Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2000, 5

Проблема реального комментария: почти правда, почти вся, далее — по тексту

*

ПРОБЛЕМА РЕАЛЬНОГО КОММЕНТАРИЯ:

ПОЧТИ ПРАВДА, ПОЧТИ ВСЯ, ДАЛЕЕ — ПО ТЕКСТУ...

В. Катаев. Уже написан Вертер. С. Лущик. Реальный комментарий к повести. — Одесса, “Оптимум”, 1999, 232 стр. (Серия Общества “Одесский мемориал”. Вып. 8).

Если верить мемуарам Валентина Катаева и воспоминаниям о нем, замысел повести “Уже написан Вертер” вынашивался почти шестьдесят лет. Она планировалась как книга об эпохе, “о времени и о себе”. Несколько раз Катаев, казалось бы, принимался за эту книгу, оставлял ее, вновь возвращался.

Так, в январе 1928 года самый авторитетный московский литературный ежемесячник — “Красная новь” — опубликовал повесть Катаева “Отец”. Над ней писатель работал с 1922 года, публикуя готовые главы в периодике. Сюжетная основа — история, о которой автор часто вспоминал в беседах с друзьями и журналистами .

Начало 20-х годов, Одесса, голод. Молодой литератор — главный герой повести — несколько месяцев сидит в тюрьме ЧК, ждет допроса. Он вполне аполитичен, и о причинах ареста можно лишь догадываться: то ли причастность к антисоветскому заговору, то ли просто “по подозрению” — бывший студент, бывший офицер времен мировой войны. Смерть близка. Из гаража, что неподалеку от тюрьмы, то и дело доносится стук автомобильного мотора. В гараже расстреливают, а мотор, по мнению чекистов, должен заглушать выстрелы. Почти не заглушает, во всяком случае — для заключенных. Под этот шум они засыпают каждый вечер. Единственный, кто заботится об узнике, кто носит ему передачи и стоит под окнами тюрьмы, — старик отец. Мать умерла давно. Герой повести мечтает, что, если уцелеет, будет всю жизнь заботиться об отце, никогда больше не огорчит его. Наконец узника вызывают к следователю. И отпускают. Похоже, арестовали его по ошибке, перепутали с кем-то. Но герой, выйдя из тюрьмы, вскоре забывает обещания, что давал себе, видится с отцом изредка. Однажды, вернувшись из журналистской командировки, он узнает, что отец умер, так и не дождавшись встречи с сыном.

Для читателей-современников, особенно одесситов, была очевидна связь повести с биографией автора. Повесть тогда не воспринималась как антисоветская, тем более — просоветская. В ней видели исповедь, признание неискупимой вины перед отцом, покаяние. Что во многом и обеспечило успех.

