Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2000, 6

Умом Россию понимая

УМОМ РОССИЮ ПОНИМАЯ

Б. Н. Миронов. Социальная история России периода империи (XVIII — начало ХХ века). Генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства.

В 2-х томах. Т. 1. 548 стр. Т. 2. 566 стр. СПб., Издательство “Дмитрий Буланин”, 1999.

Очередной цикл коренного переустройства, настигший Россию на исходе ХХ столетия, привел к резкому усилению общественной потребности в объективном историческом знании, в трезвом и взвешенном осмыслении нелегких парадоксов российского исторического процесса. Эйфория, связанная с ликвидацией “белых пятен” или “черных дыр”, отнюдь не способствовала преодолению методологического кризиса в наших общественных науках. Свобода от идеологии, публикации новых, ранее закрытых, источников никак не гарантировали появления позитивных исследований современного уровня. Поначалу провалы исторического сознания частично компенсировались интенсивным переизданием сочинений корифеев дореволюционной исторической науки. Однако охватывающее общество социальное уныние лишний раз убеждает, что без ясного представления о пройденном страной пути, об уровне социально-политического развития народа и его готовности принять нововведения трудно рассчитывать на понимание обществом проводимых преобразований. Общественная потребность во взвешенном, объективном обобщающем труде, раскрывающем магистральные линии развития российского общества и свойственных ему форм государственности, давно уже очевидна.

Книга петербургского историка Б. Н. Миронова впечатляет как масштабами поставленных задач, так и научной смелостью. Это действительно первое в отечественной исторической литературе обобщающее и фундаментальное исследование жизни российского общества за период империи. В первом томе исследуется развитие всех основных социальных слоев и групп в связи с действием важнейших объективных факторов: природы, климата, колонизации новых территорий, рождаемости и брачности, социальной мобильности и урбанизации. Во втором — раскрывается ключевая для понимания истории России картина специфических взаимодействий общества с правовыми и государственными институтами. Внимание автора сосредоточено на эволюции российского самодержавия от народной монархии Московского государства к правомерной государственности периода империи и, наконец, к правовой конституционной монархии начала ХХ столетия.

Свой труд Миронов назвал “Социальной историей России”. Понимая, конечно, что несоциальной истории не бывает, автор тем самым подчеркивает, что главный объект его исследования — не конкретные политические события, а магистральное направление развития общества и государства на протяжении двух с половиной веков. В иные времена за создание работы подобного уровня могли приняться только научные коллективы. Теперь же автор широко использует современные информационные технологии, с помощью которых ему удалось отобрать и проанализировать огромные своды разнообразных свидетельств минувшего, от обширной статистики до публицистики и мемуаров.

Миронов — решительный противник любой иррациональности в истолковании прошлого и настоящего России. Он убежден в органичности, поступательности и “нормальности” российского исторического процесса. “Нормальность” при этом понимается как принципиальное сходство с историческим развитием европейских (точнее сказать, североатлантических) государств. Принципиальная позиция автора вполне понятна: изоляционизм нашему обществу противопоказан, движение по пути, проложенному развитыми странами, не остановить, потому адекватная интерпретация отечественной истории возможна лишь с помощью понятийного аппарата наиболее продвинутой части мировой исторической мысли. Тем самым автор заявляет о стремлении преодолеть возникший за годы советской власти разрыв между отечественной и западной исторической наукой. По-видимому, решение именно этой задачи Миронов считал для себя особенно важным. Свои суждения он неизменно подкрепляет ссылками на зарубежные (главным образом англо-американские) исследования, причем делает это даже тогда, когда вполне хватило бы аргументов отечественного происхождения. Автор вообще позаботился о том, чтобы его хорошо понял западный читатель: соответствующим образом подобрана терминология, а русские меры (пуды, версты, десятины) везде переведены в метрическую систему. Логикой своего анализа исследователь убеждает своих читателей, что история России вполне поддается рациональным интерпретациям, что ничего загадочного в ее судьбе нет, поэтому просвещенный ум вполне способен справиться с раскрытием ее тайных и явных пружин.

