Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1999, 4

Игорь Клех

Инцидент с классиком

ИГОРЬ КЛЕХ. Инцидент с классиком. М., “Новое литературное обозрение”, 1998, 255 стр. (Библиотека журнала “Соло”.)

Игорь Клех — писатель известный и хороший, а вот книжка у него только первая вышла. Многочисленные публикации в литературной периодике от “Родника” до “Нового мира” зафиксировали появление нового автора. И только. Стилистическая вязь небольших и в жанровом отношении странных текстов (рассказы? эссе? мысли вслух?), оттеняющая в журналах более традиционные произведения, смотрится диковиной, редакторской причудой. Несмотря на некоторое внимание и, к примеру, выдвижение на “Букера”, критики так и не решили, что с ним делать, по какому ведомству числить. Эстет? Эзотерик? Пм? Ориенталист западно-украинский? Вот проза Клеха и осталась какой-то беспризорной. Бесприютной.

Общая невразумительность нынешнего мейнстрима в каждом непонятном (неудобоваримом) случае заставляет прозревать писательскую ущербность. Опираясь на сугубо поверхностные проявления, Клеха чаще всего обвиняют во вторичности (притом упоминание Борхеса просто-таки обязательно), книжности. Только нынче, прочитав тексты Клеха в букете авторского сборника, можно продвинуться к пониманию авторской сверхзадачи. А она все-таки есть: из разрозненных впечатлений и обрывков (по первой своей профессии Игорь Клех — реставратор и витражист) составить, соорудить систему, постепенно проявляющееся и обнаруживающее единство целое. Дом.

Здесь могла бы быть аналогия с лирическим сборником. Но проза иначе устроена: отдельные ее куски менее независимы и автономны, чем стихи. Зато в наличии такая же сложная, дробная композиция: тексты-главы здесь скомпонованы в шесть частей. Блоки эти можно менять местами, каждый может прорыть в сборнике сугубо свой маршрут. Лично я начинал читать “Инцидент” с предпоследней части, где Клех выясняет отношения с родиной. Львовщина как край, действительно окраина вселенной, обреченный на “нищету материи”, на исчезновение в душной и вязкой, сгущающейся вокруг отсутствующего центра пустоте.

…Любит ли Клех свою родину? Есть ли она у него, и вообще для любого сочинителя понятие родина — насколько оно актуально? Может быть, прав был Мамардашвили, в “Лекциях о Прусте” сказавший: “Обо всех русских писателях россияне стали говорить одну и ту же традиционную, стандартную фразу: он любил Россию. Но дело в том, что они не любили Россию — они пытались ее из себя породить”.

Книга Клеха кажется мне островом из коллекции спорных, хотя и не северных территорий — холеным, обихоженным островом. Собирание текстов в книгу как сбирание отдельных земель в независимое от соседей государство, королевство Клехское.

Не каждый писатель является автором. Но лишь тот, кому довелось создать собственную территорию вненаходимости. Писание для автора — единственная возможность проявления своих земель. Такая лишенная какой бы то ни было мистики раздача слонов и материализация призраков. Клех ныне — один из первых наших авторов: приятно, что проза его, долго копившаяся подобно воде в колодце, не устарела. Секрет непреходящей свежести такой прозы прост: она про конкретную жизнь и сшита ровно по ее лекалам; индивидуальная чья-то судьба не может состариться, обветшать или, там, выйти из моды.

…Но самое главное здесь — синтаксис. Он заменяет сюжет, задает тексту ощущение физиологичности, как если писание — акт не то чтобы жизненно необходимый, но жизнь задающий, дающий. Петельки и стежки, балет каждой фразы, медленное разворачивание нарративных метафор застилают мельтешением белых, как бумага, слов все видимое пространство. Потоки кружащих, подвешенных в воздухе фраз образуют коридоры, ведущие куда-то внутрь. Как если вдруг можно вынырнуть с какой-то иной, изнаночной стороны действительности, куда-то вбок. Вбок. Движенье по-прежнему — все, а цели как не было, так и нет.

