Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2001, 10

Абнегистская революция: волевой выбор или перст судьбы?

ВАЛЕРИЙ СЕНДЕРОВ

*

АБНЕГИСТСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ:

ВОЛЕВОЙ ВЫБОР ИЛИ ПЕРСТ СУДЬБЫ?

Удивительное событие случилось не так давно в городе Филлморе, что в штате Висконсин: обнаружился человек, чье физическое развитие, семейное положение, душа и все иное полностью совпадали со статистическим средним. Рост, аппетит, возраст брака, состояние зубов и детей — все характеристики Джорджа Абнего совпали с показателями Нормального Среднего Человека.

Абнего стал кандидатом в президенты страны, на выборах он без труда опередил всех. Даже подростка-эпилептика — губернатора Южной Дакоты. Даже бабку из Оклахомы, постоянно распевающую в Сенате псалмы под банджо. “Назад, к Норме, с Нормальным Человеком!” — последний период истории человечества начался.

“Приятно, как ничья”, — это стало лозунгом абнегистской эпохи. Главным ее достижением сделались стипендии для студентов, чьи оценки были ближе всего к средним для их возрастной группы. Да и вся система поощрений быстро была приспособлена для равного ущемления как высших, так и низших.

“Приятно, как ничья”... Абнегистская революция перекинулась и на Европу, ее обосновал теоретически знаменитый французский интеллектуал. Что выше: родовая аристократия или аристократия разума? Как выбирать достойнейших: прямым голосованием или по внутренностям жертвенных животных? Все эти споры, напомнил профессор Фуффник, не посягали на основной платоновский постулат: править должны лучшие. Спорили лишь о частностях: кого считать лучшим, как лучших определять. Но теперь молодая западная демократия, введшая когда-то в юриспруденцию понятие о правах человека, подарила человечеству доктрину наименьшего общего знаменателя в управлении. Править должны не лучшие и не худшие, а самые средние: “недостойнейшие”, “неэлита”.

Неэлита быстро пришла к власти и в Европе, но царство хомо абнегус оказалось недолгим: его покорили крепкие умные ньюфаундленды. После этого первое время собаки еще разводили людей ради их умения бросать палки. Но вскоре собачья цивилизация создала для этой цели машины, и человек окончательно исчез с лица земли.

Рассказ Уильяма Тенна “Нулевой потенциал” вспоминается ныне все чаще. Скажем, при очередном торжестве демократии: из двух абнегов в президенты великой страны избран более абнегистый, с решающим перевесом в ноль голосов — такой ход событий и присниться не мог писателю-фантасту. Как не снилось Джорджу Оруэллу решение парламента Океании, узаконившее прослушки. Писатель знал, конечно, что лейбористов с коммунистами трудно различить по их склонности к тотальному контролю над личностью. Но Оруэлл имел в виду политический контроль и вот в этом-то ошибся: прослушки узаконены коммерческие, а потому возражений и не слыхать — кто же станет спорить с главным достижением христианской цивилизации, рынком? Тоже новый поворот темы, уже по эту сторону океана: действительность фантастичнее литературы, в считанные годы — на рубеже тысячелетий — мы успели уже к этому привыкнуть.

Интересные размышления на близкие темы опубликовал проживающий ныне в США Михаил Эпштейн — в петербургской “Звезде” (2001, № 1) и в московском “Знамени” (2001, № 5). Роль личности, роль масс — и то и другое, по Эпштейну, в новом веке будет умаляться: равно ошиблись и Карлейль, и Толстой. Возрастать же будет лишь удельный вес “муравейчиков” — маленьких, смиренных и сознающих свою малость микроиндивидов.

“Человек окажется действительно паучком во всемирной паутине, поскольку к каждому его нейрону, клетке, гену, протезу и чипу будет что-то приторочено, каждая его частица будет участвовать в каких-то взаимодействиях... которые он должен будет контролировать, в свою очередь контролируясь ими. Может быть, ему и позволено будет иногда отключать свой мозг от сигнальной панели, которая непосредственно будет передавать малейшие возбуждения его нейронов в центральную диспетчерскую, но за временем отключки тоже будет следить специальная панель; долгий выход из системы будет считаться неэтичным, а грани между этикой и правом начнут стираться, как во всяком системно-эгалитарном обществе.

