. И все-таки.

Не “варвар”, а истинно “литературный” русский поэт. Не колоритный исполнитель роли второго (пятого, десятого) плана, а влиятельнейший на современную русскую поэзию автор. Учитывая написанное и изданное — истинный работник отечественной словесности.

Хрестоматийное заклинание, воспетое Павлом Флоренским и ужаснувшее Ходасевича, тоже не прочитано. Оно является составной частью цикла, который открывается предуведомлением, спокойным и благородно-сдержанным:

3 стихотворения
написанные на
собственном языке
от др. отличаются:
слова его не имеют
определенного значения.

Только в этом контексте стоит говорить о “дырбулщыл”’е. И так во всем, что касается Крученыха.

Он прожил трудную и достойную жизнь поэта и “деятеля культуры” (в прямом значении он “делал”, а потом — “хранил” культуру). Это издание содержит в себе огромное количество чрезвычайно интересных текстов. Я читал книгу залпом — как детектив. По странному совпадению 11 сентября, в день американского Армагеддона, мне попались на глаза такие крученыховские строки:

В грязи на кухне мировой
Валялось много городов и трупов,
Парламентеры с веткой сиротой,
Как школьники, ревели глупо.

Александр Кондратов. Стихи тех лет. СПб., Издательство Буковского, 2001, 72 стр.

Терпеть не могу формулу “поэт для поэтов”, но издательская судьба сочинений Александра Кондратова такова, что сейчас с ними знакомы всего несколько поэтов, критиков, знатоков. А жаль.

Сэнди Конрад (таков был его псевдоним) был неутомимым сочинителем. Его перу принадлежит несколько романов, сборников рассказов, множество поэтических циклов и книг. В миру Александр Кондратов поражал немыслимой продуктивностью и разнообразием интересов: лингвист, спортсмен, сыщик-любитель, циркач, путешественник, автор более полусотни научно-популярных книг. Эпоха, породившая Кондратова-автора и Кондратова-человека, — “вегетарианский совок” в различных своих стадиях: от “оттепели”, рядящейся в бритые черепа комсомольцев двадцатых, до маразматического, с тяжелым сладковатым запашком брежневизма. Ну и, конечно, пестрая агония совка: под андроповку за четыре семьдесят, под астматический свист полумертвого Черненко, под косноязычную горбачевскую трепотню. Новая, постсоветская эпоха была не для Кондратова; Сэнди Конрад ушел в свою буддическую Валгаллу в 1993-м.

Он был великий изобретатель и рационализатор литературы. Палиндромические поэмы, роман, устроенный по правилам бриджа, тематические циклы, написанные по очень жестким формальным правилам (вроде напечатанного в “Стихах тех лет” “Борщского флота”1), — все это можно обнаружить в его щедром на открытия ПСС, которое обязано, я повторяю — обязано, быть изданым. Кондратов был действительно одержим формой. Эта одержимость и есть истинная сюжетная коллизия его сочинений.

1 Где есть совершенно гениальное, на мой взгляд, произведение “Русский флот после определенного периода”. Позволю себе привести отрывок:

Разгуляй-матросиков
повязали тросики.
Непослушных — враз к стенке, и
Снова оплот
Флот.
Только красный —
Прекрасный!
Нет больше кракенов

Сынов собакиных
Фриц Остен-Сакенов
В рыжих бакенах.
Рев-волюция
Сделала куцыми
Барские морды.
Гордо флаг не белеет —
Алеет!
Реет новеньким от прибоя —
Новиковым-
Прибоем.

Побочным эффектом формальных экспериментов неутомимого Сэнди Конрада стала легко узнаваемая интонация — то, что делает настоящего писателя и поэта. Интонация его стихов — очень трогательная смесь простодушия с форсированной грубостью; звучат они сейчас несколько наивно, но наивность эта высшего свойства, чистая, не литературная. Это голос человека, а не симулякра. “Я хочу в сумасшедший дом / К моложавым простым идиотам...”

“Стихи тех лет” — сборник, составленный самим Кондратовым и изданный его другом поэтом Владимиром Уфляндом в серии “СТИМКККОН”{{В этой серии уже напечатаны сочинения умерших авторов так называемой “Филологической школы” — Михаила Красильникова, Юрия Михайлова, Сергея Кулле.}}. Я надеюсь, что за ним последуют другие книги Сэнди Конрада — поэтические, детские, роман “Здравствуй, Ад!”. Их появление нужно не только поэтам. Кондратов — “писатель для читателей”.

Борис Садовской. Стихотворения, рассказы в стихах, пьесы и монологи. Составление, подготовка текста, вступительная статья, примечания С. В. Шумихина. СПб., “Академический проект”, 2001, 398 стр.