Почти двадцать лет спустя — в марте 1967 года — “Новый мир” опубликовал повесть “Трава забвения” — “художественную автобиографию”, как назвал ее Ираклий Андроников. Главы уже печатались в “Известиях” и “Огоньке”, но после новомирского издания повесть на десятилетие стала бестселлером. Катаев вспоминал о молодости, о друзьях, о литературной Одессе эпохи Гражданской войны и литературной Москве 20-х годов. Одна из сюжетных линий “Травы забвения” — история смерти отца, чувство вины перед которым все еще мучит героя-повествователя. Она почти цитатно воспроизводит соответствующие фрагменты повести “Отец”. Одесская ЧК, тюрьма и гараж тоже описаны в “Траве забвения”. Только теперь все это не имеет к герою никакого отношения. В чекистской тюрьме сидят контрреволюционеры, бандиты и спекулянты, их и расстреливают чекисты в гараже. А герой хоть и бывший офицер, но вовсе не аполитичен, он искренне принял революцию, работает в советских изданиях, ездит в журналистские командировки, одесские чекисты и руководители городской администрации — его приятели и добрые знакомые. В их числе и Сергей Ингулов. Чекист, публицист, тогдашний председатель губкома. Ингулов и предложил писателям актуальнейший политический сюжет — о “девушке из партшколы”. В “Траве забвения” он пересказан Катаевым. Комсомолка, “девушка из партшколы” помогла чекистам “ликвидировать опасный контрреволюционный заговор”, во главе которого стоял “молодой врангелевский штабс-капитан. И надо было начинать с него. Это было очень трудно. Офицер был чрезвычайно осторожен”. Однако штабс-капитан случайно познакомился с девушкой. “Она не знала, кто он. Он не знал, кто она. В Губчека ей объяснили, с кем она познакомилась, и приказали влюбить в себя штабс-капитана. Задание было выполнено с лихвой: она не только влюбила его в себя, но влюбилась сама и не скрыла этого от заведующего секретно-оперативным отделом Губчека”. Чекист взял с нее слово довести дело до конца. “Девушка торопила. Она говорила, что больше не может вынести этой пытки”. И все же “твердо исполнила свой партийный, революционный долг, ни на минуту не выпуская из виду своего возлюбленного, до тех пор, пока они не были вместе арестованы, сидели рядом в камерах, перестукивались, пересылали записки. Затем он был расстрелян, она освобождена”.

“Поэты и поэтессы, — восклицал (по словам Катаева) Ингулов, — вы сумели воспеть любовь Данте и Беатриче, разве вам не постичь трагической любви штабс-капитана и девушки из партшколы?” Если так, то “почему же вы молчите?”.

Они конечно же не молчали. Их герои и героини с энтузиазмом отрекались от семьи, убивали или предавали во имя идеи отцов, братьев, сестер, невест, женихов, возлюбленных, мужей, жен и т. д. Сюжеты вроде ингуловского вообще характерны для советской литературы. И не с Ингулова началось. Идея, как известно, древнейшая, да и сам по себе прием обусловлен задачей: величие идеи наилучшим образом оценивается по масштабу принесенной во имя нее жертвы. Однако советские писатели не просто восприняли традицию. Тема предательства во имя идеи, в мировой культуре, что называется, маргинальная, стала центральной в советской. К 50-м годам сложился своего рода культ предательства, культ отречения. Зато в годы хрущевской “оттепели” и брежневского “застоя” накал истерического поклонения всякого рода павликам морозовым несколько снизился. И тогда Катаев осмыслил ингуловский сюжет по-своему.

Да, уверял он читателя, рассказанное Ингуловым действительно случилось. И с “девушкой из партшколы” повествователь был даже лично знаком. И штабс-капитана знал еще до войны, когда тот был гимназистом. А в 1920 году штабс-капитан работал в одном из советских учреждений. И его фамилию повествователь сам прочел в списках расстрелянных заговорщиков, что периодически вывешивались тогда по городу. Ингулов ничего не сочинил. Но, как выяснилось позже, все было гораздо сложнее.

Во-первых, “девушке из партшколы” отречение от любви едва не стоило рассудка и жизни. Услышав, как штабс-капитана уводят на расстрел, “она легла в угол своей общей камеры и потеряла сознание”, очнулась в больнице, ее несколько лет лечили. И о штабс-капитане она помнила всегда. А за верность революции заплатила не только единственной своей любовью. Намеками, впрочем достаточно прозрачными для советского читателя, сообщалось, что “девушка из партшколы” была репрессирована в 1937 году, прошла сталинские лагеря. Как и чекист, отправивший ее когда-то на задание. Однако оба в итоге были реабилитированы и остались верны идеалам молодости.