...Мозговые сигналы будут прямо передаваться по электронным сетям, мысли будут читаться, поэтому придется быть осторожным не только в словах. В мозгу будет вспыхивать табличка-напоминание: └Выбирай мысли!””

Будущее близ есть, при дверех; и, созерцая лик его, все видят одно. Вот и Новый Свет обзавелся, похоже, наблюдениями пронзительнее и безнадежней “старосветских” (почему так — к этому вопросу мы еще вернемся). Может быть, и “Манифест” филолога — одно из быстро ставших традиционными пророчеств-констатаций?

Нет, не совсем так: светлое будущее, несмотря на указанные выше отдельные его недостатки, вызывает у автора умиление и восторг.

“└Всечеловек” — слово, введенное Достоевским в речи о Пушкине, — означало человека, который полно объемлет и совмещает в себе свойства разных людей. Но в связи с развитием компьютерных и биогенетических технологий понятие └всечеловек” приобретает новый смысл: целостное природно-искусственное существо, сочетающее в себе свойства универсальной машины со свойствами человеческого индивида... По сравнению с накалом противоречий нового всечеловека, биотехновида, может показаться мелкой борьба в душе └всечеловека” ставрогинского, карамазовского или даже пушкинского типа”.

Так решен наконец-то старинный спор. Архаический сапог, может, и не выше Шекспира — но лишь пока ему не подобьют гвозди электронным микроскопом. И биотехновсечеловек прошествует дальше:

“Современный человек уже умеет многое из того, что когда-то приписывалось только ангелам... Следует заметить, однако, что виртуальность — это первая, начальная стадия техноангеличности. Мы входим в виртуальные миры сначала своим зрением... затем нюхом, вкусом, осязанием — а выйдем оттуда уже с преображенной плотью, уже сверхъестественным существом, антропоангелом”.

Может быть, перед нами просто розыгрыш? Постмодернистский стёб в духе недавних интеллектуально-эстетических увлечений автора?

Не совсем так. Когда стебают вдохновенно, до самозабвения, не щадя ничего вокруг — это называется уже по-другому. Это называется утопией.

Перед нами именно утопия: даже при беглом пролистывании “Манифеста нового века” трудно не разглядеть ее родовые черты. Некоторых из них мы коснемся ниже; а пока остановимся на единственном, что, как может показаться, отличает “Манифест...” от классических образцов жанра. В разделе “Опасения” (с обширной цитаты из него мы и начали рассмотрение статьи) можно углядеть искреннюю тревогу за судьбу личности в дивном новом мире: “гигиена мыследержания” — образ скорее из арсенала Оруэлла, а не трубадуров “протеического” прогресса и бардов Панели. Но:

“Техника, как раньше юстиция и этикет, может прийти на помощь нравственности... техника, обнажая и ставя под общественный надзор новые психические слои человека, не может полностью их исчерпать, напротив, может углубить внутреннюю жизнь, выходящую в иные, сверхтонкие измерения, не подвластные контролю на данной технической ступени”.

Достойная отповедь. Достойный на наши старомодные “опасения” ответ. А вот — еще лучше:

“└Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным”... Техника приближает нас к тому, о чем предупреждают пророки, — к открытости последних времен... готовит нас к предстоянию перед Страшным Судом, который будет читать в наших мыслях и душах. Человек, оснащенный приборами мышления... будет прозрачен и подотчетен. Тогда работа над тайным содержанием своих помыслов станет повседневным императивом... Тогда-то и пригодятся нам... те способы... умного делания, которые разрабатывали аскеты и подвижники. Ведь грехи совершаются не только делом и словом, но и помыслами, и труднее всего — бороться с последними...”

Этот гимн тотальному рабству способен ошарашить: в когтях издыхавшей Утопии мы отвыкли от осатанения 20-х. Но вот оно опять перед нами, оно выступает в новом обличье. Впрочем, в новом ли? Перед нами традиционная военная операция утопизма: штурм небес. Не зря манифестант изобильно цитирует Маяковского, поминает итальянских футуристов — сославшись на других бесчисленных провозвестников будущего, он тоже был бы прав. Потому что их обращение к Евангелию, “Добротолюбию”, “ангелизму” привычно, главное же — оно вполне естественно по существу: “строители” метафизически бесплодны. И мечтают они, в сущности, о малом: овладеть чужим, вытеснив из жизни — божественной и человеческой — ее законных хозяев. “Пригодятся нам способы умного делания”, — в рассудительную интонацию стоит вслушаться. Наш опыт! Р-разработали аскеты с подвижниками — для нас! “Антропоангелизм” — чем, кстати, плохой синоним человекобожия?

