Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2001, 4

Ценою жизни


Сергей ЛАРИН

*

ЦЕНОЮ ЖИЗНИ

Марек Хласко. Красивые, двадцатилетние. Повести и рассказы. Переводы с польского К. Старосельской и др. М., «Иностранная литература», 2000, 543 стр. (Серия «Иллюминатор»).

Вышел в свет на русском языке однотомник повестей и рассказов Марека Хласко (1934 — 1969), писателя, имя которого у нас, да и в самой Польше долгие годы оставалось под запретом. Судьба этого молодого прозаика уникальна. Пожалуй, никому из собратьев Хласко по перу не выпадала такая бурная и насыщенная драматическими событиями жизнь.
Он пронесся по литературному небосклону как метеор. Его дебют — сборник новелл «Первый шаг в облаках» — был принят читателями и критиками на ура. Из молодых прозаиков Хласко оказался самым ярким.
Шумному успеху Хласко благоприятствовала и сама атмосфера в польском обществе, возникшая к моменту его дебюта — в 1956 — 1957 годах. В Польше хрущевская оттепель привела к смене всего высшего партийного руководства, на волне широкого общественного подъема к власти пришел Владислав Гомулка, до того времени несколько лет проведший в заключении. Соответственно догматические принципы соцреализма советского образца были дружно отвергнуты новым руководством Союза польских писателей.
В этих условиях начинающий прозаик с обостренным вниманием к судьбе рядового, заурядного человека, к его «мелким» житейским проблемам и конфликтам пришелся очень кстати. Польским читателям наскучила соцреалистическая преснятина. Первая книга Хласко за короткий срок выдержала три массовых издания и была удостоена Литературной премии польских издателей как самая популярная новинка 1957 года.
Рассказы Хласко подкупали читателей своей искренностью, исповедальной нотой. Сам автор, выходец из бедной семьи, рано познал грубую изнанку жизни, неустроенность и убогость быта, запомнившуюся ему еще по впечатлениям детства, совпавшего с периодом фашистской оккупации.
Сейчас некоторые из этих рассказов воспринимаются иначе: повседневная жизнь, запечатленная без прикрас, с конфликтными взаимоотношениями персонажей, — это нечто само собой разумеющееся. Но тогда писательское внимание, сосредоточенное на людях, чем-то ущемленных, оказавшихся на обочине жизни, воспринималось как откровение, особенно после пухлых и унылых романов на производственные темы, которые в Польше презрительно именовались «продукцийняками».
Пожалуй, одно из главных достоинств Хласко-новеллиста — его поразительное умение фиксировать живую, разговорную речь действующих лиц. «Ten facet ma ucho!» — сказал мне как-то с явным оттенком гордости за своего юного коллегу один из писателей старшего поколения, с которым мы заговорили о феномене Хласко. А смысл этой фразы сводился к тому, что у парня абсолютный слух.
Перечитывая рассказы этого сборника, из нынешней временнбой перспективы замечаешь, что почти в каждой вещи содержится зерно трагизма. Романтическое, светлое начало рассыпается, никнет при столкновении с пошлой повседневностью. Стремительный «спуск» героя с романтических вершин к реальной прозе жизни заканчивается горьким крушением идеалов.
Вот, к примеру, типичный для Хласко рассказ «Первый шаг в облаках», давший заглавие всей книжке. Где-то на окраине Варшавы в летний воскресный день встречаются парень с девушкой. Укрывшись от посторонних глаз, они занимаются любовью. Парень говорит подружке нежные, возвышенные слова о том, что для него минуты их близости — первый шаг в облаках и т. п. Но их любовное свидание грубо обрывают трое местных мужиков, томящихся в этот воскресный день от безделья. Это они выследили несчастную парочку, жадно вслушивались в ее разговоры, а потом скабрезными репликами и грязными ругательствами заставили влюбленных обратиться в бегство, опошлив и оскорбив их чувство.
Нередко получается так, что герои Хласко не могут найти взаимопонимания, они словно говорят на разных языках, не слыша друг друга, хотя ими движет обоюдная сердечная привязанность.
Вот еще один из рассказов Хласко, к сожалению, не вошедший в русский его однотомник. Рассказ называется «Солдат», а в центре его опять молодая пара: женщина, дождавшаяся жениха, и сам он, только что вернувшийся с полей сражений в родные места. Молодые люди гуляют по улицам небольшого местечка, потом выбираются за его пределы, ближе к природе. Женщина грезит о будущем, о семье, о доме, который так хорошо смотрелся бы в этих местах. Но по ходу рассказа обнаруживается, что вернувшийся домой солдат, ее жених, все еще пребывает во власти фронтовых воспоминаний и, по сути, не слышит и не чувствует того, о чем вслух мечтает его невеста. Он, что называется, отравлен войной. С воодушевлением оглядывая окрестность, он, схватив женщину за руку, восклицает:
« — Ты только представь, какое здесь идеальное место для обороны! Можно несколько недель удерживать этот рубеж!..
— Нет! — в отчаянии закричала женщина. — Нет!
Солдат вздрогнул, оживление на его лице погасло. И он впервые с момента возвращения домой увидел, что на этой земле растет рожь, что земля распахана плугом, что люди трудятся на ней, никого не убивая... И внезапно в первый раз за все это время ощутил чудовищную усталость, почувствовал, что он стар и ужасно одинок...»
О Мареке Хласко некоторые польские критики писали как о каком-то баловне судьбы, которого, мол, просто слепой случай вынес на гребень литературной славы, где он, однако, надолго не удержался. Собственно, в подобном тоне прозвучала и наделавшая много шума статья в печатном органе ЦК ПОРП — газете «Трибуна люду» — «Примадонна одной недели», которая, по сути, отрезала для Хласко возможность вернуться на родину из Франции, куда он поехал по путевке польского Министерства культуры.
Дело еще и в том, что Хласко во время пребывания в Париже нарушил существовавшее тогда табу. Две своих повести — «Кладбища» и «Следующий в рай», — отклоненных польскими издательствами по идеологическим соображениям, он передал «Институту литерацкому» — издательству, которое функционировало при польском эмигрантском журнале «Культура», выходившем под редакцией Ежи Гедройца. А последний для высшего партийного руководства в Варшаве являлся идеологическим врагом номер один.
В результате на долгие годы для Хласко наступили тяжелые времена. В Польше его перестали печатать. Два фильма, снятых по его сценариям, положили на полку. Когда же проштрафившийся писатель поспешил вернуться на родину, в посольстве ПНР в Париже ему отказали во въездной визе, предложив дожидаться соответствующего распоряжения из Варшавы, которое так и не поступило. В конечном итоге Хласко пришлось устраиваться на Западе: он попросил политического убежища в ФРГ, потом перебрался в Израиль к одному из друзей, где вынужден был браться за любую, самую тяжелую, вредную и грязную, работу, ибо его литературный талант в этих краях никого не интересовал, тем более что тематика его произведений была связана с Польшей, ее проблемами.
Хласко заметался, он переезжает из страны в страну — из Израиля в ФРГ, потом в Италию, затем в США и снова в Западную Германию, где его и настигает внезапная смерть: он гибнет от передозировки снотворного (в последнее время писатель страдал от бессонницы), однако некоторые полагают, что это было завуалированное самоубийство. С этой версией, на мой взгляд, трудно все-таки согласиться. Ведь Хласко, которого, как уже упоминалось, называли баловнем судьбы, никогда таким не был, и его нелегко было сломить последующими тяжкими неурядицами.
Во всех устных рассказах о Хласко необходимо, думается, отделять подлинное от недостоверного и случайного, а подчас и явно сочиненного о нем, иногда с его же собственной подачи. Одна из таких устойчивых легенд — что он был человеком богемы, неисправимым алкашом и скандалистом.
Собственно, отголоски этой легенды угадываются и в автобиографической повести «Красивые, двадцатилетние», которая открывает русский однотомник Хласко. В этой повести, часто со щемящей, ностальгической ноткой, писатель вспоминает и живописует свои юношеские загулы с многочисленными литературными и прочими друзьями. Но, пожалуй, не следует все это слепо принимать на веру.
Нужно помнить, что повесть писалась в сложных, порой отчаянно трудных для автора условиях эмигрантской жизни. Работа над воспоминаниями была для него своего рода бегством от действительности, бальзамом, врачующим душевные травмы. Пора юности рисовалась ему в романтической дымке, и эту юность он невольно поэтизировал, изображая ее в лирическом, а иногда и юмористическом ключе. Постоянное же стремление Хласко к перемене мест, переезды из страны в страну — свидетельство того, что и в Европе, и на Ближнем Востоке, а позже и за океаном, где в одной из летных школ США он не без успеха осваивал профессию авиаинструктора, писатель не находил успокоения. В письмах к матери он с горечью признается: «...из года в год я скитаюсь по разным странам, живу в различных отелях, а я уже не молод, и мне хочется иметь где-то угол, где можно было бы собрать все свои книги и знать, что я останусь здесь до тех пор, пока есть такое желание...» В этих письмах к матери, появившихся в печати после смерти их автора, Хласко раскрывается как любящий и преданный сын, который не столько ищет у матери поддержки, сколько сам утешает ее в дни жизненных невзгод. Нетрудно заметить по письмам и то, что Хласко — глубоко верующий человек.