Было бы лестно заиметь еще одного моего земляка-нижегородца в лимбе лучших русских поэтов, пусть даже в том его отделении, в котором помещены поэты хоть “малые”, но тонкие и незаслуженно забытые. Кажется, все говорит, что Садовской — один из них. Принципиальный стилизатор, одержимый любовью к николаевской России (об этом он очень удачно, мимоходом: “Под николаевской шинелью / Как сердце бьется горячо!” Потому и удачно, что “между прочим”. Стихотворная продукция Садовского, посвященная “старым годам”, “старым усадьбам”, порой чрезмерна и даже назойлива), глубокий исследователь Фета, в конце концов, приятель другого литературного консерватора — Ходасевича, который отпел его лет за двадцать до настоящего срока, он имеет все шансы на всплеск интереса, на “ах!” и “ох!”, на бескомпромиссные заявления, что, мол, этот “малый” поэт будет нынче поважнее многих “больших”... И эта превосходно подготовленная и изданная книга, конечно, поможет канонизации очередного уклона от магистрального пути, проложенного великой русской поэтической четверкой прошлого столетия.

Но. Его сонеты не изысканны, а умышленны и порой угловаты. Для истинного стилизатора он не тонок, пожалуй, даже по-волжски необтесан; все-таки земляк Горького. В общем-то наивен, несмотря на “бодлеровские” потуги; так, например, вместо дохлой лошади из “Падали” великого француза он “падалью”, разлагающимся трупом, представил себя (“Мое лицо покрыли пятна / И белой плесени грибки” — “Весна”). Это даже не купеческий декаданс Брюсова. Это — мещанский декаданс. Недаром поганец, разночинный имморалист Тиняков признал его за своего: “Но, кажется, кроме меня никто пока не подозревает в Вас декадента-дьяволиста”.

Садовской был очень одаренным, хотя и очень наивным поэтом. Больше всего ему удавались стихотворения “на тему”, “с сюжетом”; недаром поэтический цикл “Самовар” возбуждает не только эстетические, но и (честное слово!) гастрономические переживания. Его “Рассказы в стихах” — превосходны. В “Истории куплета” он предвосхитил Олейникова:

Я рву цветочки для любезной,
За мною бабочки летят,
Любовь душе моей полезна,
Как летом вкусный лимонад.

А стихотворение “Умной женщине” из того же “Самовара” можно полностью напечатать в учебнике по фрейдистскому литературоведению:

И в первый раз за самоваром
Тебя узнал и понял я.
Как в чайник длительным ударом
Звенела и лилась струя!

С какою лаской бестревожной
Ты поворачивала кран...

Странные все-таки люди рождались в Нижнем Новгороде в последней трети девятнадцатого века...

В. Комаровский. Стихотворения. Проза. Письма. Материалы к биографии. Составление И. В. Булатовского, И. Г. Кравцовой, А. Б. Устинова. Комментарии И. В. Булатовского, М. Л. Гаспарова, А. Б. Устинова. СПб., Издательство Ивана Лимбаха, 2000, 536 стр.

Любопытно, что Комаровского издали примерно так же, как и (незадолго до него) Кавафиса: полный корпус текстов, монографическое исследование жизни и творчества, дополняющие картину статьи и эссе. Велико искушение сопоставить александрийца и царскосела, провести параллели между судьбами поэтов, при жизни затерянных на обочине мейнстрима европейского и русского. Сравнить новогреческое лингвистическое одиночество в модернистской европейской словесности стихов поэта-гомосексуалиста с каким-то знобящим экзистенциальным одиночеством поэта-эпилептика. Но ничего из этого не выйдет, ибо конечно же и эстетически, и психологически Кавафис и Комаровский — совершенно противоположные авторы: солнце (несмотря на “лунную ориентацию” грека) и луна.

Но русский пейзаж при луне прекрасен.

Стихи Комаровского — одно из настоящих моих открытий последнего времени. Странная помесь декадентства (скорее на французский манер) с удивительно глубокой, естественной русскостью. Пейзажные стихи его великолепны и порой заставляют вспомнить не Блока с Брюсовым, а Фета или Бунина. В то же время экзальтация, пронизывающая их, говорит о том, что перед нами — новейший русский поэт начала прошлого века:

Потухших снов мне было мало.
Поющих — и забытых слов.
Пусть это пламя ликовало
С своих сафирных берегов.

Веселый блеск, движенье пятен
На этих солнечных ветвях,
Весь мир — он не был мне понятен
В своих звенящих зеленях.

(“Рассвет”)

Он вообще был цепок к мелким, ничтожным, с точки зрения символиста, деталям. Видимо, за это его так любили акмеисты с Гумилевым во главе. Не могу отказать себе в удовольствии процитировать начало превосходного сонета “Рынок”:

Здесь груды валенок, и кипы кошельков,
И золото зеленое копчушек.


Грибы сушеные, соленье, связки сушек
И постный запах теплых пирожков...