Интересно во всем этом и другое: автор прекрасно понимает, о чем пишет. Он отдает себе отчет: не в совершенствовании и не в “техноморали” дело. А в “ноократии, т. е. власти не отдельных индивидов или социальных групп, а коллективного мозга, который сосредоточит в себе интеллектуальную потенцию всех мыслящих существ...”.

Вот так в любой утопии — сквозь благословие возьмет да и проглянет голая правда. О какой личности вообще может идти речь? И стоит ли поминать всуе каких-то там архаических достоевских? Коллективный мозг блистательно усреднит пожелание по глупой своей воле чай пить с прогрессом и благом. И усреднит правильно, то есть отнюдь не в пользу чаепития. Потому что мозг — умный, он есть “Соразум и Сомыслие”. А также “электронная соборность”.

“Этой статье предстоит стать предметом серьезных обсуждений”, — писали газеты по выходе майского номера “Знамени”. Может, журналисты сочли, что обществу трудно будет пройти мимо глубоких интеллектуальных построений американского манифестанта и его стилистических изысков (не самые выразительные примеры того и другого мы привели выше)? Но, может, дело в другом: время утопии пришло, и все мы, некоторые притом довольно остро, чувствуем это. А работа Эпштейна — явление безусловно яркое. Утопия и не обязана иметь отношение к обычной публицистике, литературе — как воля к “церебрально открытому обществу” не связана с обычными человечьими стремлениями и чувствами.

Стоит ли нам вот так, с порога, объявлять несбыточной утопией нарисованную Эпштейном картину? Сам он, как и всегда в таких случаях, не только предсказывает и пророчествует: пророчества все-таки оставляют за внимающими возможность неверия в них. Нет, перед нами — глубоко научная, выверенная в точном соответствии с современным физматсловарем картина человеческого “завтра”. Дух не переводя клянется автор всяческими пространствами, их в манифесте чуть побольше, чем союзов да предлогов:

“Цивилизация будущего протеична, поскольку она состоит из потоков энергии и информации... В трехмерном мире такой энергоимпульс или инфо-сигнал становится трехмерным, в десятимерном — десятимерным. Порою, в целях скорейшего прохождения через материальную среду, он может принимать форму n+1 или n+2 измерений, становясь таким образом ощутимым для обитателей этой среды...” Увы, не всякому читателю доступна изысканная прелесть этого пассажа: нужно все-таки образование в объеме первого курса технического вуза, чтобы насладиться ею сполна.

Новаторство десятимерной мысли не укрыто, впрочем, и от гуманитария — если он сообразит открыть литпамятник предыдущей эпохи “Материализм и эмпириокритицизм”. Ученый подход в обоих трудах приблизительно одинаков: разномерные пространства — как бы норки для обитания различных таинственных существ. Классик жанра умалчивает, правда, об ангелизме, его отношение к иному миру скорее бдительное: четвертое измерение есть “поповская выдумка”, а также “убежище для чертей и ведьм”. Сказано было, как видим, не прозорливо, нынче пророки этак не ругаются: они освоили теолого-математические высоты.

Но не только приземленная наука о многомерных пространствах покорно идет в услужение к биотехнопророку: Гегель в его труде “вступает в противоречие с Гёделем”. Это уж и вовсе на уровне жестокого конфликта огорода, дядьки и бузины; к тому же Гёдель не занимался “обоснованием невозможности доказательства какого-либо постулата в рамках системы понятий и аксиом...”. Обоснованием подобных вещей математики не занимаются. Ибо, в соответствии со словарем же, постулат есть “суждение, принимаемое в качестве исходного без доказательств”.

Смысл всех “антидюрингов” и “эмпириокритицизмов” проще выеденного постулата, так бывает всегда: утопия всесильна, потому как верна. Верования в “научность” и “моральность” прогресса опять оказались тесно переплетены. И вот так создается безусловная (ее уж не оспоришь!) духовно-психологическая предпосылка будущего: оно и благо, оно же и неизбежность. А бороться с научно обусловленной неизбежностью не только глупо, но и (опять-таки!) — безнравственно, нехорошо. Вы что — против прогресса? вы что — черносотенец, ретроград, мракобес?

