Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1999, 7

Лакуны и “антилакуны”

*

ЛАКУНЫ И “АНТИЛАКУНЫ”

Русские писатели, XX век. Биобиблиографический словарь. В 2-х частях. Редколлегия: Н. А. Грознова и др. Под редакцией Н. Н. Скатова. М., “Просвещение”, 1998. Ч. 1. А — Л. 784 стр. Ч. 2. М — Я. 656 стр.

Тиражом 20 тысяч экземпляров выпущен биографический словарь “Русские писатели, XX век”. Двухтомник под редакцией директора Пушкинского дома. Отмеченный премией на Московской книжной ярмарке “Учебная и развивающая литература”.

В предисловии пояснено: “Словарь... знакомит учителей и старшеклассников с основными писательскими судьбами (курсив мой. — Н. Е.)”.

Сами понимаете, какие тут начинаются сложности. Из огромной, ломаной-переломаной, кровоточащей истории литературы XX века выбраны основные писательские судьбы.

Цитирую предисловие дальше: “Никогда еще вторжение политической жизни в ее (литературы. — Н. Е.) духовный, эстетический мир не приносило столько катастроф, сколько принес XX век... Но она каждый раз поднималась, залечивала раны, несла надежды читателю, не переставая добывать трудные истины о человеке и его бытии”.

Слишком красиво, чтобы быть верным. В том и заключается трагедия русской литературы XX века, что определенная ее часть оказалась включена в идеологический аппарат тоталитарного государства неволей или волей; даже те литераторы, которые не хотели быть ни “инженерами человеческих душ”, ни “винтиками в идеологической машине”, вынуждены были считаться с данностью — тоталитаризма, несвободы, идеологичности...

Мне все-таки интересно: в ком воплощены, вочеловечены “залеченные раны русской литературы”, кто те литераторы, что “несли надежду, не переставая добывать...”. Заглядываю во второй том. Принято, знаете ли, помещать в конце тома “словник”, именной указатель. Нету... Обидный недосмотр? А может, вовсе не недосмотр, а мудрая предусмотрительность? Легче легкого, окинув взглядом именной указатель, понять, кого составители словаря числят в “основных”, а кого — в неосновных. Так себе, на обочине...

Приходится листать. Листать не без интереса. Например, обнаруживается писатель Николай Шпанов. Автор бестселлеров 30 — 40-х годов “Первый удар”, “Заговорщики”, “Поджигатели”. Вот уж кто действительно “нес надежду” и “не переставая добывал истину” (трудную) “о человеке и его бытии”, так это он.

Варлам Шаламов в одном из своих писем признавался, что любому из московских писателей он готов подать руку, но только не Шпанову.

Надо сказать, большинство авторов словаря склонны к патетике, к пафосу. Для старшеклассников же пишут: “Это лаконические исповеди 33-летнего автобиографического героя, выдержанные в духе и стиле ницшевско-розановских (так! — Н. Е.) афоризмов. Явственна цитатность образа главного героя, человека └обнаженного сердца”, имеющего значимые черты Христа, Заратустры и русского революционера-максималиста”. В одном флаконе. Эдуард Лимонов, разумеется.

Великолепная, надо признаться, характеристика, как раз для школьника, чтобы понял и запомнил: Христос + Заратустра + русский революционер-максималист = Эдуард Лимонов. Почти алгебраическая формула!

Я отлистываю назад: кто еще попал в “основные писатели”?

“Он доносит до нынешних читателей то, чего никто, кроме него, не может высказать и поведать в такой полноте и достоверности... Своим истовым трудом поэта и исследователя он свершил неоценимое, огромное и самое доброе деяние для всех, кому дорого понятие — Держава Россия”. Боже мой! Кто сей? Кто этот Ключевский современности? И что же он высказал и поведал? Что он донес, чего никто, кроме него, донести не смог? Невпотяг было снести...

Это — Феликс Чуев. Это — его эпохальные труды “Сто сорок бесед с Молотовым. Из дневника Ф. Чуева” (1991) и “Так говорил Каганович. Исповедь сталинского апостола” (1992). (Между прочим! В названии последнего труда явственно слышна все та же алгебраическая формула: Христос + Заратустра + русский революционер-максималист...)

