Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2001, 9

Чаепитие ангелов

БОРЬБА ЗА СТИЛЬ

ЛАРИСА МИЛЛЕР

*

ЧАЕПИТИЕ АНГЕЛОВ

Памяти Бориса Рыжего.

ак я хочу, чтоб строчки эти / Забыли, что они слова, / А стали: небо, крыши, ветер, / Сырых бульваров дерева!” (Владимир Соколов). Желание вполне понятное, но трудно выполнимое. Выскочить из слов — задача столь же непосильная, как и воплотиться в слово. Жизнь — борьба. А жизнь поэта — еще и борьба за слово, со словом и против него. Казалось бы, достаточно и первых двух этапов. Счастливо найденное слово вполне может стать самоцелью. Тем более после изматывающей возни с ним, которую наглядно продемонстрировала Ирина Токмакова в детском стихотворении “Невпопад”:

На помощь! В большой водопад
Упал молодой леопад!
Ах нет! Молодой леопард
Свалился в большой водопард.
Что делать — опять невпопад.
Держись, дорогой леопад,
Верней, дорогой леопард!
Опять не выходит впопард.

И все же стремление освободить “леопарда”, выпустить его из словесной западни на волю — неистребимо. Но возможно ли это?

Я вышел из кино, а снег уже лежит,
и бородач стоит с фанерною лопатой,
и розовый трамвай по воздуху бежит —
четырнадцатый, нет, девятый, двадцать пятый.

Однако целый мир переменился вдруг,
а я все тот же я, куда же мне податься,
я перенаберу все номера подруг,
а там давно живут другие, матерятся.

Всему виною снег, засыпавший цветы.
До дома добреду, побряцаю ключами,
по комнатам пройду — прохладны и пусты.
Зайду на кухню, оп, два ангела за чаем.

Свершилось! Строчки забыли, что они слова, и стали снегом, бородачом, лопатой, розовым трамваем, бегущим не по бумаге, а по воздуху. Ничего бумажного нет в этих стихах. Всё можно потрогать, понюхать, услышать, увидеть.

Поэт ловил и поймал мир в свои сети. Поймал, чтоб снова отпустить на волю (не случайно “воля” и “улов” близки по звучанию). Но отпустить иным, преображенным — таким, где трамвай летит по воздуху, а на кухне сидят за чаем два ангела. Не попади эта кухня в плен к поэту, не было бы и ангелов. Таков эффект этого странного плена. Странного — потому что не вполне ясно, кто у кого в плену: поэт у мира, мир у поэта или они — друг у друга. Во всяком случае, плененный поэтом мир выходит на свободу еще более пленительным и ярким. Вопрос в том, как ему, то есть миру, удается вырваться из плена. Вернее, как удается поэту выпустить его. А еще конкретней — как сие удалось Борису Рыжему, автору приведенного выше стихотворения.

Возможно, помогла не слишком плотная словесная кладка, оставленные между словами щели. А может быть, легкость перехода из одного регистра в другой, из высокого в низкий. Тут тебе и киношка, и телефон, и матерок, и невесть откуда появившиеся ангелы. (Помните — “побряцаю ключами”? Уж не от рая ли?) Но и небожители заняты вполне земным делом — чаепитием. Ведь жизнь именно так и идет — на всех этажах сразу. Или “виновата” интонация — одновременно элегичная и будничная, насмешливая и романтичная.

Говоря об интонации, нельзя не вспомнить Чичибабина с его особой чичибабинской (другого эпитета не подберу) интонацией, благодаря которой его лучшие стихи никогда не будут просто словами.

Сними с меня усталость, матерь Смерть.
Я не прошу награды за работу,
но ниспошли остуду и дремоту
на мое тело, длинное, как жердь.
.........................................

Одним стихам вовек не потускнеть,
да сколько их останется, однако.
Я так устал! Как раб или собака.
Сними с меня усталость, матерь Смерть.

Скорей всего останутся именно те стихи, которые забыли, что они — стихи. “Усталость”, побывав в словесном плену поэта, вышла из него не только чичибабинской, но всечеловеческой, вековой. Это уже не слова. Это вселенский вздох.

Трудно в точности определить, почему одни стихи — пусть виртуозные, блестящие — остаются словами, а другие — хоть и не столь совершенные — не помнят, что они слова. У одного и того же поэта можно найти и то, и другое.