Неужели мало мы проходили все это... Почему же мы вновь впадаем в почтительный столбняк перед уже вброшенными в мир, уже дающими пахучие ростки зернами грядущего небытия? Ведь, кажется, в наши мозги и души не вживлены еще обезволивающие проводки?

Заметим, что в главном — в мечтах о прозрачности и подотчетности человеческих волокон и клеток — построения статьи не так уж и опережают реальность. На заре тысячелетия технобиоконтроль навис над постхристианским миром, и он грозит быстро стать всеобъемлющим: от отсева “неполноценных” после зачатия через создание желательных экземпляров путем клонирования. И опять к отсеву — эвтаназии. Вторая из этих угроз нова, но уже сегодня вряд ли кто назовет ее фантастичной; новы в некотором отношении и другие две: развитие науки и общественных отношений качественно меняет характер предродовых и предсмертных убийств.

Возражения против абортов носят в основном религиозный характер: не случайно лишь Православная и Католическая Церковь выступают их серьезными противниками, мощных же “светско-гуманистических” союзников у Церкви в этой борьбе нет. Это и естественно: речь идет вроде бы об акте свободного выбора. Личность опускает в урну какой пожелает бюллетень, почему же она не имеет права распорядиться своей семейной жизнью? Нерожденный же ребенок не бастует, в суд не подает, теледебатами не увлекается... Словом, светски понимаемых личностных прав аборты не нарушают.

Однако выбраковку по генетическим показателям к актам персональной воли отнести уже нельзя. “Это не то, что было у Гитлера”, — оправдываются ученые и врачи (по этому поводу см., например, статью П. Элен “Освенцим и теология” в “Вопросах философии”, 2001, № 4). А почему, интересно, не то? “Генетический” аборт — это уничтожение нежелательных, неперспективных экземпляров. Разве не очевидно, кто желательнее и перспективнее: потенциальный физик в инвалидной коляске — или краснощекий абнег?

Ну а грядущее клонирование вызывает в обществе не то чтобы споры: для споров нужна ясная исходная позиция, а ее нет — не считать же основой для серьезного протеста туманные рассуждения о “биоэтике”. Правильнее говорить о некотором смущении: идеология дублирования личности опередила общественное сознание на несколько лет; но годы летят быстро. Мудрая овечка Долли блестяще проиллюстрировала очевидный факт: арифметически понятые “права” ведут к аннигилированию личности, к окончательному бесправию. Ибо данная овечка ничуть не хуже созданий Божиих. Равно как не хуже их будут и другие овечки — трудящиеся, воюющие, голосующие. Штамповка эпсилонполукретинов (терминология Олдоса Хаксли) откроет впечатляющие перспективы. Например, перспективу реализации священного права народа избирать себе абнегу волею большинства. Тиражирование правильно голосующих граждан обессмыслит и теледебаты, нынешние же их участники будут смотреться из новой эпохи наподобие цицеронов.

Но главное все-таки не в выборах. Идея личного бессмертия стала наконец явью: наука отменила Второе Пришествие и Страшный Суд. Об этом поведал миру французский спортивный обозреватель Клод Ворильон. Ныне он пророчествует на земле Монреаля. Коллективный Мозг дал Клоду имя новое: пророк Раэль. Все живое под солнцем создал Мозг путем клонирования, эта благая весть низошла на обозревателя несколько лет назад. Теперь, когда человек научился обращаться с генами, время медиума Иисуса безвозвратно ушло. И Мозг очень рад наконец-то общаться с людьми на равных: рациональным путем науки. За сходную цену он готов даровать потомство приверженцам однополой любви.

Слово истины услышано пока немногими: пятьюдесятью пятью тысячами верных в 84 странах мира...