Еще более удивителен цикл “Итальянские впечатления”, написанный им — несчастным эпилептиком, несколько раз, по собственному признанию, сходившим с ума, никогда не покидавшим России. Тут, конечно, волшебным образом преображены путевые итальянские стихи многих коллег по цеху поэтов (но не по Цеху Поэтов) — Блока, Кузмина, Гумилева, Городецкого, и все же какая легкость, тонкость, естественность, непринужденность этих книжных по рождению строк:

Гляжу в окно вагона-ресторана:
Сквозь перья шляп и золото погон
Горит закат. Спускается фургон,
Классической толпой бегут бараны.

По виноградникам летит вагон,
Вокруг кудрявая цветет Тоскана,
Но кофием плеснуло из стакана,
С окурками смешался эстрагон...

По легенде, он умер от припадка, вызванного известием о начале Первой мировой. Счастливец.

Сигизмунд Кржижановский. Собрание сочинений. Т. 1. Составление, предисловие и комментарий В. Перельмутера. СПб., “Симпозиум”, 2001, 687 стр.

Умирающий Кузмин сказал: “Жизнь кончена. Остались только детали”. Сигизмунд Кржижановский принадлежал к тем, на чью долю умирающий серебряный век{{Использую здесь это понятие несмотря ни на что, даже на превосходную книгу-разоблачение Омри Ронена.}} оставил детали. Много деталей, ибо деятели его были щедры и забывчивы.

Выпуску первого тома ПСС Кржижановского предшествовала и сопутствовала серьезная рекламная кампания. Этого писателя величали “Борхесом”, “Кафкой” и даже “Дерридой” русской словесности. Конечно, ничего похожего. Кржижановский типичный “малый поэт”, закрывающий эпоху после ее конца. Он, переехавший в Москву из Киева, застал уже совершенно иной контекст, нежели тот, который его воспитал; попытки вписаться в него оказались тщетны, тогда-то Кржижановский и присягнул на верность умершему.

Только наивный читатель мог бы сравнить “Сказки для вундеркиндов”, открывающие этот том, с Кафкой. Это, конечно, символистская проза: что-то от Анненского “Книг отражений”, что-то от Белого, что-то от среднего символизма вообще. Удивительно в них другое — интонация андерсеновских сказок, все время наивных, все время двусмысленных. И еще — поздний литературный старт (“Сказки” завершены тридцатисемилетним автором) не избавил Кржижановского от юношеских литературных ошибок — назидательности и ходульности. Но мастером он был уже тогда: вот, например, описание пальцев пианиста во время концерта: “...и вдруг, круто повернувшись на острых, обутых в тонкую эпидерму кончиках, опрометью, прыгая друг через друга, бросились назад”.

Но лучшее, что есть в этой книге, — очерки о Москве, в которых светятся тускловатым огнем детали, забытые символистами (Белым прежде всего); детали, пообкатавшиеся в революционных приливах-отливах. Кржижановский — не хищный коллекционер на манер вагиновского. Он собирает мертвые вещи вовсе не для того, чтобы припрятать их от времени в своей конуре; он пытается дать им жизнь, обогревая нежарким светом разума.

Любители “актуального” (то есть, как я понимаю, всего того, за что нынче дают деньги: рекламы, инсталляций, политтехнологий) отметят очерк, посвященный московским вывескам двадцатых. Еще чуть-чуть, и получились бы бартовские “мифологии”.

Моника Спивак. Посмертная диагностика гениальности: Эдуард Багрицкий, Андрей Белый, Владимир Маяковский в коллекции Института мозга (материалы из архива Г. И. Полякова). М., “Аграф”, 2001, 496 стр.

В этой самой Москве, по которой бродил приезжий поляк из Киева Сигизмунд Кржижановский, находился Институт мозга, где в 1929 году было создано некое подобие Пантеона. В Пантеоне мозги великих людей намеревались выставлять — в педагогических и назидательных целях — на всеобщее обозрение. Рецензируемое издание состоит из содержательного описания истории этого заведения, принадлежащего перу Моники Спивак, и действительно потрясающей публикации характерологических очерков трех людей, чьи мозги составили гордость коллекции института: Багрицкого, Маяковского и Андрея Белого. Эти очерки были составлены психологом и неврологом Григорием Поляковым в 30-е годы и публикуются впервые. А вот характерологический (и отчасти — психологический) портрет тех людей, которым могла прийти в голову мысль распиливать черепа знаменитых покойников и вытаскивать оттуда мозг, чтобы понять, в каких извилинах таится гениальность. Людей двадцатых годов прошлого века.

