Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1999, 5

“Секрет приятного стиля”

РЕЦЕНЗИИ ОБЗОРЫ

“СЕКРЕТ ПРИЯТНОГО СТИЛЯ”

М. Кузмин. Дневник 1934 года. Под редакцией, со вступительной статьей и примечаниями Глеба Морева. СПб., Издательство Ивана Лимбаха, 1998, 416 стр.

Из всех “подпольных” русских классиков начала XX века, не издававшихся и не замечавшихся на протяжении многих десятилетий, Михаил Алексеевич Кузмин вошел в современный культурный обиход, пожалуй, с особенной наглядностью. Увидели свет несколько сборников его произведений, в том числе основательно подготовленное Н. А. Богомоловым издание “Стихотворений” в “Новой Библиотеке поэта”, появились первые книги о Кузмине, а также множество статей и публикаций в периодике (приоритет в этом деле по праву принадлежит “Новому литературному обозрению”). Если учесть, что прежде в кругах несоветской советской интеллигенции Кузмин, в отличие от Цветаевой, Мандельштама или Ахматовой, никогда не был “культовой”, знаковой фигурой, то можно говорить о подлинном открытии этого мастера в последние годы.

Дневник, который изо дня в день вел Кузмин на протяжении трех десятилетий, — пожалуй, самое легендарное из его созданий. Легендарное прежде всего по причине своей долгой недосягаемости для читателя: к “специальному хранению” в архиве он не был приговорен, однако упорно не выдавался даже самым “узким специалистам” (видимо, угадываемые в тексте соблазны гомосексуального просвещения представлялись отечественным церберам не менее подрывными для основ, чем бесцензурные высказывания по адресу правящего режима). Осуществленные в последние годы публикации различных фрагментов “Дневника” — избранных как по хронологическому, так и по тематическому принципу — никаких потрясений в общественном сознании, естественно, не произвели; если и могли они поразить современного ко всему притерпевшегося читателя, то скорее сдержанностью и сугубой целомудренностью автора при описании своих житейских обстоятельств. Для сосредоточенного же хроникера событий давно минувших лет эти записи бесценны — и не только обилием информации о жизни Кузмина и его современников — знаменитых, малоизвестных и совершенно безвестных, — но и своей всецелой погруженностью в “вещный мир”: поступь истории в них избавлена от всякой величавости, она на каждом шагу спотыкается о быт и поверяется бытом. “Дух мелочей, прелестных и воздушных”, ставший своего рода опознавательным знаком ранних поэтических книг Кузмина, властвует надо всем и в его дневниковых записях, хотя регистрируемые в них мелочи очень часто лишены всякой прелести, а “воздушное” начало сплошь и рядом уживается с брутальной земной силой.

Ореолом легенды был овеян и “Дневник 1934 года” — единственный из уцелевших кузминских дневников, отколовшийся от основного собрания, избежавший многолетнего заключения в государственном архиве, но от этого не ставший более доступным (впервые о его существовании “по большому секрету” мне довелось услышать еще в конце 60-х годов от профессора Ленинградского университета А. И. Доватура). От О. Н. Гильдебрандт, сумевшей сохранить в годы террора машинописную копию дневника, снятую с утраченного оригинала, текст прошел через руки еще нескольких держателей, после чего поступил в собрание Музея Анны Ахматовой в Фонтанном доме. Теперь его при желании может прочесть каждый. При этом Издательство Ивана Лимбаха в очередной раз сумело должным образом позаботиться о тех читателях, которые ценят книгу не только как словесный ряд определенного содержания, переданный печатными знаками, но и как некий художественно-полиграфический феномен, разительно отличающий законное гутенберговское детище от догутенберговских и постгутенберговских способов сохранения вербальной информации.

Внешняя отделенность “Дневника 1934 года” от кузминских дневников за другие годы — лишь одна из причин, объясняющих его публикацию отдельным изданием. Другая, и не менее веская, заключается в особой жанровой природе этого текста. Прежняя структура, тематика и стилистика дневниковых записей здесь меняются. Преобладавшие ранее сведения о каждодневных событиях, встречах и переживаниях (зафиксированные с отменным артистизмом: еще Вячеслав Иванов, один из первых читателей “Дневника”, отметил ведомый его автору “почти забытый теперь секрет приятного стиля”) перемежаются мемуарными вкраплениями и пробами художественной прозы — короткими и вполне суверенными фрагментами, своего рода бессюжетными микроновеллами, аналогию которым можно усмотреть разве что в “Опавших листьях” Розанова. Дневник, таким образом, превращается в рабочую тетрадь — единственную форму творческого самовыражения, которую у Кузмина еще не могли отнять. Являя собою в дни проведения Первого съезда советских писателей (лишь мимоходом упомянутого в августовских записях) вопиющий анахронизм, Кузмин был приемлем в литературной жизни той поры лишь в амплуа переводчика, зарабатывал на жизнь Шекспиром и Мериме; вынашивавшийся им тогда замысел новой книги стихов “Урок ручья”, безусловно, не имел никаких определенных издательских перспектив.