Дефицит исторической памяти Миронов обоснованно считает причиной и симптомом опасных социальных болезней. Поэтому важную задачу своего труда он видит в создании некоего социального “лекарства” для соотечественников, вынужденных переживать очередную кризисную эпоху. Хороший историк умеет утешить: движение нашего общества в сторону либеральных принципов, утверждает он, все равно необратимо. Кризисы же, как показывает опыт российской истории, дело временное, не более чем на пятнадцать — двадцать пять лет. Значит, большую часть смутного времени страна уже прошла и, надо полагать, скоро с удвоенной силой возобновит сближение с государствами Запада. Неплохо было бы для полного успокоения привести доказательства такой цикличности, но надо все же признать, что оптимизм автора не наигран. Он базируется на раскрытой в исследовании логике общественно-политического развития России, страны хоть и запоздалой, но молодой и полной сил.

Новаторство монографии очевидно. Автор повел решительную борьбу против мифотворчества, глубоко укоренившегося в трудах историков советского времени. Со многими сложившимися стереотипами в понимании ключевых проблем отечественной истории Миронов расстается решительно и без колебаний. Бесспорным достижением автора следует признать то, что он сумел выявить роль российского общества как главного субъекта исторического развития страны. В историографии советского времени тезис о народе как творце своей истории декларировался постоянно, но при этом тот же народ изображался безгрешным носителем всяческих добродетелей, неизменно страдавшим от чуждых ему правителей. В книге Миронова народ исследуется как живой и деятельный субъект, на плечах которого лежал груз главной ответственности за все, что происходило со страной, за все ее достижения и неудачи, за доблести и пороки. Не географические или природные факторы, а именно состояние народа, его запросы, потребности и желания предопределяли характер развития России. Именно русское общество задавало основные параметры исторических действий, выйти за пределы которых не могли даже самые могущественные властители. Говоря конкретнее, народные потребности в конечном счете обеспечили быстрый рост Российской империи в XVIII — XIX веках. Эти же потребности обусловили и упрочение устоев самодержавия, в том числе крепостного права. Впрочем, без народной предрасположенности не обошлось и при ликвидации этого института.

Отведя основную часть своей работы анализу общественной жизни, Миронов в то же время показывает, что значительную долю своих потребностей народ мог реализовать только через политические действия государственной власти. В заданных обществом пределах у правящих сфер при принятии конкретных решений всегда сохранялся определенный выбор. Власть, таким образом, аккумулировала народную энергию, и именно это обстоятельство превращало ее в главного организатора необходимых стране перемен. Такой подход к проблеме взаимодействия общества и власти предопределил и композицию труда.

В первом томе автор развернул впечатляющую картину эволюции российского общества периода империи: положение всех сословий и страт раскрыто в монографии с редкой для нашей литературы объемностью и силой. Особое значение имеет, конечно, анализ жизни крестьянства, положение которого решающим образом определяло общее состояние государства. Посвященные этой проблематике разделы производят особенно сильное впечатление. Связь русского крестьянина со средой обитания, трудовые навыки и приоритеты, менталитет и культурные ценности народа, характер его воспроизводства , организация семьи и сельского самоуправления — все эти аспекты раскрыты с большой яркостью и убедительностью.

Отслеживая динамику социальных явлений, Миронов получает весомые основания для общего вывода о том, что на протяжении всего императорского периода шел процесс трансформации традиционных патриархально-общинных устоев народной жизни в сторону ее рационализации и демократизации. Процесс этот автор считает естественным и исторически неизбежным. Вместе с этим он показывает, что до начала промышленной революции патриархальные принципы русского крестьянства являлись важным стабилизирующим фактором в жизни общества и государства. Самодержавному политическому строю соответствовали быт и социальная организация крестьянства, включая общину и большую патриархальную семью. В свою очередь патриархально организованное крестьянство само испытывало острую потребность в сильной власти и руководстве. Представление о самодержавии как о наиболее стабильном режиме государственной власти, необходимом для обеспечения внутренней и внешней безопасности, лежало в основе искреннего монархизма, прочно вошедшего в сознание народных масс. Царизм без всяких натяжек можно назвать русской народной монархией. Ради своего государства русский человек много веков жертвовал личными правами. Вот почему крестьянство легко мирилось с принуждением и регламентацией. Крестьяне, подчеркивает автор, “ориентировались на устоявшиеся авторитеты, боялись нарушить многочисленные запреты, правила, требования и негативно относились ко всякого рода переменам и нововведениям”. Отсюда идут корни народной нелюбви к плюрализму мнений и агрессивность по отношению к нарушителям общепринятых норм, в том числе, кстати говоря, и к интеллигенции. Таким был народ, и таким было его государство.

