Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1999, 7

Адресат

стихи

АЛЕКСЕЙ ПУРИН

*

АДРЕСАТ

Осень

Огрубевшие и жестяные
листья — что на могильном венке,
крупных капель круги водяные
да холодное пиво в ларьке...

Что ж ты, осень, с кривою усмешкой
шепчешь ужасы нам — перестань!..
Рваный воздух, сырой и поблекший, —
как из гроба прогнившая ткань.

Словно вычерпан, вычеркнут, прожит,
кончен, выгорел весь до нутра
мир — и выжить ничто не поможет,
кроме грифеля или пера...

Может статься, призванье и сила
в том искусства, чтоб страхи и грусть
усмирять, успокаивать: было
и с другими такое, не трусь!..

Листья ветром, как спички о короб,
исчиркав до последнего все,
побелел и осунулся город —
в восковой просветленной красе.

Так владельцы лежат пистолетов —
под военный мотив — именных
среди красного бархата... Это —
только тема, не хуже иных!

Смерть, и осень, и медные трубы...
Под музбыку сдувает Эол
первый снег на плащи и на шубы —
мелкий, едкий, колючий фенол.

И, безжалостней ворса шинели,
мир безжизненно сер... Может быть,
мы погибли б, когда б не сумели
его ужас стихами убить.

Пражские стансы

Тут кататься в стальных тараканах —
лепота! То с улыбочкой, то
с красной рожей... О прочих датчанах
пожалеем, гуляя в Градчанах —
по-хозяйски легко, без пальто.

На неласковость чехов и чешек
(даже гид наш и тот — вечно злой)
что ж пенять — мы достойны насмешек...
Но и ты, пустоватый орешек,
горьковат под кленовой золой.

О, конечно! — витражный, хороший,
драгоценно-резной... Но, увы,
больше нет ни евреев, ни бошей.
Не страшит ли свобода под ношей
чуждой тысячелетней листвы?

И недаром пронырливый самый
твой мышонок в норе страховой
снежным настом и сном — амальгамой
океанской волны, Алабамой —
одеялом укрыт с головой.

* * *

Я уже почти не замечаю,
Сумароков, яти и фиты
и пустое время уличаю
в очевидной мнимости — слиты
канувшие в Лету поколенья
с нынешним: сердца соединить
в силах боль живая умиленья,
речи человеческая нить...
Я закрою книгу. Побледнею.
Папиросу закурю.
“Зрю ль тебя, не зрю ли, — равну грусть имею,
равное мучение терплю”.

Поэты

Любили в армейских нарядах ходить —
без знаков различья, в каких-то кожанках
со скрипом — и дружбу с вождями водить,
о танках поэмы писать, о тачанках...
Теперь-то мы знаем: писанье поэм
почти равносильно ношенью эмблем.

Учась получать за стихи ордена,
старались курить по возможности трубку.

Париж посещали... Ну чья тут вина —
забыли про жизнь, роковую скорлупку...
Не в дальних пределах, в татарской Москве
лежат по ранжиру в червивой траве —

в полковничьих бархатно-красных гробах —
творцы пятитомных собраний, в которых
все рифмы на “-алин” или на “ба-бах”,
а ритмам насыпан за шиворот порох, —
там, где Новодевичий спит монастырь
и славянофильства кричит нетопырь.

* * *

О нет, не для славы... Тогда для чего
или для кого — это словотерзанье,
и духа боренье, и бездн разверзанье,
и полураспад бытия самого?

О нет, не для славы и не для любви —
о, не для любви! — это крови кипенье
в сиянии слов, это стихотворенье —
о славе и смерти, тоске и любви...

И я не пойму, для чего же оно —
и не для потомков, и не для любимой, —
и неуловимый его, нелюдимый
сокрыт адресат, а значенье темно.

* * *

Почти египетское лето:
в зените копится гроза.
А мне с фаюмского портрета
сияют темные глаза

сокровищами коптских копей.
Под крестным знаменьем зениц,
что ратный мученик Прокопий,
копье я опускаю ниц.