Во-вторых, “девушка из партшколы” так и не узнала, что штабс-капитан не был расстрелян. Его фамилию уже внесли в соответствующие списки, но по дороге из тюрьмы в гараж приговоренный бежал. Потом перебрался через границу, антисоветскую деятельность прекратил, даже признал ее ошибочной. Жил в Париже, где и встретил его повествователь чуть ли не сорок лет спустя. О “девушке из партшколы”, о той, которой пересылал записки в тюрьме, штабс-капитан забыл. Ему не было известно, что девушка выполняла задание ЧК, он не мог сомневаться в том, что ее расстреляли, кстати, по его вине, но — забыл. Начисто. Вот такая трогательная история. Состоялось жертвоприношение, но жертва уцелела. “Девушка из партшколы” страдала и помнила , и бесстрашный, неподкупный чекист страдал и помнил, а штабс-капитан существовал более или менее благополучно, их пережил и забыл. Даже непонятно, кому больше повезло, кто перед кем больше виноват. Волки почти что сыты, овцы почти что целы. Почти правда.. .

В 1980 году в июньском номере “Нового мира” была опубликована повесть “Уже написан Вертер”. Катаев вернулся к истории жертвоприношения. Но на этот раз решил обойтись без обычных советских “легенд и мифов”, написать всю правду. Или — почти всю.

Не было, оказывается, отчаянного врангелевца, хитроумного штабс-капитана, возглавлявшего крупнейшую контрреволюционную организацию. Был гимназист, ушедший в военное училище, юнкер времен мировой войны. Он стал художником, о заговоре толком и не знал. И благородного чекиста тоже не было. Был недавний эсер-боевик, террорист, выбившийся в стражи “революционной законности”. И кристальной чистоты комсомолки, пожертвовавшей своей любовью, перенесшей немыслимые страдания, не было тоже. Была секретная сотрудница Губчека, так называемая сексотка, в прошлом — горничная, опытная, хладнокровная, жестокая и хитрая особа, по чекистскому заданию познакомившаяся с молодым художником, ставшая его женой. Она следила за мужем, по ее доносу художника и арестовали. А еще был известный писатель, в прошлом — эсер-боевик. Некогда он спас жизнь своему товарищу, который стал чекистским начальником. Именно этого писателя умолила мать арестанта обратиться в ЧК, воспользоваться авторитетом “ветерана революционной борьбы”, спасти сына. Писатель выполнил просьбу, едва не поплатившись жизнью. Его прежний товарищ договорился с комендантом, руководившим расстрелами, и тайком отпустил бывшего юнкера. Однако фамилию арестанта уже внесли в список казненных, мать художника прочла этот список, и сын, вернувшись домой, застал ее мертвой. Он бежал из города, но перед этим еще успел встретиться с женой, рассказал о чудесном освобождении. И сексотка вновь донесла на мужа, да заодно на своего начальника и коменданта. Донос поступил к приехавшему из Москвы инспектору. Механизм уничтожения включился, его уже никто не мог остановить. По приказу инспектора в приснопамятном гараже были расстреляны под стук мотора и начальник ЧК, и комендант, и сексотка. А художник, чудом избежавший пули, четверть века спустя попал в сталинский лагерь, где и умер.

Даже сейчас не вполне понятно, каким образом Катаеву, благополучнейшему советскому классику, удалось провести повесть сквозь цензурные рогатки. Возможно, это еще когда-нибудь выяснят, но одесский исследователь Сергей Лущик ставил другую задачу: подготовить текстологически корректное, комментированное издание повести “Уже написан Вертер”.

Последовательно, скрупулезно, суммируя достижения немногочисленных предшественников, Лущик выстроил фактографическую канву повести. Основываясь на архивных материалах и одесской периодике, он установил, что Катаев удивительно точно — подневно — описал события, имевшие прямое отношение и к его семье, и к семьям его друзей и знакомых.

