Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2001, 12

Под перекаты вороньего грая, стихи

Untitled Document


* * *

Один от Золотой орды, другой от рыжей бороды,
а ты откуда, брат?
Оттуда, где ни ост, ни вест
не поставляют нам невест,
оттуда, где ни вест, ни ост
ни денег в долг, ни счастья в рост
бродяге не сулят.

А посему направь копье на городское воронье,
орущее навзрыд.
Пускай заглохнет хоть на миг,
пока среди гранитных книг
ты скоробогатеем стал —
твой непомерный капитал
на кладбище нарыт.

Отбрось лопату, водку пей среди светящихся теней.
Они и сами пьют.
Есенин пьет, Высоцкий пьет
за сто цветочниц у ворот.
Пока людей хоронишь ты,
живородящие цветы
приходят, слезы льют.

Земля трясется и дрожит, могилу роет Вечный Жид,
похоже, для себя.
Его надежды — прах и тлен,
старик ярится, как чечен,
за невозможностью уйти
с высокогорного пути,
себя не истребя.


Илиада

Гнев воспой, богиня, Ахиллеса,
грозный и губительный, который
стоил столько крови и железа,
что бомжары, стоя под конторой
в очереди к мрачному Аиду,
в сотый раз обнюхали друг друга,
в сотый раз на памятник Атриду
помочилась отчая округа
и, стеклопосуду на обиду
поменяв, завыла как белуга.

Для чего молчал я больше года?
Для того ли, чтобы Илиада
вновь ко мне приставила урода
в центре Александровского сада?
Там, где чем-то тише рукоделья
заняты береза да осина,
тенью друга, как из подземелья,
возникает эта образина,
только стань с глубокого похмелья
с парой пива возле магазина.

Там, пока всему причина — баба,
ветреница, лгунья и подлиза,
производят лошади Зураба
омовенье бешеного низа.
Я пленен фонтанной гигиеной,
деньги, слава, гидра и химера
в чистоте содержатся отменной —
все отмыто в прачечной Гомера.
Вижу некий свет за ойкуменой.
Где-то за Бореем, для примера.

Оттого, что есть всему причина,
на горе, достаточно высокой,
мыслит совоокая Афина,
соревнуя Гере волоокой,
о международном равновесье, —
ревностью к учению пылая,
засвищу в родное поднебесье
соловьем, воспитанным на лае,
о русоволосом Ахиллесе,
о русоволосом Менелае.

И о том, что жизни настоящей
в предстоящей жизни будет много,
сребролукий, далекоразящий
возвестит плейбой в наряде бога.
На суде Париса некий послух
в облике моем, бронзоволицый,
скажет, что устал сидеть на веслах
в море, где летят из-за границы
ослепить пигмеев малорослых
журавли, эпические птицы.


Песенка

Под широким деревом
дождь пережидать,
о своем потерянном
больше не рыдать,
видеть много наново
писанных картин,
вместо пива пьяного
пить ранитидин.

Ой, душа народная
очень широка,
просто полноводная
матушка-река,
где купаться хочется
летом и зимой,
хочется и колется,
да пора домой.

Дома стены белые,
бывший березняк,
все родные целые,
нету доходяг.
Нетути непрошеных,
никаких таких
купленных и брошенных,
вечно молодых.

 


* * *

Только флоксы остались одни
в бабьелетние дни —
остальные ушли без названий.
Только иней оденет — мохнат —
угасающий сад
и подымется паром над баней.

Бабье лето вступило в права —
эта баба трезва
как стекло и предельно прохладна
к обожателям вроде меня,
ибо корм не в коня,
конь беззуб, да и с кормом неладно.

А когда побегу в магазин,
тормознет лимузин
перед носом, залают собаки,
из тени выйдет спонсор: — Ты где?!
Ищешь блох в бороде?
Бабье лето — в обмен на дензнаки!

Наконец-то. Устал тебя ждать.
Я и зиму додать —
не припрячу — сумею в придачу.
А когда про лучину споем,
умолчу о своем.
О своем я уже не заплачу.