Впрочем, автор статьи о “поэте-исследователе” (П. В. Бекедин) как-то, видно, сам почуял, что хватанул лишку его герой с “Also sprach Kaganowitsch” и со “сталинским апостолом”, поэтому спешит объясниться: “Чуевский └сталинизм” весьма специфичен: в нем выражается важная для Ч. идея неразрывной связи времен и поколений, в нем аккумулируется желание поэта добраться до полной правды и восстановить историческую справедливость”. Фух, прямо от сердца отлегло. Я-то думал, в чуевском “сталинизме” аккумулируется что-то другое, а раз “восстановление исторической справедливости” — тогда хорошо. Это же не просто сталинизм. Это — весьма специфический “сталинизм”. С человеческим лицом.

Представляете, где-нибудь в Германии вышел бы биобиблиографический словарь для старшеклассников, характеризующий некоего писателя таким образом: “Его └гитлеризм” весьма специфичен: в нем выражается важная идея неразрывной связи времен и поколений, в нем аккумулируется желание поэта добраться до полной правды...” Непредставимо? А почему у нас представимо? Вот вопрос... Вопрос, правда, выходящий за рамки журнальной рецензии.

Я продолжаю “добираться до полной правды”.

Пуришкевич Владимир Митрофанович. Поэт, публицист. Русский писатель XX века.

Про поэта Ахматову в словаре не больше написано, чем про поэта Пуришкевича.

Про поэта Цветаеву в словаре не намного больше написано, чем про поэта Пуришкевича.

Про поэта Слуцкого в словаре меньше написано, чем про поэта Пуришкевича.

А про поэта Шенгели в словаре вообще ничего не написано. Как и про поэта Павла Когана.

То есть поэт Пуришкевич — “основной”, мейнстрим, а те — так... тупичок, обочинка...

Да-с...

Павел Коган, это имя
уложилось в две стопы хорея.
Больше ни во что не уложилось.

Можно быть активным противником его поэзии. Можно не принимать этого поэта (как я, например, не принимаю прозаика Ивана Родионова). Но исключить Павла Когана из русской литературы XX века невозможно, как невозможно исключить из русской прозы XX века мрачное и отчаянное “Наше преступление” Ивана Родионова. Строки П. Когана — от хрестоматийных: “Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал”1, до менее известных: “Я говорю: └Да здравствует история!” и головою падаю под трактор” — символ, знак поколения. И потом — это хорошие строчки. Рядом с этими строчками невозможны разухабистые хорейчики парламентского дебошира:

Будет странно, станет глупо,
если в эти времена
не посеем мы у трупа
пропаганды семена...

Да прочитайте после этой частушки любые стихи Павла Когана, хоть:

...мы еще дойдем до Ганга,
но мы еще умрем в боях,
чтоб от Японии до Англии
сияла Родина моя, —


и станет ясно, где настоящий поэт, а где “научившийся хилять в рифму” политик.

В самом деле, если Пуришкевич — русский писатель, то почему обойден вниманием Карл Бернгардович Радек? Статьи о литературе писал? Писал. Эпиграммами баловался? Баловался:

Эх, Клим, пустая голова,
навозом вся завалена,
ведь лучше быть хвостом у Льва,
чем задницею Сталина...

Чем это хуже виршей Пуришкевича — не понимаю.

Владимир Митрофанович, честно говоря, окончательно выбил почву у меня из-под ног. (Да и не у меня одного. См. статью С. Лурье “Ковчег плывет” в “Общей газете” от 4 — 10 марта 1999 года.)

Нет, я убежден в том, что Пуришкевич заслуживает не статьи — монографического исследования (впрочем, какой человек этого не заслуживает?), но ведь не в качестве поэта! Поэт жизни, создатель нового типа политического поведения — сколько угодно, но русская литература здесь при чем? И потом все-таки — старшеклассники. Старшеклассники и учителя... Это писано для них. Вслушайтесь в эпическое повествование М. П. Лепехина о В. М. Пуришкевиче и представьте себе, что это писано для старшеклассников: “П. был убежденным антисемитом, видевшим в так называемом освободительном движении начала XX века еврейскую интригу. Положение в высшей и средней школе в России пользовалось особым вниманием П., посвятившего ему специальные труды... Предметом особой заботы П. было также состояние противопожарного дела на селе...”

