Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2001, 7

Таинственный человек

ТАИНСТВЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК

В. Н. Топоров. Из истории русской литературы. Том II. Русская литература второй половины XVIII века. Исследования, материалы, публикации. М. Н. Муравьев.

“Введение в творческое наследие”. Книга I. М., “Языки русской культуры”, 2001, 912 стр. (“Язык. Семиотика. Культура”).

Нам в 2001 году еще никак не привыкнуть к тому обстоятельству, что часть нашей жизни принадлежит прошлому веку. Это вызывает в душе некий ропот сожаления, недоумения, печали. Трудно смириться и с тем, что наша духовная опора — век девятнадцатый — превратился из прошлого в позапрошлый, а восемнадцатый — и без того отдаленный — вообще стал прадедушкой... Поколения, бывшие когда-то живой памятью, отступают в легендарную даль, заволакиваются туманом забвения. Стирается их словарь, уходят в предание и там постепенно гаснут их имена и деяния. Если не позаботиться, они уйдут навсегда. Рукописи их истлеют, обратятся в прах. Воскрешать будет нечего и некого. Весь восемнадцатый век — по преимуществу рукописный — нуждается в нашей защите. Когда исчерпавшая свою долговечность бумага начинает рассыпаться, понятие сохранения культуры приобретает буквальный смысл. Вряд ли верно упование на то, что “само время” отбирает и хранит лучшее. Мы времени не нужны. Это оно необходимо нам. Обряд погребения — вот что время исправно исполняет “само”. Всякое же продление духовной жизни требует наших собственных усилий, непрерывного памятования в поколениях. С течением лет оно затрудняется еще и тем, что язык прошлого становится все темней для нас, красота его ускользает, и тогда утрата кажется уже не такой большой потерей...

— Пап! Нам задали читать какого-то Муравьева... Восемнадцатый век. “Богине Невы”. Ничего не понятно!..

И папа тоже не без труда попытается пробраться “от Тамизы и от Тага” до “Пароса и до Лемна”. Он оживится лишь к середине стихотворения, когда автор признаётся богине Невы:

Я люблю твои купальни,
Где на Хлоиных красах
Одеянье скромной спальни,
И Амуры на часах.

Полон вечер твой прохлады:
Берег движется толпой,
Как волшебной серенады
Слух наносится волной.


Ты велишь сойти туманам:
Зыби кроет тонка тьма
И любовничьим обманам
Благосклонствуешь сама...

Какой прозрачный слог. Какое чистое звучанье. Есть в этом движении, в этой плещущей зыби музыкальная уравновешенность баркаролы, волнующие огни разгорающегося маскарада... И ты ловишь себя на том, что стародавнее слух в значении звук, усечение прилагательных бонка) или “удлинение” их (любовничьим) и благосклонствуешь вместо благоволишь как приметы ушедшей речи, как аромат по- лузабытых времен вызывают в тебе не раздражение, а усладу. Чувствуешь, что перед тобой вещь подлинная, старинная, и находишь прелесть даже в совсем необязательной инверсии, с которой автор обращается к богине (курсив мой. — А. С.):

 

Быстрой бегом колесницы
Ты не давишь гладких вод,
И Сирены вкруг царицы
Поспешают в хоровод.

А усечения тебе уже привычны, когда


Въявь богиню благосклонну
Зрит восторженный пиит,
Что проводит ночь бессонну,
Опершися на гранит.

Автору этого послания Михаилу Никитичу Муравьеву (1757 — 1807) повезло. Он давно привлек внимание Владимира Николаевича Топорова, и теперь оно воплотилось в томе, открывшем серию “Из истории русской литературы”.

Первая книга (полутом) посвящена драматургии и прозе М. Н. Муравьева. Значительную часть ее занимают публикации муравьевских рукописей, остальное — исследования, комментарии, примечания В. Н. Топорова. Особенно детально изучена неоконченная трагедия “Болеслав”. Опубликованы ее тексты, черновые автографы, дан текстологический комментарий. Подробно рассмотрены источники трагедии: летописи, хроники, другие исторические сведения. Специальная глава посвящена структуре текста. Представлены и прочие драматургические опыты Муравьева.

В отдельном разделе собрана проза. Это, во-первых, эпистолярная трилогия: “Эмилиевы письма”, “Обитатель предместия” и “Берновские письма”, а кроме того, множество произведений, сгруппированных “тематически”: тексты “передвижений”, тексты “цивилизации” и “нравственности”, включая под-текст “человека”, текст “истории”... В завершении тома представлены “иные тексты”, относящиеся к военному делу, экономике, философии, а также глава о повести “Оскольд”.

В доставшейся мне от отца антологии “Русская литература XVIII века” под редакцией Г. Гуковского (Л., 1937) нашлось место всего для семи стихотворений Муравьева и короткой заметки о нем, где его поэзия характеризуется как “одно из высших проявлений верхушечной кабинетной культуры дворянской интеллигенции”. Литература целого столетия долгое время обозначалась у нас несколькими строго выверенными именами: Ломоносов — великий ученый из народа; Радищев — пламенный революционер, “порвавший путы помещичьего мировоззрения”; Крылов — национальный баснописец, да еще, скрепя сердце, Державин — яростный крепостник в жизни, но при этом (“приходится признать”) — реформатор в поэзии. Михаил Никитич Муравьев с его “культом отвлеченной нравственной красоты” в этот ряд никогда не вписывался.