Пресуществившегося хлеба
я смуглой корочкою пьян, —
и в клеть возлюбленного неба
не спрячет Диоклетиан.

Мне не темно в земной темнице.
И смерти нет, пока я твой,
пока в глазной тени хранится
лицо с дощечки восковой.

Ботанический сад

По траве, жарой примятой,
входим в рай земной — и вот
ясень, пихтой приобнятый,
ослепительно плывет.

Он, совсем как мальчик сильный,
в колкой ласке изнемог...
Спи, младенец — тис могильный:
ты — лишь радостный намек.

Спи, терновник: зол не знаю
за тобой. Лютей стократ,
сам себе напоминаю
я татарник, царь-мурат.

Ведь, волчцом вцепясь, целую
жизни цепкую резню —
кровожадную, цепную
верность ревности храню.

Горячей, чем горный гравий
под аварскою арбой,
бейся, сердце, суйся к лаве
розовато-голубой, —

раз уж из грязцы и зноя,
слезной радугой лучась,
мира яблоко глазное
чудом создано на час, —

раз уж счастлив я, пропащий,
вкупе с сорною братвой
подле ног Твоих торчащий,
голос слушающий Твой.

* * *

— Создатель в миру растворен,
как соль в благодарном сосуде:
обрывки Господних пелен
бушуют в немом изумруде
листвы и в корыте небес
бегут облаками сырыми.
Господь — это небо, и лес,
и озеро, а не имя.

— Вся пестрая ткань бытия
изъедена Богом, разъята
на нити — прохлады, ручья,
росы, косогора, заката...
И быть этой клети пустой:
зеницы Всемирного Вора
сжигают ночной кислотой
все вещи — и прячут от взора.

* * *

Люциферически прекрасны,
мгновенья гибнут на бегу.
И, словно Фауст, самовластно
любое выхватить могу —
сберечь волшебного романа
строку, губительный поток
пресечь... Но в пальцах Аримана
истлеет сорванный цветок.

А посему поползновенья
мои алхимии глупей —
не заговаривай мгновенья
и чашу поданную пей.

Ни выбора, ни “Или, Или!”
нет... Но читай, покуда жив.
Жди, чтобы книжечку закрыли,
надейся — спичкой заложив.

Ренуар

За пианино садилась — знать не могла, что мы
будем в ее свеченье всматриваться из тьмы
марта — теснясь, номерком окольцевав свой палец...
Ну, наконец убедился — какой ты неандерталец?

То есть — не то, не так... Сказочные очки
выдал жемчужный волшебник — О2, О3, О4! —
радужный кислород усваивают зрачки,
и заресничный мир кажется краше, шире...

Пахла цветами, пальцы нежные к пастиле
клавишей крались, глаза в нотном вязанье спицей
вязли... А вот пушистые персики на столе —
рядом с Арлезианкой, жесткой и желтолицей!..

Где нынче эта музыка — хочешь ли ты ответ
знать?.. Но щемящей жизни смысл и сюжет не нужен.
Видишь? — Она всего лишь потусторонний свет
мертвых, растущих из мутной, влажной среды жемчужин.

* * *

Ничего на листе не напишешь,
не прочтешь — на кленовом, сухом...
Светлым ядом бессмертия дышишь
в парке, выметенном сквозняком.

Что горящая рукопись скручен,
в дрожи черных и красных чернил,
он неясным ознобом измучен,
а вчера еще — цвел и манил...

Есть угрюмая в осени проредь —
как бы выношенность бытия:
так просторно, что не о чем спорить
и любая дорога — твоя.

В этом призрачном тусклом пыланье,
где возможности воспалены,
исполняют любые желанья...
Только не называют цены.

Пурин Алексей Арнольдович родился в Ленинграде в 1955 году. Окончил Ленинградский технологический институт по специальности инженер-химик. Автор четырех книг стихов и книги эссе. Живет в Санкт-Петербурге.



Версия для печати