Лурье возмущен, а я — восхищен! Прямо скажу — я завидую М. П. Лепехину! Сразу видно, что он (как Екатерина II и Наум Коржавин) с детства любил овал... Никакой угловатости, ничего острорежущего... Так деликатно (через запятую) объяснить школьникам и учителям, что быть шовинистом, антисемитом — ничуть не предосудительно. Противопожарные мероприятия, высшая и средняя школа, антисемитизм, шовинизм — ряд нормальных явлений. Мы же цивилизованные люди. Плюралисты мы или не плюралисты?

К вопросу о плюрализме. Передо мной статья о Сергее Александровиче Нилусе. Ну что же: без опубликованной им рукописи Н. А. Мотовилова “Беседа Серафима Саровского о цели христианской жизни” культурный ландшафт серебряного века будет неполон. Но ведь кроме “Беседы...” С. А. Нилус еще кое-что опубликовал. И без этого “кое-чего” невозможно представить себе антикультурный ландшафт XX века. Я имею в виду печально знаменитые “Протоколы сионских мудрецов”.

Наверное, стоило бы сообщить (ученикам и учителям) о фактах использования этого “документа” в нацистской пропаганде, о нескольких комиссиях, доказавших подложность “Протоколов...”.

Автор статьи о Нилусе А. М. Любомудров не хочет разрушать светлый образ своего героя (ну для старшеклассников же книжка, как не понять): “Проникновенно-доверительные интонации автора, делящегося своими сокровенными чувствами и переживаниями, чередуются с высоким слогом пророка и проповедника. Во втором издании книги └Великое в малом” в 1905 году Н. опубликовал попавшую к нему рукопись под названием └Протоколы сионских мудрецов” — документ, в котором речь шла о способах скорейшего достижения мирового господства. Хотя Н. не был первым публикатором └Протоколов...”, именно его издание оказалось наиболее известным благодаря развернутым комментариям писателя. Н. рассматривал этот документ в русле русской религиозной традиции”.

Я допускаю, что А. М. Любомудров верит в существование “сионских мудрецов”, вырабатывающих зломудрые планы покорения мира, — его право. Но его обязанность — сообщить: есть, знаете ли, и другие мнения на этот счет. Вспомнить хотя бы книгу Нормана Кона “Благословение на геноцид” — и, благословясь, двигаться дальше.

Если же самому автору сделать это мучительно трудно, то это могли бы сделать члены редколлегии — хотя бы в пристатейный библиографический указатель внести указание на книгу Н. Кона.

Нет, сделать это мешает щепетильность и деликатность. Как-то, знаете ли, неловко...

Неловко рассказывать про Арсения Несмелова, что он был членом Российской фашистской партии в Харбине и регулярно печатался в ее органе “Нация” под псевдонимом “Николай Дозоров”. Такой хороший поэт — и вдруг...

Однако щепетильность и деликатность в отношении одних писателей соседствует с малоприятной размашистостью по отношению к другим.

Подробно рассказывается, как и почему был отпущен под честное слово из большевистской тюрьмы Пуришкевич, о подобном же эпизоде, происшедшем по другую сторону баррикад, сообщено следующее: “Нарбут... сотрудничал с эсерами, большевиками, краткое время — с деникинцами, впоследствии это послужило формальным основанием для исключения Н. из партии и последующего ареста”.

В чем же заключалось “сотрудничество”?

В 1919 году большевик Нарбут был арестован деникинской контрразведкой и приговорен к смертной казни. Его помиловали под честное слово — обязательство не сотрудничать с противником (как выпустили чекисты Пуришкевича). Нарбут перешел границу и в советской зоне занялся агитационно-пропагандистской, издательской деятельностью (работал в ЮгРОСТА, как Пуришкевич работал в ОСВАГе). Сказать о Нарбуте, что он “сотрудничал с деникинцами”, — все равно что сказать о Пуришкевиче, что он сотрудничал с большевиками.

Кстати, последнее утверждение имеет гораздо больше оснований. Нарбут нигде и никогда не говорил о возможности своего сотрудничества с белыми. Пуришкевич же в июле 1917 года высказался совершенно определенно: “Я — монархист, я убежденнейший монархист, ибо никогда не менял и не могу менять своих убеждений, но, будучи монархистом, я готов служить последнему умному социал-демократу, стоящему у власти... если буду знать, что этот социал-демократ поведет Россию к спасению и не даст нам возможности возвратиться в этом веке к царствованию Ивана Калиты” (цит. по журн.: “Век XX и мир”, 1991, № 10).

! В этом высказывании, как в зерне все растение целиком, уже содержится все будущее “сменовеховство”, вся его хитроумная софистика, прикинувшаяся диалектикой.