В исследовании много поразительно точных и метких зарисовок народной жизни. Но порой желание доказать “молодость” не слишком цивилизованной крестьянской массы приводит автора к весьма спорным обобщениям. Под пером Миронова русский крестьянин предстает скромным христианином, лишенным буржуазного духа наживы, чьи запросы вполне удовлетворялись достижением прожиточного минимума. По мнению автора, такой этикой можно объяснить слабую предприимчивость, низкую эффективность хозяйствования и даже склонность крестьян к подчинению жесткой власти и контролю над собой. Авторитарная власть над народом (помещичья в особенности) представляется в такой ситуации благом. Без нее народ мог просто разбаловаться и в конце концов потерять вкус к жизни. Спору нет, долготерпение и выносливость русского народа — значимый фактор в социальной истории страны. Однако подобная этика — скорее не причина, а следствие народной бедности. Выведение же относительно низкой эффективности труда крестьянства из его нравственных приоритетов, во всяком случае, нуждается в гораздо более развернутой аргументации. Парадоксальные суждения автора о том, что барщинные помещичьи крестьяне трудились и жили гораздо лучше, чем более свободные и обеспеченные ресурсами крестьяне казенные, хороши, на мой взгляд, только своей экстравагантностью. Миронов сам признает, что приводимые им данные по тринадцати губерниям следует рассматривать “как весьма ориентировочные”. Точно так же спорно суждение о том, что “дарственники” (крестьяне, получившие без выкупа четвертую часть предусмотренной для данной местности нормы надела) лучше приспособились к реалиям экономического развития пореформенного времени. Известно, что нашумевшая в начале ХХ века книга известного либерала А. И. Шингарева “Вымирающая деревня”, при всех эмоциональных перехлестах автора, дала, в общем, достоверную картину экономической деградации крестьян, получивших в свое время дарственный надел. Совершенно очевидно, что многочисленные сведения о бедственном положении бывших “дарственников” автор просто не принял во внимание.

По оценкам Миронова, чем сильнее (до известных пределов, конечно) эксплуатировался русский крестьянин, тем эффективнее он трудился, а снижение контроля немедленно приводило к развитию народной праздности. Значит, крепостное право имело большой позитивный смысл, поскольку дисциплинировало не слишком организованный народ и приучало его к систематическому и напряженному труду. Элемент истины в этих построениях, безусловно, присутствует, но в аргументации этих тезисов автор не всегда аккуратен. Скажем, утверждения об увеличении числа праздничных дней к началу ХХ века до ста сорока в год и о непременном отказе крестьян от работы в эти дни страдают явным преувеличением. По свидетельствам, зафиксированным, например, в “Воронежских епархиальных ведомостях”, крестьяне при необходимости легко отказывались от отдыха в праздничные дни: рисковать урожаем мог только непутевый работник. Еще одним примером чрезмерного увлечения может служить заявление автора о том, что даже в первые годы советской власти крестьяне оставались “глубоко религиозными”. Увы, достаточно взглянуть на бесчисленные руины разрушенных церквей, чтобы усомниться в таком утверждении...

Конечно, выводы об уравнительных и антисобственнических наклонностях крестьян можно подкрепить определенным рядом свидетельств. Но есть не меньше сведений и о прямо противоположных настроениях народа. Авторитетный (в том числе и для Миронова) знаток народной жизни А. Н. Энгельгардт с горечью фиксировал: “Известной долей кулачества обладает каждый крестьянин, за исключением недоумков да особенно добродушных людей и вообще └карасей”. Каждый мужик в известной степени кулак, щука, которая на то и в море, чтобы карась не дремал”. У крестьян, сетовал Энгельгардт, “крайне развит индивидуализм, эгоизм, стремление к эксплуатации. Зависть, недоверие друг к другу, подкапывание одного под другого, унижение слабого перед сильным, высокомерие сильного, поклонение богатству — все это сильно развито в крестьянской среде... Каждый крестьянин, если обстоятельства тому поблагоприятствуют, будет самым отличнейшим образом эксплуатировать другого, все равно крестьянина или барина, будет выжимать из него сок, эксплуатировать его нужду”. И дело вовсе не в расшатывании традиционной крестьянской морали: за десяток лет после эмансипации ничего радикального с нравственными устоями произойти не могло. Стремление к материальному благополучию всегда было в природе крестьянства. Просто оно или подавлялось (при крепостном праве), либо деформировалось общинными порядками и проявлялось не в форме товарного производства, а в ростовщичестве и мироедстве (то есть кулачестве).