В этой ситуации “Дневник” дарует ему каждодневную возможность несмотря ни на что ощущать себя писателем, творить литературу. И “Дневник” включает образцы литературы — блистательной. Это и воспоминания детства, единственный в своем роде источник сведений о той поре жизни Кузмина, о которой до сих пор почти ничего не было известно. Это и цикл фрагментов, посвященных “башне” Вячеслава Иванова: драгоценные сведения ее завсегдатая, богатые колоритными подробностями и небеспристрастными характеристиками. Наконец, это собственно прозаические этюды, описательные и аналитические. Вот, к примеру, один из них: “Пруд утром. Жасмин уже отцвел, но все-таки сад утром производит роскошное впечатление. И пруд через раму густых деревьев кажется серебряной, туманной идиллией, буколикой с ивами, стадами, селекционными лугами, купальщиками и прохожими, которые издали кажутся более крупными, а главное, более длинноногими, и эти утренние лучи солнца, имеющие прелесть вечерних, которой почти совсем лишены дневные!” В “Дневнике” — россыпи подобных набросков, показывающих, какого уровня могла достичь проза Кузмина, если бы ей были обеспечены условия для недневникового воплощения; и в этих же набросках ощутимо сказывается живая преемственная связь с кузминскими опытами в прозе начала 20-х годов — с такими новеллами, сложенными из относительно самостоятельных повествовательных монад, как “Из записок Тивуртия Пенцля” или “Голубое ничто”.

Ходовая в филологических кругах чеховская ироническая сентенция: “Мнение профессора: не Шекспир главное, а примечания к нему” — невольно всплывает в памяти в ходе знакомства с комментариями Глеба Морева к “Дневнику” и документальным приложениям к нему (тексты О. Н. Гильдебрандт), занимающими более половины всего корпуса книги. Применительно к отдельным дневниковым записям соотношение объемов текста и комментария еще более выразительное: например, первая кузминская запись, от 16 мая 1934 года, занимающая полстраницы, имеет десять редакторских примечаний, умещающихся на шести страницах. Налицо последовательное стремление продолжить и развить ту комментаторскую традицию, которая сложилась в 70-е годы применительно к публикациям неизданных текстов писателей-модернистов начала XX века. Принеся в свое время посильную дань становлению этой традиции, с большой долей уверенности отмечу, что такое комментаторское половодье было далеко не всегда обусловлено потребностью сделать текст более понятным для читателя: руководствуясь подобной целью, сплошь и рядом можно было бы ограничиться весьма лапидарными и элементарными пояснениями. В те годы, однако, возможности печатания авторов из круга, к которому принадлежал Кузмин, были сопряжены с массой ограничений и вообще открывались нечасто, а когда открывались, то публикатору трудно было удержаться от соблазна сопроводить предлагаемые читателю тексты разнообразными примыкающими к ним документальными материалами, извлеченными из архивов или малодоступных печатных источников. Немногочисленные “признанные” модернисты — и прежде всего Блок и Брюсов — нередко выступали тогда в функции паровоза, с усердием тащившего за собой многовагонный состав; состав этот был загружен лицами иногда предосудительного толка, в связях с которыми оказались замеченными классики, дозволенные начальством к всестороннему изучению. Самым монументальным памятником этой эдиционно-комментаторской технологии стал 92-й, блоковский, том “Литературного наследства”, выпущенный в пяти объемистых книгах; в большинстве своем материалы, в нем помещенные, характеризуют взаимоотношения поэта с его современниками и дают достаточно подробную экспозицию жизни и творческой деятельности этих современников — может быть, избыточную применительно к вводимым в оборот неизданным текстам Блока, но существенную для освоения и осмысления целой культурной эпохи.