Засим некоторые мелочи.

Чрезвычайно странно расположены фотографии. Неясен принцип их расположения. Не алфавитный, не хронологический, а какой-то борхесовский...

Да Бог с ними, с фотографиями. Это негрубая ошибка. В конце концов, в немецком Брокгаузе 1976 года издания помещена фотография бюста Сенеки и подписана: Аристофан. Гораздо серьезнее лакуны и “антилакуны” литературы.

Не бывает словарей без лакун, как не бывает текстов без ошибок или опечаток. Но есть лакуны случайные или неизбежные — про всех же не скажешь? А есть лакуны знаковые, значимые. Не сказать о ком-то — уже означает продемонстрировать свое к этому “кому-то” отношение.

Виктору Шкловскому пришлось удалиться, чтобы очистить место для Николая Шпанова.

Каких только православных писателей и поэтов не обнаружишь на страницах двухтомного словаря, а отца Александра Меня — нет. Иеромонах Роман — поэт, автор и исполнитель песнопений — известен составителям словаря, а Александр Мень — нет. Малозначителен. Не “основной”. Отнюдь не “основной”...

Конечно, рядом с философской лирикой Егора Исаева рубленые строчки Шкловского и популяризаторские книжки Меня как-то... не смотрятся.

Я не откажу себе в удовольствии процитировать статью о Егоре Исаеве. Это не статья, это — стихотворение в прозе! поэма! “Автор развертывает в глобальную метафору образ стрельбища как драматического чистилища перед трагическим переходом тренирующихся на стрельбище солдат в смертельный ад мировой войны”. Какой звукоряд! “Стрельбища — чистилища — тренирующихся — стрельбище...” Вспоминаются школьные впечатления Мандельштама от раннего символизма: “...густые заросли этих └щ”... Словно змеи повисли над партами, целый лес шелестящих змей” (О. Мандельштам, “Шум времени”).

В замечательной статье о замечательном поэте Егоре Исаеве почему-то не упомянуто его участие в “подписантском” движении 60-х годов. Обойден молчанием росчерк пера великого поэта под письмом одиннадцати литераторов в журнале “Огонек”...

Это вообще одна из значительных и — можно сказать — знаковых “лакун” словаря. Как и многое в этом словаре, лакуна поражает изяществом и деликатностью исполнения.

Лакуны этой как бы и нет. О разгроме журнала “Новый мир” сказано прямо, честно и нелицеприятно: “С середины 60-х годов недовольство высших партийных чиновников тенденциями, проводимыми └Новым миром”, усилилось. Постоянное вмешательство в работу редколлегии, цензурные придирки, кадровый разгром редколлегии сделали невозможной работу в журнале, и Т. уходит (в начале 1970 г.) с поста главного редактора”.

Сказано точно. Убавить нечего. Можно прибавить, что, помимо высших партийных чиновников, поспособствовали уходу Твардовского с поста главного редактора “братья писатели”. Но как же это “прибавишь”, когда в том же самом словаре в ряд выстроились все эти “братья писатели”, великие романисты и поэты: Н. Шундик, Ан. Калинин, Е. Исаев, Мих. Алексеев, С. Викулов.

Уж коли писать историю русской литературы XX века, так писать ее без умолчаний, с ясным пониманием того, что эта литература часто начинала смахивать на бойню, на охоту, причем в охотниках мог оказаться и тот, кто еще недавно сам был дичью. Понятное дело, что возможны и обратные метаморфозы.

Меня устраивал бы словарь, в котором вместо расплывчатой формулировки: “Обвиненный послевоенной критикой в аполитичности и вневременности своей поэзии, Мартынов почти на десятилетие был лишен возможности печататься”, — было бы четко написано: “После статьи В. Инбер └Уход от действительности” (└Литературная газета”, 1946, 7 декабря) Л. Мартынов почти десять лет не имел возможности печататься”.

Меня устраивал бы словарь, в котором честно и четко говорилось бы об участии Мартынова и Слуцкого в антипастернаковском собрании и об участии Прокофьева и Викулова в “антиновомирском походе” конца 60-х.

Уверяю вас, мной движет вовсе не разоблачительный доносительский пафос. Скорее уж пафос, э-э... (как там сказано в статье о Феликсе Чуеве?) — “восстановления исторической справедливости и полной правды”. Вот именно.