Миронов абсолютно прав в стремлении преодолеть узость классового подхода в определении причин отмены крепостного права. Проблему революционной ситуации он даже не упоминает, очевидно считая ее совершенно надуманной. Убедительно выглядят и выводы об отсутствии экономического кризиса крепостнических хозяйств накануне освобождения. Надо только иметь в виду, что кризиса не было и быть не могло в рыночном смысле этого понятия. Не случайно благосостояние помещичьих хозяйств измерялось чисто количественными показателями (считалось, что владелец пятисот душ богаче того, у кого их было триста), тогда как эффективность использования рабочей силы в расчет не принималась. Именно такая экономика и привела к политическому кризису системы, не выдерживавшей к середине XIX века соперничества с промышленными странами Европы. Так что кризис в государстве, вообще-то говоря, был, важно лишь не определять его критериями современной экономики. К сожалению, причины ликвидации крепостного права сформулированы не очень внятно, хотя, как кажется, решающее значение отводится автором все-таки стремлению власти начать ускоренную модернизацию страны.

Говоря о характере аграрных реформ П. А. Столыпина, автор восстанавливает их оценку как “второго раскрепощения”, поскольку без структурной перестройки социальных отношений в деревне нельзя было продвигаться в сторону правового государства и эффективной экономики. Между тем само это продвижение было исторически неотвратимым и составляло суть развернувшейся в стране модернизации. Больше того, столыпинские реформы, полагает автор, были подготовлены всем ходом происходивших перемен: не менее 30 процентов крестьян к концу XIX века начали тяготиться патриархальными ограничениями. Следовательно, новый аграрный курс соответствовал не только политическим расчетам правительства, но и магистральным тенденциям развития общества, в том числе и самого крестьянства.

Выступая безусловным сторонником модернизации (или, точнее, европеизации) России, Миронов несколько сглаживает остроту противоречий этого тяжелого для русского общества процесса. Сомнителен, в частности, вывод о том, что в пореформенное время, благодаря более интенсивному, чем прежде, развитию промышленности и торговли в сельской местности , “экономическая противоположность между городом и деревней стала смягчаться”. Конечно, новые явления хозяйственной жизни проникали и в деревню, но при этом в большинстве регионов упомянутая противоположность не только не уменьшилась, а даже возросла. Впрочем, при курсе на форсированное развитие промышленности иначе и не могло быть. Политика протекционизма, правительственных гарантий и прямых субсидий, принятая в отношении отечественной индустрии, обернулась оскудением земледельческого центра. Не зря дворянство центральных губерний выражало острое недовольство финансово-экономическими мероприятиями И. А. Вышнеградского и С. Ю. Витте. Дореволюционная Россия поражала невиданными темпами железнодорожного строительства и одновременно чрезвычайной дешевизной сельскохозяйственных продуктов. Скажем, пуд говядины в Воронеже в 1910 году стоил примерно 3 руб. 50 коп. В это же время квалифицированный рабочий железнодорожного депо получал около сорока рублей в месяц, а преподаватель гимназии — около ста. Но эта дешевизна оборачивалась истощением хозяйственных сил деревни. Экономическая противоположность между городом и деревней продолжала нарастать, создавая крайне опасное для исхода модернизации социальное напряжение. Ненависть к уходившему вперед городу не случайно обжигала сердца русских крестьян.

У русского общества всегда были особые отношения с властью, поэтому эволюция государственных институтов императорской России рассмотрена в монографии с повышенным вниманием. Во втором томе Миронов настойчиво и, в общем, убедительно раскрывает эволюцию государственного строя России в направлении правового режима. Самодержавие рассматривается им в качестве лидера в процессах хозяйственно-культурного и общественно-политического обновления страны. Именно оно инициировало все основные преобразования, и благодаря его руководству была обеспечена роль России как великой державы. Самодержавие при этом не противостояло обществу, а достаточно умело и эффективно руководило им, продвигая его по тернистому пути цивилизации. “На протяжении X VIII — начала ХХ в. верховная власть в целом проводила разумную, сбалансированную компромиссную в интересах общества политику как во внутренних делах, так и в международных отношениях и выступала лидером государства и проводником модернизации”. Поэтому революционная борьба с царизмом никакого сочувствия у Миронова не вызывает.