В наши дни на широком бесцензурном просторе Глеб Морев с исключительным тщанием продолжает утверждать ту же комментаторскую доминанту. Его примечания к “Дневнику” подробны и доскональны, основаны на использовании максимально широкого круга документальных источников, но при этом отнюдь не избыточны. Для ответственного и профессионального публикатора кузминский текст — из числа самых сложных и трудоемких. “Дневник” заполнялся без расчета на восприятие и понимание стороннего читателя (Кузмин, правда, показывал его кое-кому из своих знакомых, но это были люди из самого близкого круга, которые в дополнительных разъяснениях не нуждались.) В нем фигурируют десятки лиц, иногда обозначенных условно или названных только по имени, и лишь небольшая часть этих лиц оставила более или менее заметный след в истории отечественной культуры; преобладают же среди персонажей “Дневника” младшие современники Кузмина — люди, не сумевшие полностью себя выразить в ту жестокую эпоху или физически загубленные ею; упоминаются в нем и вполне рядовые питерские жители.

Разбираясь с этим сонмом фигур, Глеб Морев добился почти невозможного. Он сумел, например, предположить, что мимоходом упоминаемый Яша — это “Яков Адольфович Бронштейн — инженер, └ближайший друг всех... писателей и артистов” (Ходотов Н. Н. Близкое — далекое. Л. — М., 1962, стр. 175)”, а некто Рабинович — именно “Рабинович Александр Семенович (1900 — 1943) — редактор Музгиза, с 1933 года преподаватель Ленинградской консерватории”; сумел пояснить, что знакомые Кузмина Гоголицыны — это “Дмитрий Прокофьевич Гоголицын, его жена Екатерина Александровна Чернова (? — 1966) и ее сын Андрей (репрессирован в 1940 — 1941 годах)”, а “Анны Ивановны Павлушка” — “Павел Александрович Толстов (1904 — 1959) — знакомый А. И. Бекенской, в 1934 году студент, а впоследствии преподаватель Ленинградской консерватории”. Конечно, и в деле идентификации подобных персонажей “Дневника” еще открываются возможности для совершенствования; комментатору в ряде случаев приходится капитулировать перед текстом и ограничиваться в именном указателе формулировками типа “Андр. Ал., знакомый Кузмина” или “Валентина Сергеевна, знакомая Кузмина”, — но “проницательному читателю” ясно, что такие аттестации возникли лишь в итоге кропотливых изысканий, не давших положительного результата. Что же касается имен известных, проходящих по тексту “Дневника”, то составитель примечаний в соответствующих справках о них стремится с необходимой подробностью и конкретностью зафиксировать все более или менее существенные сведения о взаимоотношениях данного лица с Кузминым. Тем самым примечания разрастаются в небольшие фактографические и библиографические этюды на темы “Кузмин и Вагинов”, “Кузмин и А. Н. Толстой”, “Кузмин и Гумилев”, “Кузмин и Розанов”, “Кузмин и Андрей Белый” и т. д.

Разумеется, упорному педанту, пекущемуся о неукоснительной точности во всем, найдется чем поживиться и в этой книге. Становясь в такую позитуру, можно отметить некорректность определения “роман” применительно к художественно-документальным биографиям Микеланджело и Бетховена, написанным Роменом Ролланом (стр. 230), неверную датировку романа Гёте “Годы учения Вильгельма Мейстера” (стр. 301), неверные инициалы переводчика “Илиады” Н. И. Гнедича (стр. 257, 392), избыточность — при комментировании попутного упоминания в тексте о “дамах Брюсова” — указания на Н. Г. Львову и Е. А. Сырейщикову (стр. 255): эти дамы принадлежали исключительно к московскому окружению Брюсова, Кузмин едва ли мог конкретно подразумевать именно их; однако ряд подобных претензий и исправлений — часто на уровне исправлений опечаток — будет не слишком протяженным. В целом же, выражаясь высокопарно, комментарий Глеба Морева — событие: он будет насущно необходим всем, кто выказывает серьезный интерес ко “второй”, неофициальной, параллельной, культуре 20 — 30-х годов. А по “низовому”, бытовому определению одного из кропотливейших и просвещеннейших комментаторов — это вкусный комментарий. Кстати сказать, и в плане отражения ушедшего быта, повседневных реалий — часто бесследно ускользающих из исторической памяти — примечания к “Дневнику” остаются на высоте. Например, в напечатанном тексте кузминского дневника за 1921 год (публикация Н. А. Богомолова и С. В. Шумихина) остались непроясненными слова: “Юр. купил чаю (!!) и растратился. Я страшно обрадовался, а он оказался копорским” (“Минувшее”. Исторический альманах. 12. Paris, 1991, стр. 460); тот же продукт упоминается Кузминым и в записях за 1934 год. Г. Морев комментирует: “Копорский чай — поддельный чай, изготовленный из растения иван-чай (по названию села Копорье, Петербургской губернии / Ленинградской обл.)”. Так что не забыт и копорский чай!

А. В. ЛАВРОВ.

С.-Петербург.

Версия для печати