Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2001, 4

Уход преподобного Симеона


Валерий СЕНДЕРОВ

*

УХОД ПРЕПОДОБНОГО СИМЕОНА

Александр Нежный. Мощи. Повесть. — «Звезда», Санкт-Петербург, 2000, № 9.


Земля же тогда стала безвидна и пуста.

На календаре начало двадцатых, еще вчера существовала Россия. И в ней — провинциальный град Сотников, «с шестью его храмами, женским Рождественским монастырем на окраине, возле Святого источника, дающего жизнь незамерзающему ручью»... А в другом монастыре, в недальнем граде Шатрове, покоятся мощи святого угодника Божия Симеона.
Пока еще покоятся; и храмы пока стоят. Но уже вырваны языки у колоколов, а храмы все энергичнее забирает новая власть — под тюрьмы и иные свои учреждения...
Автор обращается к трагедии Русской Церкви не впервые, ему принадлежат повести «Допрос Патриарха», «Комиссар дьявола», «Плач по Вениамину». Эти книги насыщены документами, они ценны прежде всего как осмысление реалий той поры. Еще долгие десятилетия историки будут раскапывать все новые судьбы: век был богат на героев и палачей. И раскопкам этим будет, возможно, сопутствовать успех: прагматическая эпоха ценит точность фактов.
Но не эпоха ли ставит под вопрос само качество интереса к такой конкретике? Ведь нынче легко представить себе, что книга о священномученике Вениамине, митрополите Петербургском, будет иметь в нашем обществе тот же успех, что и жизнеописание известного реформатора и либерала — Лаврентия Павловича Берии. Равнодушно-одинаковым взором будет заглядывать в эти труды постобразованец — почему бы и нет? Разве и то, и другое — не часть нашей героической истории? А коли возникнут споры о каких-то там нравственных оценках — подытожить их несложно, есть безотказный демократический критерий: мнение большинства.
Подлинный интерес к предмету предполагает, однако, любовь к правде, независимую от этого критерия.
Перед нами в повести — два обычных дня российской провинции. И в первый из них не происходит никаких событий. Просыпаются священники Боголюбовы, Александр и Петр. Готовятся к службе; а на другом конце города Сотникова с тоской и отвращением отрывает голову от подушки младший брат их, дьякон Николай...
Крупный план, замедленные съемки. И мы ясно видим, как треснула, прежде чем рухнуть, страна. Как смятение проникало в души. Как запустение шло следом за ним.
Вот отец Александр вспоминает, как они с братом спорили о «Двенадцати» Блока. «Нашел апостолов, гремел Петр. Бандиты. И Господа сделал у них главарем! Революция, робко возразил ему Александр, все меняет. Петр прищурился: └И Христа?” Старший брат вздохнул, но не дрогнул: └Христос был в церковном плену, а революция Его освободила”».
Освободительные идеи делают доброго отца Александра нерешительным и слабым; правильные же из них выводы делает Николай. Профессиональным басом ревет он «проклятьем заклейменного» в компании грудастых комсомолочек и бритых бандитов в шрамах. «Ты с опиумом давай кончай, — наставляет дьякона друг Ванька. — Нечего тебе болтаться туда-сюда. Либо там, либо здесь. Понял?!»
«└Понял, понял”, — бормотал Николай. Как не понять?! У кого сила, у того и правда. Заповедь новую даю вам: грызите друг друга. Маркс, Энгельс, Ленин — троица революционная, слава тебе».
И вскоре дьякон отречется от Христа. Трусливо исчезнет из храма и из города, не попрощавшись с отцом и братьями, не заплатив долги. Он проявится в каком-нибудь другом городе и в другом качестве, усвоивший новую заповедь священнослужитель. Домыслить его будущее нетрудно, но в книге этого нет, она о другом: о священниках и их пастве. О тех, кто еще выстоял пока в добиваемой стране — и выстоит, даст Бог, до конца.
«Некогда святой Игнатий Богоносец называл себя пшеницей Господней и говорил, что хотел бы стать чистой мукой в зубах диких зверей, ожидающих его в римском Колизее», — вспоминает, стоя на солее храма, отец Петр. «Был Клавдий, римский трибун, которому по долгу службы надо было казнить святого Хрисанфа, а стал мучеником Христа ради и пошел на смерть со своими сыновьями. Был... Ах, Василий Андреевич... подобным свидетельствам воистину нет числа. А мы разве другие люди? Не того же Бога дети? Он позовет — и разве мы не пойдем к Нему?» Так говорит священник бывшему директору гимназии, впервые после десятилетий жизни вне Церкви пришедшему на исповедь.
Отец Петр живо напоминает прихожан Катакомбной Церкви, их было еще не так мало и в начале девяностых. Они не могли, подобно герою повести, вести дискуссии о культуре и вере; но поразительная цельность и здравость отличала их. Эти люди никогда не путали белое с черным — нечастое качество в плюралистические дни. За плечами «катакомбников» были подсоветские десятилетия; но они никогда не болели. Умирали они от старости, когда приходил отмеренный Господом срок, — несомненные убедительные примеры влияния духа на плоть...
Но вернемся от ассоциаций, порождаемых повестью, к ней самой. Во второй половине текста замедленная камера автора останавливается на новой картине: Шатров. Сангарский монастырь. Вскрытие мощей.
Борьба с «опиумом» велась красными апостолами в разных видах и формах. Вплоть до изощренных. Верующих распинали. С них сдирали кожу; их топили в нечистотах; четвертовали; неспешно разрезали на куски... Так бывало; но в повести этого нет. В ней — другое.
