Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2001, 11

Фифиа

стихи



                 *   *
                   *

Под тутовым деревом в горном саду,
в каком-то семействе, в каком-то году,

с кувшином вина посреди простыни,
с подручной закуской — лишь ветку тряхни,

с мыслишкой, подкинутой нам тамадой,
что будем мы рядом и там, за грядой,

Амо и Арсений, Хухути и я,
и это не пир, а скорей лития.

Как странно, однако, из давности лет
увидеть: мы живы, а нас уже нет.

Мы рядом, мы живы, и я под тутой
еще и не старый, еще молодой.

Закатная мгла освежила траву.
Цикада окликнула Саят-Нову.

Из давности, из наваждения лет
кузнечик откликнулся ей вардапет.

Вот! роды прейдут, и державы сгорят,
и сад промысловый пожрет шелкопряд,

и речь пересохнет, но из году в год
цикада семнадцатилетняя ткет,

а рядом сверчок, безъязыкий толмач,
смычком высекает свой варварский плач.

Деместикус, дектикус, коноцефал,
да кто бы им имя какое ни дал,

личины меняя, он тот же, что был,
Амо и Арсений под сению крыл,

словесная моль, дегустатор октав,
скажи: каннибал — и не будешь не прав.

Напарники литературных декад,
здесь самое место нам, в цехе цикад.

А что же в остатке? сухая картечь,
лишь воздухом запечатленная речь.

Я вижу, как мы под тутою лежим,
как живо темнеет, как сякнет кувшин,

но миг или век — все равно дефицит,
как жизнь промелькнула, и смерть пролетит.




                 *   *
                   *

А лишила муза разума,
ничего не говори,
справа ли налево сказано,
вспять ли писано — смотри —

тьма египетская: случаем,
как квадратное письмо,
каменное и летучее
Моисеево клеймо

с арабесками кириллицы,
тот реликтовый глагол,
где пресуществиться силится
шпато-кварцевый раскол

в инобытие, и сущее,
письменный смешав гранит,
всей архаикой цветущею
Весть Нездешнюю хранит.



                 *   *
                   *

А если это только сон,
остаточное сновиденье,
не переход в иной эон,
а паморки развоплощенья,
где превращений череда
не знает Бога и Аллаха,
и не душа, а борода
из молодого лезет праха?

О, неужели только сон, 
бездвижное поползновенье, 
когда от мук освобожден
иллюзией освобожденья;
так, выбросив цветок в зенит, 
сырую язву угасанья, 
агава пышная точит
смердящее благоуханье.



                 *   *
                   *

Вот Иона-пророк, заключенный во чреве кита,
там увериться мог, что не все темнота-теснота.

В сердце моря, в худой субмарине, где терпел он, как зек,
был с ним Тот, Кто и ветер воздвиг, и на сушу изверг.

И когда изнеможил, когда в скорби отчаялся он,
к Богу Сил возопил он и был по молитве спасен.

По молитве дается строптивость ума обороть:
Встань, иди в Ниневию и делай, что скажет Господь.

Ах, и я был строптив, а теперь онемел и оглох,
и куда мне идти, я не знаю, и безмолвствует Бог.

Не пророк и не стоик я, не экзистенциалист,
на ветру трансцендентном бренчу я, как выжженный лист,

ибо слаб я и обременен расточительством лет,
я властей опасаюсь, я микроба боюсь и газет,

где сливные бачки и подбитые в гурт думаки,
отличить не могущие левой от правой руки,

как фекальи обстали и скверною суслят уста,
врешь, твержу про себя я, не все темнота-теснота.

...........................................................

Вырывающаяся из рук корабельная снасть
не дает кой-то век уже судну в порт приписки попасть.

На кого и пенять косолапым волкам, как не на
пассажира уснувшего, под которым трещит глубина.

Растолкать? Бросить за борт? Покаяться? Буря крепка,
берег тверд, и за кормчим Невидимая Рука.

