Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2001, 8

Из плена — в плен

стихи

ЮРИЙ ГРУНИН

*

ИЗ ПЛЕНА — В ПЛЕН

Поэт, прозаик, художник, архитектор Юрий Васильевич Грунин родился в Ульяновске 26 мая 1921 года. Печататься начал в 1939 году. Воевал, в мае 1942 года попал в плен, после трех лет немецких лагерей десять провел в сталинских (Соликамск, Джезказган). Участвовал в Кенгирском восстании (см.: А. Солженицын, “Архипелаг ГУЛАГ” — “Сорок дней Кенгира”); автор повести о нем “Спина земли” (Алматы, “Жалын”, 1999). Не имея возможности записать стихи, он многие годы хранил в памяти несколько тысяч строк и перенес их на бумагу лишь в конце пятидесятых.

После освобождения Грунин остался в Джезказгане, строил город на месте бывшего лагеря. Оригинальных стихов не печатал; попытки опубликоваться в шестидесятые годы ни к чему не привели, хотя восторженные отзывы Грунину прислали Твардовский (ему Грунин в 1965 году послал лагерный цикл для “Нового мира”), Сельвинский, Слуцкий. Уникальный эпос о плене и лагере, насчитывающий более трехсот стихотворений, существовал только в самиздате, в самодельных книжечках, которые автор сам иллюстрировал и рассылал друзьям. Первые книги Грунина (“Пелена плена”, “Моя планида”) появились только в девяностые годы в Казахстане. Несколько стихотворений опубликовано в сборниках “Средь других имен” и “Строфы века”, в “Литературной газете”.

В этом году живущему в Джезказгане Ю. В. Грунину исполняется восемьдесят... Это его первая обширная публикация в столичном журнале.



         *   *
           *

Я пишу стихи не для славы —
это суть моя в зоне смерти.
О несломленных и о слабых
я пишу стихи кровью сердца.

В них печаль моя по убитым,
гнев молчания, счет обидам,
и пока есть кровь в моих венах,
я пишу о мужестве пленных.

Здесь и ненависть, и молитва.
Песня-летопись говорит вам:
да осветятся, встанут судьбы,
как свидетели и как судьи.

Я шепчу стихи, угасая,
но свечусь еще верой смутной,
что в стихах своих воскресаю —
это суть моя, это суд мой.
1943.

    Deutsches Brot

Мы слушаем прекрасный блеф,
что кушаем германский хлеб.

Зерно моей несчастной Родины
по договору к немцам шло,
на наше горе было продано —
и вот вернулось нам во зло
буханками трехлетней давности,
с тавром «тридцать девятый год».
Не знали мы, что нам достанется
наш хлеб под маркой «Deutsches Brot».

Режим жесток, а хлеб тут реже все —
ведь жрет его германский сброд!
Нам здесь на восемь пленных режется
буханка эта — «дойчес брот».
На нашем хлебе вторглись к нам они.
Спесивый, придержи свой жест!
Землей своей, всей жизнью знаем мы —
кто, что, и чье, и сколько ест.
1942.


         Клоунада

Ну и клоунада — нету сил!
Стал я обезьяной дрессированной,
чтоб эрзац-подштанники носил
из бумаги мелкогофрированной.

Новая немецкая фигня:
не белье, бумага туалетная!
Тех кальсон — от силы на три дня,
впрочем, тут и жизнь недолголетняя.

Сунул ноги в ступы я голландские.
Поступь — сарабанда барабанная.
С банкой за постылою баландой стою —
Буратино, кукла балаганная.
1943.

        Мосты

Я шел на войне сквозь кусты
чужими глухими местами,
чтоб к счастью разведать мосты.
А счастье лежит за мостами.

Копал я породы пласты,
чертил я листы за листами,
чтоб к счастью построить мосты.
А счастье лежит за мостами.

Но слева и справа, пусты,
застыли погосты с крестами,
и взорваны кем-то мосты.
А счастье лежит за мостами.