Не потрачу уже ни копья,
на халяву пия
самограй, знаменитый в народе,
от которого в зимнем саду
за полкана сойду
и за пугало на огороде.


* * *

Памяти Бродского.

Академик Саврасов застрял на Хитровке.
Тонет редкий прохожий в воронке метели.
Ни огня кочегарки, ни белой головки,
ни дворовой вакханки в пуховой постели.
Леденеет пространство пустой Третьяковки.
В Третьяковке бесптичье: грачи улетели.

Беспробудно уснувшему нет интереса
раскричаться во сне о превратностях века.
Ни высокие гости, ни желтая пресса
не возникнут, излишние, как ипотека.
Микрофильмами Библиотеки Конгресса
обернулась приблудная библиотека1.

Перемолоты старые книги машиной,
золотые обрезы померкли во мраке.
Мировое скитальчество нитью единой
серебрится в руках у ткачих на Итаке.
Академик Саврасов на туче грачиной
видит сквозь эпикантус последние знаки.

Ни спортивного бега, ни быстрой пробежки
в магазин на углу к ослепительной цели.
Днесь повеет, в отсутствие славы и слежки,
веницейской лазурью из мраморной щели.
Слышишь: бухает рядом на нарах ночлежки
чье-то слабое сердце. Грачи прилетели.

 

Пробуждение в Трубчевске

Борису Романову.

Не хоронят. Некогда. И некому.
Даниил Андреев.

Густо растут на березах вороны,
гроздья ворон,
черные вдовы, кромешные кроны,
гул похорон.
Под перекаты вороньего грая
в отчем пиру,
систематически в ящик играя,
вряд ли умру.

Стан половецкий шумит в конопели
издалека.
Или высокую гору без цели
точит река.
Или, затмив соловьиное пенье,
солнце встает
в польском полоне, в гремучем шипенье
пойменных вод.

То ли стихи сочиняет Мазепа,
хрипло шепча,
то ли выходит из княжьего склепа
дух трубача.
Лебедь собора шипами утыкан
диких цветов,
и на столпе усыхающий Тихон
к взлету готов.

Под перекаты вороньего грая
возле столпа
князь умыкает, попа убивая,
дочку попа.
Перемахнув через горы и реки,
старый бандит
сооруженьем Изюмской засеки
Русь оградит.

Стоило в древние дебри нагрянуть,
в эти края,
в круглое озеро искоса глянуть —
в глаз бытия.
Скифская конница в месиве ила
сумрачно спит.
Брезжит над озером тень Даниила
в громе копыт.

Здесь мы учились на лодке кататься,
чтобы впотьмбах
по средиземной лазури скитаться
в рабских трюмах.
Шайку возглавить, вернувшись из плена
через века.
Жемчугом метит прибрежная пена
край сосняка.

Только успею вернуться с поминок,
в городе груш
вновь проведут на невольничий рынок
тысячу душ.
Ибо в тумане уснули ополья,
дрыхнут дворы,
пряча в кургане тупые дреколья
и топоры.

В дебрях трясут разъяренные туры
киевский стол.
В черную яму юхновской культуры
рухнул костел.
Плачет зегзицей пролетная панна,
вянет вдова
крупного землевладельца Бояна —
сохнет трава.


* * *

Свищут, блещут косы. Веет сеном.
О существованье драгоценном,
равном драгоценному созданью,
разразиться опусом программным,
восхититься восхищеньем, равным
восхищенному существованью.

Неопубликованным, забытым
хорошо запрятаться за бытом,
совершенно не литературным.
Хорошо лежать в траве забвенья,
услаждая орган слухозренья
платиновым небом и латунным.

Слушай, из какого драгметалла
жизнь моя сначала состояла?
Почему лежит копейкой ржавой
на зеленошелковом откосе?
Блещут косы. Дело в сенокосе.
В голубых зарницах над канавой.

________________________________

1 Библиотека сибирского купца Юдина, с которой произошло то, о чем здесь говорится.

Версия для печати