Так возникла документально подтвержденная версия судьбы прототипа главного героя повести — художника Виктора Федорова, сына популярного в предреволюционные годы писателя Александра Федорова. Именно Александр Федоров был описан Катаевым в “Траве забвения”, его автор называл своим первым наставником в литературе. Установлен и прототип чекиста, бывшего эсера, и писателя, спасшего героя повести, и т. п. Установлено также, что не было знаменитого заговора, о котором столько рассказывали мемуаристы из “компетентных органов”. Была обычная чекистская провокация, цель которой — не просто уничтожение тех, кого большевики считали потенциально опасными, но и превентивное устрашение всех жителей города. Кстати, участие в заговоре некогда инкриминировали Катаеву и его младшему брату. И освобождением из тюрьмы оба они обязаны хлопотам знакомого литератора.

А еще установлено, что не было и жестокого, но по-своему честного чекиста. Были заурядные убийцы. Кто-то из них дожил до пенсии, кого-то расстреляли, причем не в 1920 году и не за излишнюю гуманность, а много позже — когда и поскольку пришло время менять исполнителей.

В общем, почти все было почти так, как описал Катаев в повести “Уже написан Вертер”, только еще проще и страшнее, что и доказывает Сергей Лущик.

Книга, им подготовленная, — результат коллективных многолетних изысканий. Основная текстологическая работа — устранение цензурных купюр и различного рода искажений — выполнена преимущественно наследниками писателя, сверившими прижизненные публикации повести с рукописями. Комментатор указал источники и наиболее важные разночтения. Что же касается собственно “Реального комментария к повести”, то его объем (девятнадцать глав) почти в три раза превосходит объем комментируемого текста. Издание снабжено словарем персоналий, справочный аппарат оформлен так, чтобы им было удобно пользоваться не только составителю, но и массовому читателю (в наши дни — редкая деликатность), изобразительные материалы, включенные в книгу, удачно дополняют ее, помогая составить впечатление о “топографии” катаевской повести, своеобразном колорите эпохи, о прототипах героев и ходе работы комментатора.

О достоинствах работы Лущика можно сказать многое, но есть в ней и недостатки.

Прежде всего решается не та задача, что изначально поставлена: “Реальный комментарий к повести” таковым не является. Это скорее фрагменты монографии о творчестве Катаева, монографии весьма интересной, однако монография — другой жанр.

Путаница с жанрами закономерна. Ведь автор убежден, что реальный комментарий — это, как он выражается, “расшифровка”: выявление реальных событий, на которых основывается писатель, реальных лиц, ставших прототипами литературных героев, и т. д. Спору нет, в монографии задачи подобного рода могут быть и главными. Но для реального комментария они разве что факультативны. Реальный комментарий — пояснение реалий. Причем не всегда тех, что интересны краеведу. Выявление прототипов уместно здесь постольку, поскольку необходимо для пояснения исторических реалий, не более того. У комментария, опять же, своя — традиционная — структура. Он структурно совпадает с комментируемым текстом. Может быть, структура монографии покажется многим более удобной, но опять же: монография — другой жанр.

Примечательно, что “Реальный комментарий к повести” снабжен вступлением с характерным заглавием “Зачем нужен комментарий?”. Отметим, что тем, кому нужно такое объяснять, комментарий не нужен. “Комментарий, — утверждает автор, — не ставит литературоведческих задач анализа стиля и приемов блестящей катаевской прозы, это дело будущих исследователей”. Непонятно, почему он так уверен, что литературоведы заняты исключительно анализом “стиля и приемов”, а текстологический, историко-литературный и реальный комментарий — дело не литературоведческое.

К сожалению, не только автор “Реального комментария к повести” запутался в жанрах. Евгений Голубовский, написавший предисловие к рецензируемой книге (малоинформативное), убежден, что “в наше время комментарий стал новым литературным жанром, где история не разрушает прелесть изящной словесности”. Почему “новым”, почему именно “в наше время”, почему, наконец, история должна разрушать эту самую “прелесть” — ему виднее. Тут, как говорится, комментарии излишни.

Впрочем, недостатки здесь не принципиальны. Главное — сделана большая и очень важная работа.

Давид ФЕЛЬДМАН.

 



Версия для печати