Кто ранит нас? Кто наливной ранет
надкусит в августе, под солнцем темно-алым?
Как будто выговор, — нет, заговор, — о нет,
там тот же корень, но с иным началом.
Там те же семечки, и — только не криви
душой, молитву в страхе повторяя.
Есть бывший сад. Есть дерево любви.
Архангел есть перед дверями рая
с распахнутыми крыльями, с мечом —
стальным, горящим, обоюдоострым.
Есть мир, где возвращенье ни при чем,
где свет и тьма подобно сводным сестрам...

(Бахыт Кенжеев)

Слова, слова, слова, которые плохи лишь тем, что слишком хороши, слишком благозвучны и нарочито аллитерированы, слишком тесно пригнаны друг к другу — ни щелочки, ни просвета. Они как гладкая стена, где не за что зацепиться. А ведь тот же поэт сказал: “Сквозь внезапную трещину в разговоре — / вспышка света...” Нет здесь этой трещины. А в других его стихах — есть: “...это личность по имени └я” / в теплых, вязких пластах бытия / с чемоданом стоит у вокзала / и лепечет, что времени мало, / нет билета — а поезд вот-вот / тронется и уйдет, и уйдет...”

Как это ни парадоксально, но слова, оставшиеся словами, теряют дар речи. Онемевшие слова — проклятие поэта. И нет никаких инструкций для желающих избежать подобной немоты. Есть только счастливые примеры, на которых все равно ничему не научишься:

Гляжу на грубые ремесла,
Но знаю твердо: мы в раю...
Простой рыбак бросает весла
И ржавый якорь на скамью.

Потом с товарищем толкает
Ладью тяжелую с песков
И против солнца уплывает
Далёко на вечерний лов.

.................................

Тогда встает в дали далекой
Розовоперое крыло.
Ты скажешь: ангел там высокий
Ступил на воды тяжело.

И непоспешными стопами
Другие подошли к нему,
Шатая плавными крылами
Морскую дымчатую тьму.

Клубятся облака густые,
Дозором ангелы встают, —
И кто поверит, что простые
Там сети и ладьи плывут?

(Вл. Ходасевич)

Удачный лов. Удачный потому, что все пойманное выпущено на волю через огромные отверстия в сетях (одна строка со множеством зияющих гласных чего стоит: “Шатая плавными крылами”).

В который раз — ангел, в который раз — рай. Но поди пойми, почему у одного ангела крылья живые, а у другого — бумажные. Почему в одном случае, когда мне говорят: “Но знаю твердо: мы в раю”, — верю на слово, а в другом...

 

И МОЙ ПУШКИН

О Пушкине — или никак, или с юмором. Никак — потому что о нем все сказано. С юмором — потому что Пушкин — “веселое имя”. С Пушкиным у меня отношения очень давние и очень личные (как, впрочем, у всех). Начались они со сказок, которые мне с выражением читала бабушка. Ее культурно-просветительская деятельность увенчалась успехом. Когда она решила научить меня, малолетку, плавать и, обхватив поперек живота, затащила в море, я принялась выкрикивать единственные ругательства, которые знала: “Дурачина ты, простофиля!” Бабушка могла быть довольна. Все раннее детство я общалась с окружающим миром с помощью Пушкина. “Ах ты, мерзкое стекло! Это врешь ты мне назло”, — бросила я в лицо обидевшей меня подружке. Однажды Пушкин сильно меня подвел. Случилось это в первом или во втором классе. Мы написали диктант, за который я получила четыре. Что это за └окиян” такой? — спросила меня учительница, раздавая тетради с диктантом. — Где ты взяла такое написание?” — “У Пушкина, — ответила я. — └...И пустили в Окиян — так велел-де царь Салтан””. Я была уверена, что она устыдится и поставит мне пять, но этого не случилось.

Теперь о связи поколений. Знакомство моих детей с Пушкиным, как и мое, началось со сказок. Младший сын чуть ли не каждый день просил почитать ему “Сказку о дохлой царевне”. Но, услышав однажды “Полтаву”, потерял покой, требовал, чтобы ему читали поэму снова и снова и в конце концов выучил огромные куски наизусть, доказательством чему служит сохранившаяся с тех времен кассета, на которой он, трехлетний и картавящий на “р”, с упоением декламирует: “...Выходит Петр. Его глаза / Сияют. Лик его ужасен. / Движенья быстры. Он прекрасен, / Он весь, как Божия гроза”.