И на этом фоне — предродового убийства генетически высвеченной личности, нависшего аннулирования уникальности дублированием всех и вся — прямо-таки гуманизмом смотрятся предсмертные убийства. Во всяком случае, они общественно бескорыстны: не все ли равно, раньше или позже уйдет из жизни глубокий старик? Консилиум из врачей и родственников ежегодно отправляет в лучший мир тысячи людей, их избавляют от болезней и болей. Никто ведь не совершит преступления, сделав укол бодрячку, у которого не смолкает телевизор в палате. Совсем не как у вон того, другого, часами неотрывно глядящего в потолок. Он и раньше-то непонятно зачем жил, а теперь еще и страдает от болей. А разве не страдают рядом с эдаким уродом и родственники, и врачи?

Дивный новый мир на пороге, он уже здесь — Михаил Эпштейн ярко и выразительно напомнил нам об этом. Он и сам понимает, конечно, как отнесется к его оптимистическим построениям часть читателей:

“Увы, появилось поколение 1970 — 1990-х, завороженное замятинско-оруэлловской антиутопией и глядящее на техническое будущее через дымчатые очки. Конечно, каждый шаг мысли к контролю над средой будет оборачиваться и новыми способами контроля над мыслью...”

Но не в Замятине и не в Оруэлле дело. Для читателя в России они были не пророками — скорее великими путешественниками в медленно отступающее прошлое. Уместнее здесь вспомнить о Хаксли.

“Новый тоталитаризм вовсе не обязан походить на старый. Управление с помощью дубинок и расстрелов, искусственно созданного голода, массового заключения в тюрьмы и массовых депортаций является не просто бесчеловечным (никто теперь особо не заботится о человечности), но и явно неэффективным, а в наш век передовой техники неэффективность — это грех перед Святым Духом. В тоталитарном государстве, по-настоящему эффективном, всемогущая когорта политических боссов и подчиненная им армия администраторов будут править населением, состоящим из рабов, которых не надобно принуждать, ибо они любят свое рабство... Любовь к рабству может утвердиться только как результат глубинной, внутриличностной революции в душах и телах. Чтобы осуществить эту революцию, нам требуется надежная система евгеники, предназначенная для того, чтобы стандартизовать человека...

Если все это учесть, то похоже, что Утопия гораздо ближе к нам, чем кто-либо мог вообразить всего пятнадцать лет назад. Тогда она виделась мне в дальнем будущем...”

Эти строки английский писатель предпослал послевоенному переизданию основного своего предостережения-романа.

Так что же все-таки предстоящая нам биогенетическая регуляция: абсолютное добро или некоторое зло? Наш вопрос, разумеется, о другом, он — о мутации уже происшедшей: о типе сознания, принимающего, активно или пассивно, завтрашний абнегистский рай. (А вернее, даже не абнегистский: на фоне рокочущего общечеловеческого мозга царство северных лохматых собачек выглядит почти идиллией.) Именно это мутирующее сознание, а не — повторимся — какие-либо безличные “научные” закономерности делает почти неизбежным обещаемое нам.

Здесь уместно воспользоваться напрашивающейся аналогией с утопическим мышлением столетней давности. Не так уж и много было энтузиастов, швырявших бомбы в страну и мир. Не больше, чем “краснобригадников” в 60-е прошлого века, — а ведь не удалось же последним подорвать ни одну из западных стран. А вот в пассивных “бомбометателях” было — все российское общество, почти без исключений. Их самих уже рвало на куски. А они ликовали, и шумно радовались революционному прогрессу, и объявляли реакцией и преступлением слабый правительственный отпор. Велика ли, смертельна ли была сама по себе начальная бомбистская раскачка? — такого впечатления не возникает.

Упоение завтрашней гибелью сопровождалось тогда своеобразной абберацией основных понятий. У человека есть сердце, есть разум — еще недавно сама констатация этой очевидной истины вызвала бы удивление. Почему же теперь проявление чувств стало старомодной отсталостью, а бравирование рационализмом — патентом на передовитость? Есть город и есть деревня, соответственно сельский и индустриальный пейзажи. Почему второй достоин бравурных гимнов, а первый — ненависти, закамуфлированной под презрение? Почему надо боготворить тяжкий физический труд и клеймить тяжкий труд умственный и духовный?

За прошедший век мы претерпелись к таким странностям, но вовсе не потому, что мы знаем ответ на эти вопросы. Сегодня полезно ими задаться — на пороге Новой Утопии. Новой революции; новых переоценок.

