Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1999, 4

Абрам Терц

Кошкин дом. Роман дальнего следования

АБРАМ ТЕРЦ. Кошкин дом. Роман дальнего следования. — “Знамя”, 1998, № 5.

Андрей Синявский умер, как подобает христианину, — поисповедовавшись и причастившись Св. Христовых Тайн. А через полтора года мы, читатели, получили последний роман его “темного двойника” Абрама Терца. Почти как весть оттуда, предсмертное сочинение. Роман-притча, роман-детектив, роман-оборотень “Кошкин дом”.

Колдун (он же творческий дух) вселяется в героев “Кошкиного дома”, заполняя невыразительную оболочку и изгоняя человека в небытие. “Одним своим агрессивным творческим духом он выдавливает душу человека, как сок из лимона, натягивает на себя чужую благополучную кожуру, покейфует в ней и линяет дальше. А что остается человеку? Только тело? Голая оболочка без души? Зомби? Подобного бедствия Бог на землю еще не насылал”.

Человек от этого колдовского прикосновения исчезает, превращаясь в орудие писательского манипулирования проклятого оборотня, насылающего на землю миражи и фантазмы и погружающего ее в бред визионерства. Писательство оказывается, таким образом, русской национальной болезнью, заражающей своими литературными миазмами все общество и подкапывающей устои государства. Барин и лагерник Проферансов; лагерный замполит Новиков, который после вселения в него Колдуна “теленка продал, стал задумываться, шуршал какими-то бумагами, иногда смотрел на облака... уволился и удалился восвояси” и “давай листать занюханного Парацельса из дешевой библиотечной серии └Жизнь замечательных людей””; “средней руки писатель” Валерий Иноземцев, “на мгновение воспаривший, а потом покинутый, брошенный этим бесом, колдуном, душегубом”, этакий “благополучный Антиной с мягкой расплывшейся ряшкой”; честнейший человек Саша Суриков, Супер,— вот далеко не полный перечень жертв оборотнической роковой страсти к творчеству. В этом же списке и Синявский: “Синявский и сам весьма подозрителен, и доверять ему не след”. “Мне уже доказывали, что я не сидел в тюрьме (самое драгоценное время моей жизни). Мало ли что про меня говорили. Говорили, что меня вообще не было... А тут, сбоку, говорят о тебе, например, что ты колдун (потому что еще не умер), и всем скопом, толпою идут убивать”. На заметке оказывается даже полководец Суворов: “Для подъема духа в полках норовил прослыть колдуном”.

Розыском Колдуна занимается бывший учитель словесности и в то же время следователь на пенсии, положительный советский человек Бальзанов. Он вселяется в заброшенный Кошкин дом, последнее пристанище Колдуна, где и проводит свое расследование, подбирая обрывки брошенных здесь впопыхах рукописей и писем и восстанавливая по ним преступную деятельность этого “душегуба”. “Гиблый Кошкин дом, насквозь пронизанный испарениями вредоносных вымыслов. А чем еще прикажете ее считать, всю эту русскую литературу, с ее научениями, что делать и как жить не по лжи?” Старый отставник обнаруживает, что весь корень зла таится в ней, в словесности. Безответственные фантазии. Чистое искусство. Разнузданное воображение. “И в результате Россия — воображаемая страна. А все оттого, что слишком много читаем. Какая еще страна так зависела от изящной словесности?.. Писательский демон творчества вовсе не прекрасен. Все несчастья, все бедствия страны— от него. Он — этот демон — начало разложения, распада под видом созидания”.

В конце концов Колдун гибнет вместе с несчастным Сашей Суриковым, чистейшим человеком, не пожелавшим отпустить зловредного духа, дабы спасти Россию от его дальнейших “подселений” и эманаций. Кошкин дом воспламеняется путем самовозгорания, и бульдозеры выравнивают зыбкую землю, на которой он когда-то стоял. В мире побеждает Бальзанов — здравомыслящий охотник на ведьм, вернувший себе наконец чувство уверенности. Словесность уничтожена, роковое зло творчества повержено, призраки рассеяны и России более ничего не грозит.

Абрам Терц преподнес нам очередную мистификацию вроде его “Крошки Цорес”. Там ведь тоже шла речь о том, как уродец-писатель невольно посылает на смерть своих благополучных братьев. Виновником роковых потрясений и кровопролитий оказывается именно он, всегда желающий лишь добра и вечно творящий зло, в силу своей метафизической причастности к нему. Абрам Терц устраивает братьям очную ставку, на которой каждый из них — живехонький — признается, что это он убил крошку Цореса по фамилии Синявский: “Такое же дерьмо... Слабак... От него все неприятности... Искусство, видите ли... Художник от слова └худо”... Собака... Врага народа... И правильно его удавили, и правильно... Иуда... В тюрьму его... Выродок...”

Братья крошки Цореса — той же масти, что и простой советский человек Бальзанов, ведущий свою неусыпную охоту на Терца. По Бальзанову, кто, как не Терц, и есть этот самый Колдун, “темный двойник” (“Спокойной ночи”), “терпкий злодей, кривляка, шут, проходимец по писательскому базару”, сбивший с панталыку “честного интеллигента, склонного к компромиссам и к уединенной, созерцательной жизни”, скромного, благородного, светлого человека Синявского.