Не пугайся, Иона, у нас впереди еще Спас,
еще встанет растеньице за ночь и скукожится враз.

Так что плыть нам и плыть, дни и луны мотая на ось,
на еврейский кадиш уповать и на русский авось.


                 *   *
                   *

Какою-то виной неизбавимой
я виноват перед тобою, брат,
за что, не вем. За схожую с давильней
жизнь общую, где каждый виноват?
За глину немоты?.. Чуть удивленный,
с открытым ртом, не отрок, не старик,
а переросток в старце воплощенный
лежал ты, отошед, ничей должник,
из ада повседневного, из хмари
залитых глаз в свое небытие.
Лил долгий дождь, и гроб воде предали.
Прощай! — и ты отплыл в своей ладье...
...все потерявший до ухода,
и дочь, и волю, что оставил ты
на этом берегу? Значок завода,
да Библию, да вызов пустоты?
И по дороге с кладбища, и после
я все пытался отыскать ответ
бессвязному, толкавшемуся возле
вопросу, обходившему предмет,
не называемый от недостатка
свидетельств, и когда открылся том
на Книге Царств, и выпала закладка,
картонный маршал Жуков, и потом,
про невезуху вспомнив и обиды,
и про безлюбый брак, и как ты пил,
алкая забытья, и аониды
не пели над тобой, как ты лепил
мячи под перекладину, а позже
от всех отпал, и словно на свету
рентгеновском я вижу вспять все то же:
твое упрямство, гордость, нищету
и хрип в груди, когда и жить охота,
и униженье жить: зажать в горсти
последнее — пошли вы все — и что-то
я понял, кажется, в тебе. Прости.



                 *   *
                   *

Эти тюркские пристани-имена — Агидель, Изикюль, Дюртули,
рядом бывшее ваше имение где-то за угорами, под Сарапулом,
разве можно забыть? Агидель, Дюртули, раза три про себя повтори,
Изикюль — и бюль-бюль запоет, засвистит, душу всю исцарапает.

И само наше странствие на теплоходе по Каме, Белой, по Чусовой,
то ли позднее свадебное путешествие, то ли прощание
с этим раем поверженным, над которым недавно парил часовой,
а теперь только обморок территории, словно взяли вместе с вещами ее

и со всем наличным составом, включая плеши вырубок и персонал,
да желонки, как маятники на холмах, нефтяные, а ниже — мережи и
топляки в песке, да на курьих ножках стожки, а потом — провал:
то ли Чертово Городище с Елабугой, то ли Челны Бережные.

Где-то здесь Цветаева задохнулась и письма слал Пастернак
с просьбой отправить его на фронт и дроздами не мог не заслушаться,
всю-то рябину ему исклевали, поди, не знаю, так ли, не так,
дело не выгорело, слава Богу, ибо пуля, она не жужелица.

А закат, что закат? и в проточной воде он, как кровь, багров,
а виденья безлюдности и потом едят поедом они,
как в зеленых плавнях, к примеру, сомы сосали коров,
запрудивших вечернюю реку выменами недойными.

А до Флора и Лавра всего-то рукой подать, и уже
ко вторым осенинам сбиваются в стаи ласточки,
то-то кружат они кругами, и в воздушном их чертеже
больше навыка, чем азарта, с которым гоняют в салочки.

Вот и мы, ты и я, мы не знаем, по счастью, своих путей,
но посудина наша двухпалубная твердо держится расписания,
зная в точности, как на смену Рыбам движется Водолей,
так и сроки нашего пребывания здесь и конечного расставания.


                 *   *
                   *


Не исчезай! — еще и гнезд не свили
малиновки, и радость не остыла.
А если в путь, пропой на суахили:
— Фифиа!..
Чухонцев Олег Григорьевич родился в 1938 году в Павловском Посаде. Автор пяти лирических книг. Лауреат нескольких литературных премий. Живет в Москве.