Разумеется, конкретные ответы на все “почему” далеко за пределами нашей статьи. Ибо они потребовали бы детального анализа различных утопий прошедшего века: приоритеты в этих утопиях расставлялись по-разному. Скажем, культ рационализма в ленинской утопии был безусловным, в муссолиниевской — относительным: футуристическим истерикам Маринетти (Эпштейн прав, ссылаясь на него как на предтечу) в ней все же сопутствовал культ древности и предков. В гитлеровских же построениях разум подвергался шельмованию, а культовыми элементами сделались иррационализм и патриархальный уклад...

Но стоит ли и вспоминать сегодня о наивных декларациях вековой давности? Что общего между вульгарной базаровщиной и нынешней проповедью электронной магии? К последнему вопросу мы вернемся чуть позже, а пока отметим главное: суть нигилизма не в споре сентиментальных отцов с рассудочными детьми, она — в расчленительском отношении к Творению, в вызове его гармонии и единству. Два тысячелетия христианской культуре сопутствует борьба двух подходов к мироустройству. Что выше: физиологическое отправление или молитва? Святые первых веков не поняли бы этого вопроса: иерархии “выше — ниже” здесь просто не может быть, ибо и то и другое мы совершаем перед взором Творца. И пустынники христианского Египта с одинаковой серьезностью наставляли, как вести себя при молитвах и отправлениях, чтобы не оскорбить Его взор.

Гностическое же мышление — расчленительское, оно исходит из оппозиций: мир — создание двух, злого и доброго, творцов; дух — хорошо, плоть — дурно... Почему? Но в гностически-утопической традиции этот вопрос никогда и не задавался. Принципиальная схема всех утопий была единой: целостная гармония мира Божия беспощадно отвергалась, рационально-магический топор рассекал ее на куски. Ибо держателям топора было виднее: кто из тварей овцы, кто — козлища; и которое из творений равнять налево, а какое — отсылать далеко направо... Держатели сделались творцами — отменив Творца.

Принято считать, что кумиром их и главным орудием был разум. Но такое объяснение недостаточно: вопрос о начальных обоснованиях всегда бывает вне рационалистической компетенции. Приоритетность пролетариата или же высшей расы нуждалась в магической санкции и получала ее: заклинательный псевдоевангелизм — неотрывный спутник борьбы с верой в начале 20-х, и за расстрельным скрежетом революции улавливали потусторонний журавлиный клич уши Андрея Белого, Мережковского, Блока...

А в итоге всего — демиургами созидалась картина нового мира, он был теперь путь, и истина, и жизнь. Как в Евангелии, скажет кто-либо? — да, почти так. Но с одною разницей: слов “Пришел Я не отменить, но утвердить” не было и быть не могло в устах демиургов.

Удались ли их планы? На этот вопрос однозначно ответить нельзя. Конечное торжество Князю не попущено, но при нашем злом безволии он надолго получает мир во владение. И разрушает до основанья (это гениально получилось). И созидает свое (считать ли при этом контрдоводом, что жить в демиурговом мире, даже и поклонникам его, — невыносимо?). И распыляет, разрыхляет все, и готовит почву для нового наступления на Божий мир. Утопия американского филолога в действительности не нова, она — лишь новый виток утопии вечной.

“Нейрокосмос — это еще и спиритокосмос. Если удастся создать симбиоз мозга и машины, это может привести к еще одной метафизической проблеме: задержка смерти и нового рождения в иных мирах/измерениях. Будущее порой видится мне как абортарий, где выкидыши — не тела, а души, которые новейшими медицинскими, генетическими, электронными средствами прикрепляются к техноорганизмам и тем самым не выпускаются в ту └загробную” жизнь, куда свободно уходят души из умирающих тел...

Возможно, что и человеческие существа — это многомерные потоки сигналов, проходящие через трехмерное пространство и воспринимающие свою принадлежность к иным измерениям как └духовность” или └душевность”. В контексте современной науки материя выступает скорее как принцип пленения...”

Перед нами чистейший гностицизм, переведенные на биотехнофеню выдержки из трактатов III века. И не беда, что изысканные построения духовной поры манифестант доносит до нас в малость искаженном, утрированном виде:

“Мы — питекантропы технического века, мы на 90% еще такие, какими вышли из склизкого, замшелого чрева природы... Наши собственные тела, все эти руки, ноги, какие-то, прости Господи, животы и задницы, — все это предметы глубочайшей архаики... Только наш мозг как-то вписывается в информационный и трансформационный пейзаж будущего, где вместо кровавого мяса будут сверхпроводящие нити, сети, нейроны, транзисторы...