Нетерпеливая, жившая в мире западных идей интеллигенция, без оглядки на внутреннее состояние своего народа, пыталась накормить его плодами европейского развития. Она, полагает автор, глубоко заблуждалась в расчетах на то, что крушение самодержавия приведет к улучшению жизни общества. Он полностью соглашается с Н. А. Бердяевым, раньше других указавшим на иллюзорность политического мышления русской интеллигенции. Вполне уместна цитата из русского философа: “Слишком многое привыкли у нас относить на счет самодержавия, все зло и тьму нашей жизни хотели им объяснить. Но этим только сбрасывали русские люди бремя ответственности и приучили себя к безответственности. Нет уже самодержавия, а русская тьма и русское зло остались...”

Объективный анализ разносторонних функций самодержавной власти — крупнейшая заслуга исследователя. Активная и конструктивная деятельность государственного аппарата дореволюционной России давно нуждается в позитивном освещении. Однако с некоторыми обобщениями принципиального характера автор явно спешит. Нельзя забывать, что у самодержавной системы была обратная сторона. Конечно, неуклонное возвышение роли государственной власти позволяло стране выдерживать историческое соревнование с ушедшими вперед народами. Но у этого процесса имелся органический недостаток, о котором образно говорил еще В. О. Ключевский: “Государство пухло, а народ хирел”. Политика традиционного патернализма (то есть отеческого самовластия и всеобщего опекунства) обернулась невиданным усилением роли административного аппарата. Свободное от общественного контроля российское чиновничество прибрало к рукам все отрасли управления страной. А несвободное общество теряло чувство ответственности, все свои достижения и неудачи оно привыкало связывать прежде всего с властью. Вот почему домохозяева, выливавшие без зазрения совести помои прямо на проезжую часть дороги, нередко тут же жаловались на то, что “начальство” плохо заботится о чистоте улиц. Видный политический деятель начала ХХ века С. И. Шидловский, хорошо знавший реальное положение дел в родной Воронежской губернии, с горечью писал: “Крестьянское население, вследствие темноты и бесправности, чрезмерной опеки и круговой поруки, продолжает представлять из себя обезличенные и бессвязные толпы населения... Предприимчивость наша развивается туго, и необходимо приложить старания к тому, чтобы всеми мерами воспитать в населении самодеятельность и развить способность к самоуправлению”.

Думается, Миронов не вполне корректно проводит вектор развития взаимоотношений самодержавия с обществом. Свое лидерство российская власть осуществляла не так, как на Западе. Скудость ресурсов, связанная с отсталостью экономических отношений, при высоких государственных потребностях побуждала самодержавие проводить жесткую регламентацию общественной жизни. Государственные интересы в России всегда доминировали над общественными, иначе власть просто не смогла бы сконцентрировать в своих руках необходимые средства. Западные государства в целом выдерживали формулу, в соответствии с которой путь к процветанию страны лежал через благополучие общества.

К середине XIX века Российское государство превратилось в гигантского опекуна, обремененного ответственностью даже за мелкие хозяйственные нужды. Именно поэтому самодержавие так усердно сохраняло патриархальные устои народной жизни. Реформаторы 1860-х годов хорошо понимали, какую опасность для судьбы модернизации представляет общественная апатия. Учреждение земств, между прочим, предполагало не только заметное сужение компетенции коронной администрации, но и воспитание у общества чувства причастности к местным заботам и нуждам. Надо признать при этом, что на самодержавии лежал груз исторической ответственности за дефицит предприимчивости и инициативы в русской общественной жизни.