Проза Клеха психоделична. Вечное похмелье и оскомина обостряют восприятие мира — равнодушная природа повседневности цветет символами и знаками. Клеху важно формулировать и, таким образом, присваивать фрагменты реальности, обживать их, наделяя бессмыслицу домашним каким-то уютом. Точность формулирования как формирование мира — но это все равно как улицу отапливать. И виньетки прозаические у него — точные (точеные) и бесполезные. Надо лишь приноровиться к этой одышливой поначалу избыточности, преодолеть рефлекс скольжения поверх строк. Впрягайся в повозку стиля, чтобы чувствовать каждую кочку, каждый бугорок, и ты выйдешь из этого путешествия обогащенный Новым.

На второе место после синтаксиса я бы поставил точность сравнений и метафор, правоту некоторых авторских интенций. Именно они, наблюдения и уподобления, определяют объем и содержание периодов — каждый текст длится ровно столько, чтобы избыть то или иное впечатление, ощущение, догадку. Такое естественное дыхание мысли. Литература, ухоженная, как английский газон. И культурная как раз именно из-за этой своей сделанности, а не из-за обилия всяких там имен и реминисценций. “Жить здесь красиво и жутко, как внутри слова АЗИЯ”. “Фаллос флагштока на клумбе в центре все растет, как температура...” Или вот едва ли не на первой странице попавшиеся “рыхлые медузы снов”, оставленные “на песке и простынях”. Проза, заряженная на узнавание и, значит, поиск единомышленника. Токи совпадений соединяют автора и читателя в единую энергосистему.

Что было и что будет. Записки сорокалетнего. Прощание с родиной. Метафизика похмелья. Колбаса и сало. Пасьянс и алфавит. И в моем индивидуальном аду радио тоже будет включено во весь голос. Клех коллекционирует слова и поступки, которые знают все. Мгновения, переживаемые каждым. Но и в типическом этом нетипическое: не извивом судьбы взять, но особицей зрения, пластическим даром видеть так, а не иначе. И с деталями обращаться по-царски, рассыпая их на страницы горницы горстями.

Не Борхес хотя бы потому, что имеем дело не с мертвыми камнями культуры, но реальными, еще не законченными процессами — вторая скобка пока не закрыта. Оттуда, как из мартовской фортки, сочится весна.

Медленное чтение (еще говорят — скучное) как симптом вхождения в Другое Другого. Я люблю трудные и медленные книги — они помогают мне преодолеть земное притяжение своего собственного солипсизма; дают увидеть дальше собственного носа, натренировать органы чувств на запах чужой жизни. Я же не книгу читаю, но с Клехом знакомлюсь, общаюсь. Да, я теперь его знаю достаточно неплохо. Но мысленно возвращаясь каждый раз в эту сторону, я снова и снова буду усилием бокового зрения ловить облако этого лилового струящегося марева переваренных образов и слов. Подобно торговцу воздушными шарами, настоящий читатель обречен таскать вслед за собой связки разноцветных облаков.

Мне бы не хотелось, чтобы путем Клеха пошла вся наша словесность. Но это ей сегодня и не грозит совершенно. Клех практически в одиночку воюет с агрессией тоталитарного сюжетосложения. Проект его обречен на неудачу, на отсутствие сочувствия и адекватного соглядатайства. Но этого ему, кажется, и не надо: он уже давно там, на тихом острове посреди тихого моря.

…И все, что вокруг исполнено смысла. И потому виденное или происходящее — очередной повод к письму. К записке на полях бесконечного тома. Печаль светла и промыта дождиком. Один из текстов заканчивается вздохом усталости уже все про себя знающего человека. “Было без одной минуты шесть. Начинала прокашливаться радиоточка, чтобы грянуть через минуту государственным гимном”.

Дмитрий БАВИЛЬСКИЙ.

Челябинск.

*

Версия для печати