Мне уже мучительно трудно читать книги, переползать взглядом со строчки на строчку, и я ищу в своем теле щель, куда можно засунуть диск и сразу переместить в себя все нужные мегабайты. Мне не хватает глаз и ушей, мне не хватает рта и рук... Вот если бы во мне была щелка, куда можно засунуть сразу Британскую энциклопедию!

Знаки, буквы, сигналы мы вынуждены пропускать через глазные щелочки... Наш мозг принадлежит иному типу и уровню бытия, чем наши глаза и тем более ноги-руки. Вот почему я в самом себе ощущаю питекантропа...”

И опять возникает мысль: может, все это просто эпатаж? шутка? Оппозиция архаической задницы и “прости Господи, головы”... Да ведь быть не может, чтобы такое — всерьез. Тут любой бюхнер поперхнется от зависти, тут любой писарев перевернется в гробу...

Но тотчас вспоминаешь английского профессора, поведавшего миру несколько лет назад, что он — компьютер, и жена его и дети — компьютеры, и общаться он с ними начинает исключительно через Сеть... Нет, эпатажный характер этого серьезнейшего манифеста — чисто функционален. Функция его двоякая, первая (вполне в духе постмодернизма) — игровое разрушение старья. И вторая, более важная: проталкивание новых, пока еще не вполне привычных истин — путем ошеломления.

Вернемся, однако, к главному нашему вопросу: можно ли еще этим истинам противостоять? Перспективы могут казаться безрадостными; но начало избавления в том, чтобы понять суть овладевшей тобой силы. И признать ее мороком, признать — не своей. Не в смысле, конечно, заговоров, подлинных или мнимых: не стоит выискивать (а тем более выдумывать) проекции магического гностицизма на мир. Важно, что были они всегда — и всегда побеждались христианством. Борьба далеко не кончена. Слишком уж стараются манифестанты нас убедить. Убедить во всем: что за ними — законы науки и развития; что прогресс истории неотвратим; что поступь его благостна и железна. Подлинные победители себя так не ведут.

На стороне манифестантов не историческая правда, а лишь засилье стандартных предрассудков, исторических клише. Скажем, что это значит — выступать против прогресса: проситься в пещеру или, в лучшем случае, в избу? Наши западники так и скажут. Да и в массовом сознании сомнений не вызовет главное: отождествление благосостояния, торговых и материальных успехов с сегодняшним западным путем.

Но такое отождествление неверно. Греки-фанариоты были монополистами средиземноморской торговли, могущество нашей Империи прирастало трудом и торговой хваткой миллионов старообрядцев... Сегодня кажется, что поклонение удаче, ее культ — необходимые предпосылки торгово-промышленного успеха: может ли быть иначе? Да, может, вполне: в православном сознании богатство и удача были не даром Божиим, не знаком благословения. А — крестом Его, едва ли не наказанием; и нести этот крест нужно было достойно. Это выглядит сегодня экзотикой, кажется невозможной основой процветания и стабильности? Вот именно что кажется, на таких кажимостях как раз и держится предрассудок всесилия абнегизма. Не следует ли предпочесть им наконец трезвый анализ прошлого и настоящего?

Вот, мы оказались рядом еще с одной темой для размышлений: Россия и Запад — перед лицом утопий. Еще недавно отмечали ббольшую восприимчивость к ним России, сегодня Запад нас, без сомнения, догнал и перегнал. И причиной этому не то, что он “гниет и разлагается”, наоборот: причины заложены именно в том, что определило расцвет и могущество Европы и США.

На предыдущем своем этапе Утопия имела яркую эсхатологическую окраску, она была прямым продолжением средневекового хилиазма, то есть традиционного околоцерковного сознания. Все становится ясным, если мысленно взглянуть на религиозно-историческую карту мира: в Средневековье хилиастские мятежи — бич католической Европы. В новейшее время опротестантившейся Европе они не грозят, зато построение “царствия на земле” сотрясает Россию, Испанию, Эфиопию... Дело тут именно в менталитете, а вовсе не в материальном развитии стран (вспомним о промышленном уровне России перед 1914 годом!).

