Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2000, 9

Апофеоз Августа

*

АПОФЕОЗ АВГУСТА

Клод Леви-Стросс. Печальные тропики. М., “АСТ”; Львов, “Инициатива”, 1999, 569 стр.

Клода Леви-Стросса награждали разными эпитетами. Для одних он тот самый злодей, который свел законы культуры к принципам соссюровской фонологии и ввел моду на “плюсики” и “минусики” в работах по этнографии, искусствознанию, литературоведению, отчего эти работы стали ну уж совсем неудобочитаемыми. Для других — революционер, убедительно доказавший, что изучение народной культуры немыслимо без семиотических методов.

Не впадая в крайности, отметим два обстоятельства. Во-первых, солидную философскую базу (как-никак, образование — философское), предопределившую широкий круг интересов и системность подходов. Именно философом Леви-Стросса и считают те, кто предельно далек от семиотики фольклора, проблем первобытного мышления, искусствознания, теории мифа и социальных организаций — словом, от всего того, чем Леви-Стросс занимался. Во-вторых, беспрецедентный масштаб проведенных Леви-Строссом полевых исследований и разысканий.

Книга “Печальные тропики” вышла в 1958-м (в России — в 1984 году, в сокращенном переводе). Леви-Строссу пятьдесят. Уже опубликованы “Элементарные структуры родства”, вышли некоторые статьи, впоследствии вошедшие в “Структурную антропологию”, но еще не написаны “Неприрученная мысль” и “Мифологики”. Материал, собранный Леви-Строссом за время скитаний по саваннам Бразилии, прошел первичную обработку и систематизацию, но главные идеи еще окончательно не сформулированы. Перед нами тот самый чреватый творческими озарениями хаос, где с путевыми заметками и этнографическими наблюдениями соседствуют философские интуиции, публицистика и историософия.

Так что для тех, кто боится схем и таблиц (напомню, что сам Леви-Стросс вообще-то призывал не относиться к ним слишком серьезно), это единственная удобочитаемая книга Леви-Стросса. Но ценность ее, конечно, не только в этом.

Сюрпризы поджидают читателя на каждом шагу. Слишком уж многое тут не вписывается в канонический образ сухого рационалиста, у которого все разложено по полочкам. В своих дневниках Леви-Стросс предстает во всей “наготе”, обуреваемый страстями, которые поначалу сильно удивят читателя.

К родной европейской цивилизации этнолог питает явно недобрые чувства. Особой чести тут удостаивается бразильская аристократия. Ее стиль жизни и интеллектуальный багаж Леви-Стросс подает как уродливое отражение цивилизации европейской, то есть — в соответствии с его системой ценностей — как “извращение в квадрате”. Однако очевидно, что социальный паразитизм и интеллектуальное ничтожество этих титулованных эстетов он расценивает как закономерное развитие базовых принципов европейской культуры.

Трудно не заметить особого отношения Леви-Стросса к той философии, которой его обучили в университете. Леви-Стросс пишет, что набор твердых убеждений, с которым он покидал стены философского факультета, мало чем отличался от того, что был у него в пятнадцатилетнем возрасте, а навыки, приобретенные в университетские годы, сводились к способности за десять минут разработать диалектический каркас для часовой лекции о преимуществах автобусов над трамваями или наоборот. Безусловно, в таких заявлениях есть доля кокетства. Манипулировать философскими категориями с такой легкостью способен далеко не каждый. Другое дело, что молодой Леви-Стросс не счел философию достойной точкой приложения сил. И вместо вымучивания искусственных категориальных систем, чья новизна покупается софистическими ухищрениями и затемнением смысла, предпочел описывать и анализировать уже существующие.

Но тогда совсем уж странным кажется отношение Леви-Стросса к избранному ремеслу, эмоциональная окраска соответствующих описаний. Он заявляет, что ненавидит путешествия и путешественников, и безо всякой ностальгии по временам своей бродячей молодости пишет о нравственных и физических страданиях этнографа. Самое сильное из них — постоянное сомнение в моральном праве ученого на вторжение в жизнь изучаемого народа. С точки зрения Леви-Стросса, куда гуманнее было бы оставить измученных голодом и болезнями индейцев в покое.

Однако это только кажущиеся странности. При всей своей сумбурности комплекс оценок и настроений, из-за которого Леви-Стросс становится этнологом, — явление вполне закономерное и узнаваемое. Это — руссоизм. В “Печальных тропиках” мы видим, как руссоизм превращается в жизненную программу будущего этнолога, жизненная программа — в его биографию, а биография — в сюжет книги. В результате круг замыкается. Порожденное литературой жизнетворчество снова становится литературой.

Руссоистский вызов родной цивилизации рано или поздно порождает болезненный вопрос “а судьи кто?”. При всем желании (и при всей симпатии к туземным культурам) альтернативу порочной цивилизации Старого Света в бразильских джунглях найти не удается. Там же было похоронено и множество других иллюзий. Именно поэтому “Печальные тропики” выглядят как рассказ великого этнолога о своих неудачах, ошибках, упущенных для науки возможностях. Научные достижения остаются за рамками книги, и мы находим их уже совсем под другими заглавиями.