Вместе с тем, по мнению Топорова, фигура “кабинетного” поэта и ученого — одна из ключевых в русской культуре второй половины XVIII века.

Именно Муравьев, будучи воспитателем Александра I, содействовал наступлению “дней Александровых прекрасного начала”. Как товарищ министра народного просвещения, Михаил Никитич добился учреждения в России первых гимназий (до него их не было); четырех новых университетов (в Дерпте, Казани, Харькове, Петербурге); сыграл главную роль в реформе университетского образования в Москве. Наконец, он помог обеспечить Карамзину все условия для создания “Истории государства Российского” и ее издания.

Отдав дань юношескому честолюбию — выпустив несколько книг, — Муравьев эволюционировал, по словам Топорова, в таинственного человека, который не хотел объявлять себя писателем. Его государственная деятельность была плодотворной и общепризнанной (генерал-майор, сенатор, кавалер орденов святых Александра Невского, Анны, Владимира), тогда как деятельность литературная — ничуть не менее многообразная — оставалась тайной. Наследие писателя содержит массу неопубликованного: тексты художественные, научные, переводные, письма. “В плане открытой (└видимой”), актуальной истории русской литературы Муравьев, конечно, неудачник. Когда между 1810 и 1820 годами (то есть посмертно. — А. С.) появились основные труды его, на дворе стояла уже другая погода, — пишет Топоров. — Великое дело Карамзина в основном уже совершилось. Поэзия Жуковского и Батюшкова решительно изменила лицо русской поэзии, и уже был услышан голос Пушкина, не только многое обещавший, но уже и многое внесший в русскую поэзию”. Однако, по наблюдению исследователя, Муравьев совершал исключительно важную невидимую работу: он преодолевал тот кризис, в котором оказалась литература после смерти Ломоносова и Сумарокова; он торил путь от классицизма к сентиментализму. Не кто иной, как Муравьев, помог уяснить Державину, что “стихи должны быть └не следованием образцам”, но └выражением поэтической индивидуальности””. Не кто иной, как Муравьев, во многом предвосхитил творчество Карамзина, который двумя десятилетиями позже “с блеском внес в русскую литературу и культуру” многое из подспудно найденного Муравьевым, внес “с ббольшим талантом и на └новом” языке”, но позже. Знатоком поэзии Муравьева был Пушкин, не раз цитировавший своего предшественника “непосредственно или косвенно”. В знак глубокого уважения к личности Михаила Никитича Карамзин, Жуковский и Батюшков предприняли посмертное издание его со- брания сочинений.

Муравьев оказался крайне необходимым звеном в духовной эволюции русского общества, чему способствовали не только его творческие дарования и энциклопедическая образованность, но и человеческое обаяние, доброжелательность, неутомимая работоспособность (так и хочется сказать — “трудолюбивый Муравьев!”).

Один очень частный, но весьма показательный пример характеризует вклад его в нашу поэтику. Известно, что легкость и “ожиданность” русских глагольных рифм снижают эффект художественного воздействия, ибо легкая, тривиальная рифма создает предпосылки к тому, что и смысл оперенных ею стихов окажется упрощенным. Движение русской поэтики шло поэтому по пути сокращения доли глагольных рифм. Согласно данным М. Л. Гаспарова, дополненных В. Н. Топоровым на основе “Болеслава”, вклад глагольных рифм в поэтические тексты Кантемира (1708 — 1744) составил 33 процента, у Ломоносова (1711 — 1765) — 28, у Муравьева (1757 — 1807) — 18, у Пушкина (1799 — 1837) — 16. Таким образом, за столетие русские стихи только по линии рифм усложнились вдвое, и место Муравьева здесь очевидно. Заметим, что в отдельных его стихах глагольных рифм может быть еще меньше. Так, в приведенном выше стихотворении “Богине Невы” их всего 12 процентов.

Стремлением привлечь внимание к личности Михаила Никитича Муравьева, ввести в оборот его непубликовавшиеся или труднодоступные тексты, спасти их от забвения, сохранить культуру на этом чувствительном участке проникнута монументальная работа Топорова. А мы хотели бы уведомить читателей о том, что опубликованное — лишь начало большого замысла — серии “Из истории русской литературы”. Помимо второго (“муравьевского”) тома в двух книгах ожидается том первый: исследования, материалы, публикации по русской литературе XVII века, а также эпохе Ломоносова и Сумарокова. А еще — книга за книгой — работы, охватывающие исторический промежуток от Карамзина до Пастернака. Томов будет много, но автор у всех один — Владимир Николаевич Топоров, и издательство тоже одно — “Языки русской культуры”. Реальность этого замысла подкреплена тем, что большинство трудов уже создано.

Алексей СМИРНОВ.

Версия для печати