Почему в статье о писателе Окрейце сообщено, мол, очень уж обижал замечательного русского писателя и патриота Станислава Станиславовича Окрейца Антон Павлович Чехов, постоянно вышучивал и высмеивал. Наверное, поэтому патриот Окрейц оказался прочно забыт потомками? И почему в статье о поэте Твардовском и писателе Солженицыне не сказано, кто объяснял и объяснил-таки советским читателям “Против чего выступает └Новый мир””? Несправедливо.

Вероятно, предполагается, что творчество писателя Окрейца посудьбоноснее будет — и потому читателю важней узнать о том, кто же не позволил этому творчеству доплеснуться до наших дней. Во всем виноват Антон Павлович. Он, и никто другой.

Вообще восстановленные имена русской литературы поражают. Автор статьи о поэте Туроверове приводит полюбившиеся ему строчки замечательного казачьего патриота. Мне эти строчки тоже очень понравились. Особенно они хороши в сочетании с оценкой творчества Туроверова, данной в словарной статье: “В его стихах угадывается явное влияние Пушкина, Лермонтова, Бунина, А. К. Толстого и отчасти Баратынского...” А вот сами строчки:

Когда с прощальным поцелуем
Освободим ремни подпруг
И, злым предчувствием волнуем,
Заржет печально верный друг...

Да нет, Туроверов вовсе не плохой поэт. Но это надо ж было из всего его поэтического наследия со снайперской точностью выбрать именно эти наиболее (по всей видимости) репрезентативные строчки. В последней из них мне в особенности слышится “отчасти Баратынский”.

Еще кое-какие мелочи.

Поражает полное отсутствие иностранной литературы в пристатейных библиографиях. Счастливое исключение — хорошая статья Вл. Корнилова о Лидии Чуковской. Прочие авторы статей знать не хотят “забугорье”. Это их прекрасно характеризует, но в результате складывается впечатление, что о русских писателях XX века вообще не писали ни англичане, ни немцы, ни американцы.

В библиографии к статье о Набокове помянуты такие крупные сочинения, как книжка В. Линецкого “Анти-Бахтин...”, но вот Фильд — биограф Набокова — не назван.

E. Beaujour написала замечательную книгу об Олеше “Невидимая страна” — но не удостоилась чести быть помянутой. Белинков Арк., “Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша” в библиографии имеет место быть, а Beaujour отсутствует. Хотя талантливый и резкий, непомерно огромный, многостраничный белинковский памфлет все-таки не об Олеше, а против Олеши. Это все равно что назвать в библиографии к Маяковскому книгу Ю. Карабчиевского и не назвать исследование В. Катаняна.

Кстати, совершенно непонятно, почему в статье об Олеше не названы его сценарий “Болотные солдаты”, почему автор статьи В. А. Лавров, говоря о сценарии “Строгий юноша”, не сообщил читателю, что фильм, снятый по этому сценарию режиссером Абрамом Роомом, был запрещен. Непонятно, почему в числе пьес Олеши не названа пьеса “Смерть Занда”, над которой писатель работал в конце 20-х — начале 30-х годов. Пьеса была неокончена, от нее остались одни фрагменты, но для творческой биографии Олеши эта неоконченная пьеса столь же важна, как и завершенный сценарий “Строгий юноша”. Тем более, что фрагменты этой пьесы дважды, и оба раза очень талантливо, монтировались в напряженную, странную экспрессионистскую драму. Первый раз это сделал в 1985 году режиссер Михаил Левитин, второй раз — в 1993 году историк Вадим Роговин.

Сказанное вовсе не означает, что все статьи плохи — в словаре есть замечательные статьи (о Довлатове, Добычине, Пановой — правда, в этой последней статье не обошлось без обидной ошибки: режиссером фильма “Сережа” по повести Веры Пановой назван Сергей Бондарчук. Режиссерами экранизации были Данелия и Таланкин, Бондарчук снимался в этом фильме), я говорю не о статьях самих по себе, а об их соединении; я говорю о некоем идеологическом принципе, позволяющем соединять черносотенца Пуришкевича и сталиниста (специфического) Феликса Чуева. Понятно, что и тот и другой попали в словарь не за свои литературные достоинства. Главной причиной здесь была идеология.