«Товарищи» ведут себя во время процедуры довольно добродушно. Они даже соглашаются, по требованию священников, не касаться мощей святого — и их вскрывает заботившийся прежде о раке с гробом отец Маркеллин. Медленно, тщательно мощи раздевают, фотографируют. Протоколируют результаты работы.
Никакой крови, никаких жертв. И если победители плюют в череп святого — то это другой святой и другой монастырь, наблюдающие за вскрытием миряне лишь вспоминают об этом. И если революционные стрелки дают в церкви залп — то от него не страдают ни священники, ни миряне: меткие пули попадают в рот Богоматери. И если умирает подле раки отец Маркеллин — то умирает он сам по себе, выстрелы еще не прозвучали. И даже похитить мощи и увезти их в Москву большевики не решаются: по окрестным лесам еще бродят вооруженные тамбовские крестьяне...
Автор повести не показывает того, что бывало, пусть и не раз. Он пишет о том, что было всегда, что длилось семьдесят лет: об уничтожении души народа.
Одна из самых страшных сцен повести — пьянка в городской гостинице. В ней остановились и комиссары, и подоспевшие в Шатров ко вскрытию Боголюбовы. Работа завершена, и окосевшие «товарищи» вваливаются в чужой номер, к священникам. «Служителей культа» горячо поздравляют «с окончательным и бесповоротным торжеством разума». И только отец Петр прерывает унизительную сцену, вышвыривая революционеров за порог.
Мощи до времени оставлены в Шатрове. Но в заключительной сцене, в видении отца Александра, святой Симеон покидает город.
Герои необычной повести выписаны отчетливо, история века словно заложена в них: отец Петр так и видится среди «непоминающих», бывший дьякон — апостатом, приносящим человеческие жертвы «революционной троице». А отец Александр... Может, он и согласится считать «своими» радости оскверняющего храмы революционного народа. Но он не отречется при этом от Христа. Для осмысления всей трагичности и сложности истории Русской Церкви не пришло еще, наверное, время: повесть Нежного — лишь одно из углубленных размышлений о ней.
Мы воздержимся, по некомпетентности нашей, от анализа художественных достоинств произведения. Но главное очевидно: крупный публицист, прекрасно знающий церковную тему, болеющий ею, донес до читателя свои мысль и чувство. Критический «порог восприимчивости» превзойден с лихвой; и если повесть эта не вызвала в обществе никакого движения — то причиною этому само общество, а никак не повесть.
Публикация в «Звезде» была замечена лишь «Независимой газетой» — изданием, известным своим обостренным вниманием к книжным и журнальным новинкам: статья о ней появилась 18 октября прошлого года. Месяц спустя повесть упомянул обозреватель «Известий» Александр Архангельский: он констатировал полное равнодушие к ней читающей публики. Но, может, убывают в наши дни зримые знаки внимания к истории, к литературе о ней?
Не совсем так: вспышки общественного интереса еще возможны. Пару лет назад, для примера, оживленно обсуждалось исследование В. Голованова «Тачанки с Юга» — о батьке Махно. Это яркая книга. Но трудно уже вспомнить сегодня: о чем, собственно, можно было в этой теме дискутировать, спорить?
Есть один несокрушимый критерий, определяющий исторические пристрастия нашего общества. Он очень прост: давно и прочно сложившийся советский менталитет. Воспитанные на воспевании красных бандитов граждане с любопытством листают труды о бандитах зеленых: новинка, сенсация. Но такая удобная, привычная новинка: не требующая напряжения ума. Ни — тем более — движения души.
Церковной теме, неусвоенной и враждебной, удалось, впрочем, несколько оживить обывателя; было это в начале девяностых годов. Но возбуждение проходит, трясина успокаивается; желание же вглядеться в чужой и чуждый мир так и не появляется. Лишь церковная история продолжила в совдеповской пустоте историю России — той России. Большинству до этого, естественно, мало дела.
Между тем время уходит, и рубеж тысячелетий может оказаться для нашей памяти роковым. А точнее сказать — завершающим. Дело, конечно, не в какой-либо «мистике круглых цифр»: всякое событие может произойти годом раньше или позже. Но в конце века люди подводят итоги. Так, Президент Федерации произвел отделение этой новой страны от России — и именно в ней, в новой, мы встречаем в этот раз Рождество. А бывает, что расчеты с минувшим веком сводит вроде бы и сама судьба.
Удивительный некролог помещен в одиннадцатом номере журнала «Посев» за 2000 год: с его страницы дышит столетие. Вера Ловзанская (1904 — 2000) в шестнадцать лет пришла к епископу Варнаве. И началась жизнь: с конца двадцатых Вера — член полуподпольной общины в Нижнем (в общине много молодежи и кроме нее). Она осуществляет связь со старцами Зосимовой пустыни, с Алексеем Лосевым. С 1928 года — тайный монастырь в Кзыл-Орде; в 1930-м по доносу монастырь раскрыт, но удается уехать... Так шла жизнь. Последний обыск у инокини Серафимы провели во время «перестройки», в 1986 году...
Это — живая история, и она безвозвратно уходит от нас. Верней, она уже ушла, и свидетелей давно не осталось: 96 лет отнюдь не средний срок человеческой жизни.
Жаль, однако: ведь Россия все-таки существовала. Неужели у нас исчезнут даже воспоминания о ней?

 

Версия для печати