Трудно избавиться от ощущения, что на оценках деятельности властных структур в монографии Миронова лежит отпечаток некоторой идеализации. Автор, например, решительно заявляет: после учреждения земств и городских дум “можно говорить о том, что деятельность и центральной и местной коронной администрации находилась под контролем со стороны общества и органов общественного самоуправления”. Если предположить, что имеется в виду появление каналов общественного воздействия на власть, то принять его тезис с некоторыми оговорками было бы можно. Но историки пока не располагают информацией о контрольных функциях земств. Контроль продолжал осуществляться в прямо противоположном направлении, причем как по закону, так и на практике. То же самое можно сказать и о влиянии прессы. Здесь автор высказывает еще более категорические оценки. Александр II, отмечает он, в начале своего царствования допустил регулируемую гласность. И скоро утратил независимость как политик. “В результате все либеральные реформы, проведенные при Александре II, были продиктованы верховной власти либеральным общественным мнением через печать”. Неплохо было бы вывести на свет Божий закулисных творцов преобразований и раскрыть их влияние на законотворческую деятельность. Но автор, конечно, поторопился: под диктовку либеральной прессы ни император, ни его сановники руководить государством не хотели, да и не могли. Любопытно, что Миронов даже не замечает противоречия таких оценок с его же определением самодержавия как подлинного лидера социально-политического развития страны. Можно отметить также, что власть в пореформенные годы скорее прислушивалась к редактору консервативных “Московских ведомостей” М. Н. Каткову.

Материалы, представленные в исследовании, решительно восстают против представлений о российском самодержавии как о режиме произвола и неограниченной личной власти монарха. Легко обнаружить, что соответствующие разделы писались с особым воодушевлением. Однако склонность к чрезмерным обобщениям дала себя знать и здесь. Автор доказывает, что государственный строй России развивался нормально, а в начале ХХ века достиг стадии правовой монархии. После 1906 года перед Россией открывались благоприятные перспективы. Ставшее конституционным, самодержавие могло и должно было подвести общество к цивилизованным либеральным нормам жизни. Именно такие мотивации Миронов считает определяющими в политике верховной власти конца XIX — начала ХХ века. Даже пресловутые контрреформы Александра III автор предлагает рассматривать не как отход от преобразований 1860-х годов, а как необходимую меру для их неспешной, но зато и более прочной адаптации к реальным потребностям всего российского общества, “а не только его малочисленной образованной части”. Рассуждения подобного рода можно было бы принять, если бы историк действительно показал наличие у высшей власти таких благородных стремлений. Научные наблюдения автора в данном случае явно сближаются с политическими позициями умеренных либералов той поры, отчасти октябристов, отчасти правых кадетов, а отчасти и самого П. А. Столыпина. Сохранение сильной исполнительной власти в руках императора расценивается как объективно целесообразное и обеспечивающее плавный переход “к полному конституционализму и правительству, ответственному перед парламентом и, следовательно, перед народом”. Если с объективной целесообразностью сильной власти монарха в условиях России согласиться можно, то вот утверждение о гарантиях “плавного перехода” никаких конкретных доказательств не имеет. Гораздо проще доказать обратное — горячее желание верховной власти свернуть с дороги к демократическому конституционному строю. Миронов хорошо знает об искренних стремлениях Николая II ликвидировать Думу или по крайней мере резко ограничить ее политическое значение. Во всяком случае, ощутимый налет политических пристрастий на оценках роли “правовой монархии” делает позицию автора открытой для критики, острота и объективность которой могут зависеть от убеждений его возможных оппонентов. Очень жаль, что в обобщающей книге о жизни русского общества не нашлось специального места для анализа такой специфической “прослойки”, какой была отечественная интеллигенция. Судя по всему, этот беспокойный социальный слой не очень симпатичен историку. Однако сыгранная интеллигенцией роль в судьбе России заслуживала большего внимания, чем несколько частных реплик по ее адресу.

При всем том Миронов создал произведение во всех отношениях незаурядное. На все замечания и на любую критику (а недостатка в ней, конечно, не будет) он вправе ответить предложением написать лучше. Сделать это будет невероятно трудно. Если оценивать представленный труд по достигнутым результатам, то надо признать, что это произведение — явление пока беспрецедентное. Колоссальная многокрасочная панорама народной жизни, исторические судьбы сословий, организация и функционирование власти в ее развитии и, наконец, объективная оценка характера российской истории — все эти компоненты обеспечивают за исследованием Миронова выдающееся место в современной отечественной историографии.

М. Д. КАРПАЧЕВ.

Воронеж.

 

 



Версия для печати