Эти люди выпали из своего исторического контекста и сыграли блистательные и бессмысленные моноспектакли в других, чужих, театрах, для совершенно иной публики. Гениальные переростки, они попытались разобрать на простейшие детали окружающий их мир — с тем, чтобы понять, как он устроен, найти неполадки, устранить их и начать фабричное производство нового мира. Великие редукционисты в безнадежно синтетическую эпоху. Их главный урок — в тотальности опыта, любого опыта — эстетического, этического, научного, политического. Каждый из них стремительно добрался до дна, некоторые даже выбрались наружу, но уже поглупевшие от страха, глуховатые от кессонной болезни. Глубже их никто никогда не нырял. Но, повторяю, дело не в том, что они там увидели, а в том, что донырнули. “Черный квадрат” ценен не тем, что на нем изображено, а тем, что он есть.

Я почти люблю этих людей, свежевавших трупы гениев.

-2

Ирина Сандомирская. Книга о Родине. Опыт анализа дискурсивных практик. — “Wiener Slawistischer Almanach”, Sonderband 50. Wien, 2001, 282 стр.

Я ни слова не скажу о методологии этого исследования. Ни звука — о структурализме и семиотике, надежно погребенных в прошлом столетии. Ни ползвука о том, что семиотическо-структуралистский жаргон стал расхожим языком прессы/рекламы и конвейерным формовщиком мозгов. Сумасшедший, направивший авиалайнеры на манхэттенские небоскребы, ставил, безусловно, семиотический эксперимент. О “знаковых” событиях рассуждают сейчас даже поп-певцы и руководители ячеек КПРФ на местах.

Речь пойдет о другом. О чувстве и о мере. Конечно, о моих чувствах и о моем (исключительно) чувстве меры. Читая эту книгу, любопытную, на мой же взгляд десятилетней давности, я постоянно чувствовал легкую тошноту. “Книга о Родине” — реестр расхожих мнений и пошлостей, сказанных за последние сорок лет в гуманитарных областях. Каждое отдельное высказывание — бесспорно, но, собранные под одной обложкой, они представляют собой чудовищный апофеоз количества, не ставшего качеством. Или точнее — не желающего быть качеством. “Книга о Родине” ничего на самом деле не исследует. Несмотря на наукообразный общий вид, она — иронизирует, плоско и бесплодно, только вот объект иронии — совсем не тот, нежели кажется автору. На самом деле “дискурс о Родине” (говоря языком этого сочинения) в России принципиально не отличается от “дискурса о Родине” в Германии или Франции{{Взявшись читать (и цитировать!) Барта, автору неплохо было бы внимательно перечесть его “Мифологии” — там, где про национализм и бифштекс с пивом.}}. Типологически это одно и то же, разница — в деталях. Изучать этот “дискурс” можно только исторически, то есть так, как Сандомирская попыталась сделать во второй части “Книги о Родине” (с оглядкой на Фуко), — но неудачно. Почему? Потому, что автор не понимает, что такое настоящий историзм.

В результате мы имеем 282 страницы несмешных семиотических шуток над совсем не смешной страной.

Это о чувстве. Теперь о чувстве меры. Интересно, когда же я перестану читать (а кто-то — легион им имя — перестанет писать) вот такие фразы: “Родина/Отечество/Отчизна — это не имена географических или административно-политических единиц. Это группа метафор, через призму которых концептуализируется определенная социальная конструкция, некая специальная модель отношений между индивидом и обществом, между гражданином и государством, между личностью и централизованной государственной системой”?

И последнее. Автор, думая, что проводит тончайший анализ неких историко-культурных знаковых и символических систем, на самом деле варварски огрубляет историческую материю. Например, характеристика Ивана Аксакова на стр. 93 — недопустима для серьезного исследователя.

Робер Фавтье. Капетинги и Франция. Перевод с французского. СПб., “Евразия”, [б. г.], 320 стр.

“Что появляется к концу XII в. у хронистов различного достоинства, так это то, что их личность начинает проявляться в их трудах. Некоторые из наиболее живых пишут французскими стихами, часто бесцветными, но слова которых, воспринимаемые прямо, без перевода, вызывают непосредственно в уме видение изображенных сцен” (стр. 17). “Хоть сохранившиеся тексты умалчивают об этом, мы вправе себя спросить, не стояла ли за движением крупных феодалов, воспротивившихся регентству Бланки Кастильской на следующий день после смерти Людовика VIII, возможно бессознательно, идея, что время династии истекло, что должны, как и предсказал святой Валериан, произойти перемены” (стр. 79).

Тот, кто сможет вынести такую белиберду полуграмотного переводчика, пусть и пишет рецензию на эту книгу. Достойное исследование Робера Фавтье безнадежно испохаблено. Одного не пойму, совершенно искренне: неужели не стыдно?

Поименно:

“Перевод с французского к. и. н. Цыбулько Г. Ф.”.

“Научный редактор к. и. н. Шишкин В. В.”.

Прага.

Версия для печати