И еще о связи поколений. До войны мой отец Миша Миллер работал в отделе писем “Литературной газеты”. Он получал уйму графоманской продукции, на которую принято было как-то реагировать. Отцу требовались помощники. Одним из них стал Даниил Семенович Данин — в ту пору студент, остро нуждающийся в заработке (отец его был репрессирован). Каждый раз, когда Данин приходил за очередной порцией посланий и приносил отрецензированные стихи, Миша Миллер спрашивал его: “Ну как, не обнаружился ли новый Пушкин?” — “Пока нет”, — отвечал Данин. Но однажды в ответ на традиционно-шутливый вопрос он ответил веселым “обнаружился!”. Слово самому Даниилу Данину (из письма Данина ко мне, май 1983 года):

“Летом 38-го в редакцию стали приходить юмористически безграмотные и столь же патетические стихи с пришпиленными к тетрадочным листкам фотографиями автора. Он подписывался └Я. Пушкин”. Такие же стихи с теми же фотопортретами он присылал в └Знамя” и └Комсомольскую правду”, где они попадали порою тоже ко мне (поскольку я и там занимался ремеслом └литконсультанта” в силу тех же обстоятельств). С маленьких снимков глядело лицо бритоголового дебила, на розыгрыши неспособного. Стихов Пушкина я всерьез не разбирал, а только прохаживался по орфографии и нелепой рифмовке. Все звучало вполне безобидно, но, конечно, обидно. И вот стали приходить от обиженного не жалобы, а угрозы разоблачить меня как засевшего там-то и там-то врага народа. В ту пору это звучало совсем не смешно. В конце концов Миша решил послать многоадресному жалобщику официальное уведомление, что консультант такой-то от работы с начинающими отстранен. Пришло ликующее письмо от Я. Пушкина — кажется, последнее... Бедняга признался, что он, наделенный судьбою фамилией Пушкин, стал придумывать стихи год назад, в 37-м, в честь гибели своего однофамильца, дабы появился на свет наш советский Пушкин! Миша спрашивал меня, не чувствую ли я себя Дантесом... В общем, история анекдотическая и незабвенная. Но дежурная фраза Миши — └не обнаружился ли новый Пушкин?” — приобрела не очень веселый смысл”.

В нашем во всех отношениях уникальном отечестве даже “веселое имя Пушкин” способно приобрести невеселый смысл.

Несколько выводов и пожеланий.

Желательно после всех этих лет — юбилейных и не юбилейных, застойных и перестроечных, реакционных и прогрессивных — сохранить такую же свежесть восприятия, какая была у моего трехлетнего ребенка, самозабвенно читающего наизусть “Полтаву” или “Гусара”, которого он тоже очень любил. И да не помешают этому высокие технологии и надвигающаяся компьютеризация всей страны!

Стоит всегда помнить, что многие нынешние причитания стары как мир. И во времена Пушкина сетовали на потерю интереса к поэзии. Вот и сам Пушкин в заметке 1830 года о Баратынском писал: “Но лета идут, юный поэт мужает, талант его растет, понятия становятся выше, чувства изменяются. Песни его уже не те. А читатели те же и разве только сделались холоднее сердцем и равнодушнее к поэзии жизни”.

Хорошо бы держать в уме, что и в пушкинскую эпоху раздавались стоны по поводу меркантильного века, застоя в поэзии, отсутствия ярких имен и произведений. И это внушает надежду на то, что не все потеряно, и если не новый Пушкин (да и нужен ли новый Пушкин?), то нечто новое и значительное способно существовать и в наше меркантильное, или, как принято нынче говорить, прагматичное время. Да и так ли уж он плох, этот век, если и сегодня можно “Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи; / По прихоти своей скитаться здесь и там, / Дивясь божественным природы красотам, / И пред созданьями искусств и вдохновенья / Трепеща радостно в восторгах умиленья! — Вот счастье! Вот права...”. Вопрос лишь в том, хотим ли мы воспользоваться ими.

Миллер Лариса Емельяновна — поэт, эссеист. Родилась в Москве. Автор девяти книг стихов и прозы и множества журнальных публикаций.

 

Версия для печати