Таким образом, последняя притча Абрама Терца сама оказывается перевертышем — антипритчей, а роман “ни о чем” оборачивается романом о добре и зле, жизни и смерти, творчестве и культуре, любви и ненависти, человеке и художнике, наконец, о России и о той “исторической зоне, в которую мы угодили”. Ибо мы живем после побоища, и над нами “носятся ветром души поверженных и продолжают палить и рубиться еще ожесточеннее, вслепую, толком не сознавая, что происходит, кто прав, кто виноват, где друг, где недруг, в порыве мести и ненависти свившись в один мохнатый, как облако, клубок... Мы живем на развалинах, на закате великих преступлений… и преступное прошлое еще стучится в наши двери”. Роман “дальнего следования” — о нашей судьбе в истории и в вечности.

А может быть, сам Андрей Синявский, стоя уже на пороге лучшего мира, хотел сквитаться с Абрамом Терцем, этим “налетчиком, картежником, сукиным сыном”, из-за которого он и угодил в лагерь, был заподозрен в колдовстве и подвергнут сомнению в собственном своем бытии? Но именно Терц и помог выжить в лагере хрупкому интеллигенту, склонному к компромиссам. Он-то и “подсказал тогда, что все идет правильно, как надо, по замышленному сюжету, нуждающемуся в реализации, как случалось в литературе не раз, — в доведении до конца, до правды всех этих сравнений, метафор, за которые автору, естественно, подобает платить головой”, но которые и преобразили для него тюремный ад в “самое драгоценное время моей жизни”. Или, быть может, в конце концов Синявский все же предпочел ему Бальзанова, этого трезвого, добродетельного и бдительного словесника? Но ведь именно Бальзанов выследил, уличил и упрятал в лагерь общественно опасного Синявского, требуя для него “вышки”.

Да и победил ли Бальзанов Колдуна? Колдун, если верить Бальзанову, умер. Кошкин дом уничтожен. Можно начать новую жизнь. Однако мальчик Андрюша, племянник Супера, утащившего за собою в небытие Колдуна, признается Бальзанову: “Я буду историком. А повезет — писателем”. И не случайно здесь это проплывающее над ними на большой высоте в осеннем солнечном небе мохнатое облако, ставшее вдруг золотым. Это то самое золотое облако, в которое творческим мановением преображается всякая брань, и всякое братоубийство, и всякое безумие, и всякая подлость, и низость, и месть. Синявский любил повторять, что цель творчества — преображение.

…Среди бумаг, найденных в Кошкином доме, особенно поразил Бальзанова отрывок из старого французского учебника: “— У вас ли мой прекрасный башмак? — Да, он у меня. — У вас ли мой золотой шнурок? — Нет, у меня его нет. — У вас ли мой гусь? — Нет, у меня свой петух. — Какой шнурок у вас? — У меня золотой шнурок. — Видите ли вы эти прекрасные похороны?— Да, я их прекрасно вижу. — Кого вы видите там в цепях? — Я вижу в цепях убийцу нашего хорошего соседа, бедного кузнеца. — Что у вас дурного? — У меня дурной конь моего доброго приятеля. — Что у вас прекрасного?— У меня прекрасный суконный плащ. — Ищешь ли ты ослов? — Я ищу ослов и быков. — Что у этого офицера?— У какого офицера? — У того офицера, которого не любит полковник. — У него кожаные сапоги сапожника. — Зачем этот молодой солдат столько пьет? — Наверное, ему пить хочется. — Отчего у этого молодого человека такой надменный вид? — Он почитает себя великим художником, он, который только весьма посредственно играет на фортепьяно. — Зачем не пишете вы как должно? — Я не могу писать лучше. — Стреляйте же, теперь ваша очередь! — Спасибо, я только что выстрелил. — Какую женщину видит этот юноша? — Он видит молодую и прекрасную женщину в черном платье.— Где он ее видит? — Он ее видит в церкви. — Что драгоценнее красоты?— Добродетель. — Но у кого золотые шнурки? — Ни у кого золотых шнурков не было и нет”.

Бальзанов не без оснований принял его за некий пратекст, установочный документ литературы, материнское лоно словесности. И в какие бы розыски далее ни пустился Бальзанов, ни ему, ни Абраму Терцу, ни Андрею Синявскому и никому из нас уже не выпутаться из ее золотых шнурков, никуда не деться от ее онтологического синтаксиса, всех этих его сложноподчиненных предложений, прямой и косвенной речи, дополнений, уточнений, промыслительных обстоятельств времени, места, образа действия, причины, цели, условия и уступки, равно как и от ее знаков препинания — стремительных запятых, блаженных и мучительных многоточий, тянущихся по пространству тире.

Олеся НИКОЛАЕВА.

Редакция журнала “Новый мир” выдвинула Олесю Николаеву на соискание Государственной Пушкинской премии 1999 года.





Версия для печати