И я не твержу про мечты
потрескавшимися устами —
в душе сожжены все мосты.
Да было ли что за мостами?
1947.

Из плена в плен

Родина, все эти годы снилась ты.
Ждал я, что к рукам твоим прильну.
Родина, по чьей жестокой милости
мы сегодня у тебя в плену?

На допросах корчусь, как на противне.
Что ни ночь — в ушах свистящий шквал:
— Ты — предатель, изменивший Родине! —
Только я ее не предавал.

Офицер — собой довольный, розовый,
чуть взбодренный, оживленно свеж,
мягко стелет нежными угрозами:
— Ты узнаешь, что такое СМЕРШ!

«Смерть шпионам» — воля повелителя.
СМЕРШ, как смерч, основою основ.
О, триумф народа-победителя
с тюрьмами для собственных сынов!

Слушали в строю еще на фронте мы
чрезвычайный сталинский приказ:
каждый, кто в плену, — изменник Родины.
Плен страшнее смерти был для нас.

Кто в плену — над тем висит проклятие
тяжелее вражеских цепей.
Дай вам Бог не знать проклятья матери!
СМЕРШ страшнее смерти нам теперь.

Мы — репатрианты. Ходим ротами.
С ложками. В столовую. Раз-два!
Кто нас предает сегодня — Родина
или власть земного божества?

Где же он, предел сопротивления
в следственной неправедной войне?
Что же здесь творят во имя Ленина?
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
1945.

   Я, з/к Грунин, СО-654

Я — Юрий. Не то чтоб юродивый,
а Юрий из Юрьева дня
и тихо молю мою родину:
верни в свое лоно меня!

Нелепо своими останками
здесь стыть мне под вечностью лет.
Ветрами, плетьми казахстанскими,
исхлестан я, сил моих нет.

Не знаю, каким заклинанием
дойдет до тебя эта весть.
Успею ли перед закланием
сказать тебе: я еще есть?
1949.

    Заклинание

Такие строки не умрут.
Их вещий смысл постиг теперь я:
во глубине сибирских руд
храните гордое терпенье.

Во глубине. В углу. В себе.
В Сибири. В сером серебре
своих висков. Во льдах, в граните
к своей земле, к своей судьбе
терпенье долгое храните.
1952.

  Автобиографическое

Был сыном единственным,
был для родителей перлом.
Родился в Симбирске
весной в девятьсот двадцать первом.

Прийти до войны я хотел к вам —
прийти было не с чем.
Я рос простаком-недоделком,
поэзии нищим.

В Казани студентом-
художником начал: пойду, мол!
Но Гитлер об этом
немного иначе подумал.

За горький ломоть я
киркой грохотал да лопатой
да прятал в лохмотья
билет комсомольский помятый.

Потом, в сорок пятом,
домой собирался в дорогу —
но Сталин об этом
подумал иначе немного.

И тут передряг,
может, даже поболее стало:
корпел в лагерях,
каменел на камнях Казахстана.

В руде и породе
слагал я стихи про невзгоды:
мол, годы проходят —
все, стало быть, лучшие годы.

Так я отзвонил,
оттянул, отпахал свой червонец —
и вышел, как был:
не считая стихов, ничего нет.

Мне было прийти с чем.
Однако не знал я покуда,
что вышел нечистым,
персоной нон грата — оттуда.

Пишу я стихи.
От стихов — ни мышиного писка:
застыли, тихи,
только в копиях машинописных.

И все ж я приду к вам
строкою единой хотя бы.
Приду не придурком,
приду тем, кем был, — работягой.

Пускай эпигоном,
гонимым весь век графоманом.
Пускай эпилогом
того, что не стало романом.

Прошел я все двери,
все бури не в лаврах героя.
Поэтому верю
в пришествие это второе.

И вы мои строки,
пожалуйста, раз хоть прочтите.
Меня в свои сроки
своим человеком сочтите.
1969.

Версия для печати