Впрочем, одна ли идеология? Самуил Лурье в уже упомянутой мной статье так именно и считает. Идеология, помноженная на халтуру. Мне представляется — дело тоньше. Сложнее. Если угодно, страшнее. Если не угодно, интереснее. Рынок, господа, рынок. Есть спрос на черносотенцев и сталинистов. Растущий спрос, который надобно, господа, удовлетворять. И подпитывать. Этот спрос плавно и естественно совпадает с идеологией составителей словаря. Я затрудняюсь ее обозначить так же резко и четко, как это делает Самуил Лурье. Меня одолевают методологические трудности. Могу только сказать, что эта идеология столь же барочна, прихотлива, изогнута, как и время, ее породившее...

Как бы поизящней выразиться? Как бы хоть приблизительно, хоть в общих чертах обозначить контуры фантастического идеологического “кентавра”? “Слава великой революции, вопреки самой себе укрепившей великую державу; проклятие всем и всяческим революционерам, разрушавшим эту державу”? — да, что-то вроде...

К моему удивлению, нечто подобное я вычитал в словарной статье М. П. Лепехина о Борисе Владимировиче Никольском, расстрелянном в начале 1919 года в ЧК. М. П. Лепехин цитирует письмо Никольского от 28 октября 1918 года: “...С советским режимом я мирюсь откровенней, искренней и полнее, чем с каким бы то ни было другим... Враги у нас общие — эсеры, кадеты и до октябристов включительно... Делать то, что они (т. е. большевики. — М. Л.) делают, я по совести не могу и не стану... но я не иду и не пойду против них: они исполнители воли Божией и правят Россией если не с Божьей милостью, то Божиим гневом и попущением”.

Кажется, это тот самый принцип, который позволяет принять решение: Пуришкевич важнее для русской поэзии, чем Павел Коган; Шпанов важнее для советской беллетристики, чем Шкловский; Проханов важнее для постсоветской беллетристики, чем Сергей Каледин... Этот идеологический принцип наполняет мою душу страхом и неуверенностью в завтрашнем дне. А страх и неуверенность в завтрашнем дне — необходимые атрибуты плюралистического открытого общества.

Я — рад. Я — счастлив и доволен.

Люди, почитающие поэтические таланты Феликса Чуева, никак не могут быть поклонниками таланта Булата Окуджавы. То, что статья об Окуджаве есть в том же словаре, свидетельствует не об объективности составителей. Объективностью здесь и не пахнет. Нет. Здесь дело в другом. Окуджава, Галич, Высоцкий и многие другие все-таки, несмотря ни на что попавшие под ярко-красный переплет словаря “Русские писатели XX века”, — уже классика. С ними не поспоришь. Их уже не вычеркнешь из истории литературы.

Я прекрасно понимаю, как это опасно — одной обойме имен противопоставлять другую обойму. Когда кто-нибудь задает возмущенный вопрос: да неужели такой-то (имярек) оказал большее влияние на литературный процесс, чем такие-то, — он всегда рискует получить ответ: да, вот на этот литературный процесс такой-то оказал решающее влияние, а иного литературного процесса мы и знать не хотим. Подобная ситуация уже была как-то раз в России. В конце 50-х годов нынешнего столетия. Когда в газетах и журналах впервые после долгого перерыва стали появляться имена Цветаевой и Ахматовой, тотчас же загремели, загрохотали возмущенные голоса: как можно равнять и сравнивать! Эти поэтессы вовсе не “мейнстрим” литературного процесса, в лучшем случае — обочина, если не тупички. Разумеется, в конце 50-х годов невозможно было сформулировать здесь, по сю сторону границы, что литературные процессы — они разные. И мейнстрим в одном, обочина — в другом. Отчаянные попытки соединить несоединимое не прекращаются и поныне. И то сказать, никому не хочется вести свой род от Булгарина. Всем хочется быть продолжателями дела Пушкина. Я же, со своей стороны, согласен и на тупичок. Я был бы счастлив оказаться в тупичке имени Георгия Шенгели, а не на проспекте Егора Исаева...

Никита ЕЛИСЕЕВ.

С.-Петербург.

1 Любопытная параллель, никем, кажется, не замеченная: “Я страстно люблю теперь сады в английском вкусе, кривые линии, пологие скаты... и глубоко презираю прямые линии” (Екатерина II Вольтеру, письмо от 25 июня 1772 — “Сборник императорского Русского исторического общества”, т. 13, 1874, стр. 256). И ведь как “вписалась”, в отличие от рисовавшего угол Павла Когана, — аккуратно и ненавязчиво...



Версия для печати