Новый же этап Утопии неразрывно связан с сознанием протестантским. В православном и католическом мировосприятии труд — один из видов внутреннего делания, и церковное сознание не игнорирует сопутствующие работе удачу и успех. В протестантской же этике труд — основа, а материальный плод его — несомненный знак Божией благодати. В сегодняшнем, постпротестантском, мире эти понятия вошли в кровь, они по-прежнему ощущаются всеми, хотя бы в форме негатива: благодать может уже и не чувствоваться, но любой тормоз на пути к фукуямовскому “концу истории” представляется (не справедливо ли?) чем-то невозможным, нереальным, чем-то посягающим на основы основ.

Впрочем, у Запада свои нераскрытые потенции, и не наше дело поверхностно и легковесно о них судить: может статься, он найдет и свои выходы. Отметим лишь очевидное: дышится там куда хуже, точное и неумолимое свидетельство этому дает литература.

Любопытно сравнить антиутопии, создаваемые в России — Европе — США. На первый взгляд, все они — повествование об аде, но ведь и в аду есть различные круги. Мир заокеанских утопий безнадежно идеален. Писатели свободной страны совершенно описывают самый одичалый, самый совершенный тоталитаризм; и во внешних моделях (как Оруэлл — в сталинской) они при этом нимало не нуждаются. В оруэлловской Океании Старший Брат обошел вниманием и любовью “пролов”; то есть — неподконтрольным оставлено большинство населения! А непроницаемых перегородок между классами нет, и пролы ходят по тем же лондонским улицам, что и протелескриненная Министерством Любви элита... Ощущение условности происходящего по многим причинам не покидает читателя великого романа. Что уж говорить о замятинском “Мы”: власть Благодетеля — до городской Стены, а за ней — зеленый мир, Лес, в котором свободно собираются непокорившиеся люди!

Кажется, что между ними пропасть: между героями европейских утопий — и созданиями Брэдбери, Тенна, сегодняшних американских фантастов. Эти создания всегда безгласны: перед полицейским, перед пожарным, перед менеджером-кадровиком. “Вы обросли цифрами, цифры ползают по вас, как вши!” — у непокорившегося героя нет возлюбленной I-330, чтобы крикнуть ему это. И “Мистера Дикаря” здесь тоже нет. “Разве вы еще люди?” — он не бросит этого посетителям Ощущалки. И замятинский Город, и Остров, описанный Олдосом Хаксли, — все это уже далеко позади. Здесь, в мире Рэя Брэдбери, непокорившиеся беспредельно одиноки: странная девочка, любящий гулять по утрам чудак... И за каждым их движением следит не отрываясь Механический Пес.

Не из стран-соседей пришли в американские книги такие картины; и не из прошлого. Так не из чреватых ли будущим глубин собственного бытия?

Многие стороны уже захлестывающей Запад “сладкой жизни” сегодня очевидны почти всем. И в защиту того, что еще вчера казалось раем, выдвигаются лишь сравнительные, условные аргументы. “Да, может, все это и так. Но пока (и, наверно, еще надолго) у них — цивилизация, удобства, свободы и права. Так не лучше ли все это, чем сидеть при лучине да молиться в грязи?” Как часто приходится читать о “мире, в котором человеку все же обеспечена возможность достойно жить”!

Вот так стереотипное мышление сваливает в кучу абсолютно различные понятия. “Прогресс по Эпштейну” — это очевидный путь от свободы, достоинства и права; путь же России — к этим ценностям. То есть европейский, западный путь — так это справедливо называлось еще вчера. Но если Запад вчера развил эти ценности, а сегодня отшатывается от них — где же основания идти за ним по пятам?

Впрочем, мы увлеклись: вопрос, куда же нам идти, — уже следующий. И не стоит отвечать на такие вопросы в кратких, директивных статьях, оставим это утопистам. Пути надо продумывать, обсуждать, пробовать. Но для начала надо просто — понять, что все это еще возможно. Ни к какому биоэлектронному капкану мы не присуждены — если только не присудим себя к нему сами.

Сендеров Валерий Анатольевич родился в 1945 году. Математик, публицист, педагог. Постоянный автор “Нового мира”.

Версия для печати