Прозрения этнолога касаются в первую очередь себя самого, из-за чего рассказ Леви-Стросса о полевых исследованиях приобретает отчетливые признаки художественного произведения. Его структура строится на изоморфизме событий внутреннего плана и путешествия в пространстве (движению в глубь Бразилии и возвращению домой соответствуют погружение в культуру индейцев и открытие в себе европейца).

По мере того, как серия экспедиций подходит к концу, собственная деятельность кажется Леви-Строссу все более и более абсурдной. Еще не сформулированный или, наоборот, в свое время загнанный в подсознание, вопрос, что именно заставило его бросить родину, друзей, университетскую карьеру и политическую деятельность, приобретает для этнолога особую остроту.

Озарение приходит в нищей индейской деревушке, где миссия Леви-Стросса, как это уже не раз бывало, проваливается по причине голода среди информантов и их враждебности. Все, что остается Леви-Строссу, — предаться анализу уже собранных данных. В разгар работы этнолог обращает разработанный им метод дешифровки мифа на дешифровку собственной судьбы: на обороте анкет и индейских вокабул он пишет пьесу “Апофеоз Августа”. Оговорю сразу, что пьеса не была дописана до конца и известна только по пересказу. Сюжет “Цинны” Корнеля преображается до неузнаваемости. По сравнению с первоисточником пьеса Леви-Стросса — дремучая архаика (с примесью модернизма, разумеется). Если классициста интересовал идеал монаршей власти, то замысел Леви-Стросса совсем иной. Коллизия “монарх — тираноборец” у него исчезает совсем, уступая место собственно проблеме апофеоза, то есть обожествления. У Корнеля это — награда за милосердие, присвоение монарху очередного титула, у Леви-Стросса — вселяющее ужас превращение в сверхчеловека, которое подданные императора истолковывают как изгнание из мира, превращение живого лица в абстракцию. Однако еще страшнее чувственный облик грядущей метаморфозы, который Августу открывает орел, посланец Юпитера. По его словам, главное — это не божественный энтузиазм и не способность творить чудеса, а отсутствие чувства омерзения к насекомым, бактериям и продуктам их жизнедеятельности. Первоисточником тут служит не Корнель, а перевернутый с ног на голову миф южноамериканских индейцев из “Мифологик” — о том, как человек утратил шанс получить бессмертие дерева и камня, нарушив запрет и отозвавшись на нежный зов гниющего дерева. Леви-Стросс наделяет всемогущество и бессмертие (тождество с природой) осязаемыми атрибутами смерти.

Сообщение Орла дублируется рассказом Цинны, которого Камилла (влюбленная в Цинну сестра Августа) просит предупредить императора о его будущей участи на примере собственной участи Цинны. Если Августа к апофеозу приводит решение сената, то Цинна когда-то попытался самочинно обрести божественную природу. За много лет до описываемых событий он порвал с цивилизацией и удалился в пустыню (нетрудно заметить, что здесь Леви-Стросс рассказывает о себе), где, потеряв все, не обрел ничего. Желая хотя бы символически вернуться в социум, он хочет убить Августа. Сам император усматривает в близкой смерти от руки тираноборца свое спасение.

Запутанность и противоречивость замысла не позволили Леви-Строссу найти разрешение для этой коллизии и дописать пьесу. Но проблема самоидентификации была решена: из сверхчеловека этнолог разжалован в посланцы богов, что, в общем, тоже немало. Его асоциальность призвана компенсировать чрезмерную социальную активность его антиподов, ведущую человеческое общество к самоуничтожению.

Следующий эпизод ярче демонстрирует обретенное Леви-Строссом мифологическое зрение. Свое место в европейском обществе ему помогает осознать не что-нибудь, а стаканчик произведенного по устаревшей технологии и особенно приятного на вкус ямайского рома. Для Леви-Стросса он становится метафорой собственных взаимоотношений с родной цивилизацией, “привлекательность которой, в сущности, связана с осадком, который несет в себе ее течение, причем мы не в состоянии противостоять неизбежной очистке этого осадка”.

Автобиографическая часть “Печальных тропиков” — это рассказ о тех муках, в которых рождалось современное понятие гуманизма. Сам Леви-Стросс не мнит себя спасителем человечества и полностью отдает себе отчет в несовершенстве предложенных им инструментов. Этнолог, порвав с собственным обществом, не может долго пребывать в этом состоянии. Идеализация изучаемой культуры и отвращение к собственной, столь характерные для представителей этой профессии, должны преодолеваться так же, как была преодолена былая уверенность в превосходстве собственной цивилизации. То, что хоть один человек проделал подобный путь, уже можно считать общечеловеческим достижением.

В. К.

 



Версия для печати