А наряду с этим он творил о себе легенды противоположного свойства, в которых выступал в роли прожженного циника, крутого мужика, даже о матери отзывавшегося, мягко говоря, без должного почтения. Мой приятель, польский писатель Александр Минковский, побывавший в Израиле в начале 60-х годов, рассказывал мне впоследствии, как разыскал там Хласко, чтобы передать ему от матери то ли привет, то ли письмо (точно уже не помню), и как тот ошарашил его фразой: «Что, эта старая курва не могла мне прислать бутылку водки?» Таким путем он создавал подчас свой «имидж», противоречащий реальному облику.
В принципе же Хласко принадлежал к разряду тех писателей, что способны рассказать только о том, что сами пережили. В этом смысле вошедшие в рецензируемый однотомник повести, условно говоря, израильского цикла, такие, как «В день смерти Его», «Обращенный в Яффе», «Расскажу вам про Эстер», — в сравнении с более ранними вещами что-то безвозвратно утратили.
Конечно, весь жизненный материал, как обычно у Хласко, пропущен автором через себя. В судьбах неприкаянных его героев легко угадывается сам автор. В одной из вещей он даже выступает под собственной фамилией («Обращенный в Яффе»). Но в «израильских» повестях отсутствует тот живой разговорный язык, неповторимый варшавский жаргон в речах персонажей, который был неотъемлемым атрибутом его прежних произведений. По сути те же, герои Хласко здесь вырваны из родной почвы. При этом писатель опускает своих маргинальных героев еще ниже по социальной лестнице. Это уже профессиональные преступники, сутенеры, вымогатели, киллеры, проститутки, но выступают они, так сказать, на фоне библейского пейзажа. Естественно, подобный пейзаж придает известную экзотичность повествованию. Но не более того. Язык персонажей здесь нарочито стертый, безликий, что, впрочем, и закономерно: они съехались сюда из разных уголков земли и объясняются между собой на некоем усредненном волапюке из английских, русских, еврейских и польских слов.
Основу сборника, однако, составляет, как уже говорилось, автобиографическая повесть Хласко. Написанная за два-три года до его внезапной кончины, она в этом томе воспринимается как итоговая в его творчестве. Сам тридцатидвухлетний автор, заканчивая эту вещь, не без иронии замечает, что он еще молод и писать мемуары ему рановато. Но судьба распорядилась иначе. Более ничего крупного создать он не успел. При этом Хласко сумел многое рассказать «о времени и о себе»...
В одном из первых печатных откликов на этот том прозы Хласко («Ex libris НГ», 2000, 29 июня) его автобиографическую повесть сравнивают с плутовским романом, а самого автора видят этаким «польским Довлатовым». По-моему, и то и другое утверждение абсолютно неверно. Плутовской роман должен изобиловать комическими положениями и сценами, здесь же преобладают эпизоды, исполненные драматизма, а нередко и трагизма. Довлатов, конечно, замечательный и обаятельнейший прозаик, но Хласко при всем том более глубокий психолог, находящийся под сильным влиянием Достоевского, чего он, кстати, и не скрывает...
Марек Хласко, сам того не желая, оказался жертвой большой политики. К моменту, когда Хласко отправился в Париж, гомулковский курс на определенную демократизацию страны начал существенно меняться. Самая популярная в те времена газета «По прбосту», в которой Хласко, кстати, начинал как очеркист, газета, которая активно поддерживала Гомулку, позже по его же указанию была закрыта. Партийным властям этого показалось мало. Чтобы остудить критический пыл польской прессы, поспешили закрыть и объявленный к выпуску, но так и не увидевший света журнал «Европа». В нем Хласко должен был возглавлять отдел прозы, а быть главным редактором — Ежи Анджеевский, автор романа «Пепел и алмаз».
В этой ситуации «проступок» Хласко пришелся для властей очень кстати. По «баловню судьбы» ударили. Удар был нанесен наотмашь. В газетных статьях содержался весь джентльменский набор тогдашних идеологических «страшилок»: «агент ЦРУ», «американский шпион», «литературный отщепенец».
Хласко наказали, можно сказать, дважды. Ему не только не разрешили вернуться на родину, но попытались вообще вычеркнуть из польской литературы. Даже после его скоропостижной смерти в Висбадене 14 июня 1969 года над ним еще свыше полутора десятилетий тяготел заговор молчания. Казалось, было сделано все, чтобы вытравить из памяти нескольких поколений читателей имя Марека Хласко. И вот результат: когда в начале — середине 80-х его «Избранные произведения» (сначала в четырех, а потом в пяти томах) вышли в свет, то пятитомник «литературного отщепенца» за короткое время выдержал два переиздания. Получилось так, как сказано в одном из писем к матери самим Хласко. Сообщая ей, что не намерен больше униженно вымаливать прощение у властей, он пишет: «Надо уметь ждать, сохраняя достоинство, мужество и надежду...» И он дождался своего часа — правда, ценою жизни.

Версия для печати