Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 1999, 4

День писателя

рассказ

ДЕНЬ ПИСАТЕЛЯ

ФАЗИЛЬ ИСКАНДЕР

*

Рассказ

В России все что–нибудь просят, а те, что не просят, умоляют ничего не просить. Так что выходит, что и они просят.

Сегодня поехал в нашу бывшую писательскую поликлинику, чтобы снотворное себе раздобыть. Я говорю — бывшую, хотя нас туда еще пускают, но неохотно. Говорят, что скоро, кроме писателей — инвалидов войны, никого туда пускать не будут. А сколько осталось этих несчастных инвалидов войны? Почти никого. Наших детей уже не пускают, но жен еще лечат, видимо боясь разрушения семьи.

Что же случилось? Это хорошая поликлиника, и я совершенно точно знаю, что построена она на писательские деньги. И мы, бывало, раньше не без гордости лечились в ней. С врачами были самые дружеские отношения. Просто братские. Иной врач так интересно начинает говорить о твоей книге, что заслушиваешься его и совсем забываешь о своей болезни.

А теперь ее кто–то приватизировал. И теперь она в основном будет лечить состоятельных людей за наличные деньги. Какой–то туман вокруг этого вопроса. Говорят, главврач нашей поликлиники совершил сделку с какими–то людьми, и потому все так получилось. Сам главврач исчез не только из поликлиники, но даже отчасти из Москвы.

Впрочем, говорят, иногда наезжает в Москву с подозрительным израильским загаром и еще более подозрительной российской справкой, что он сумасшедший. Говорят, его вызывали в правоохранительные органы и хотели допросить. Но ничего не получилось. На все вопросы он давал один и тот же ответ:

— Красное море превратилось в Черное море, а Черное море превратилось в Мертвое море. До встречи в Гефсиманском саду!

Что он этим хочет сказать, никто не понимает. Как бы дает намек на преимущества Израиля. Но в чем? Непонятно.

Говорят, один из работников правоохранительных органов, измученный его однообразными ответами, вдруг спросил у него:

— А как вам нравится Охотское море?

— Не нравится, — ответил тот не моргнув глазом и при этом совершенно нормальным голосом.

С его справкой о сумасшествии возникли еще более головоломные сложности. Органы правопорядка долго и безуспешно пытались установить — справку о сумасшествии он получил до этой сделки с поликлиникой или уже после. Но никак не могли установить. Оказывается, для привлечения его к ответственности это имеет огромное значение. А тут еще, говорят, в это дело вмешался какой–то большой юрист, просто философ, и сказал:

— В обоих случаях его нельзя привлекать.

— Почему?! — взмолились простодушные работники правоохранительных органов.

— А вот почему, — ответил юрист, — если он справку о сумасшествии получил до этой сделки, значит, он совершил эту сделку в невменяемом состоянии, а невменяемого нельзя привлекать к уголовной ответственности. Но, допустим, он, будучи вполне нормальным мошенником, совершил эту невероятно выгодную ему сделку, и его можно было бы привлечь, но он от радости по поводу этой волшебной сделки внезапно сходит с ума, и теперь его опять нельзя привлекать к ответственности как невменяемого. Вопрос упирается в гегелевскую дурную бесконечность, а против дурной бесконечности нет лекарства.

Во всем этом поражает девственная чистота наших правоохранительных органов. Им даже в голову не приходит, что в России справку о сумасшествии может купить вполне нормальный человек. Более того, даже сумасшедший может купить справку о том, что он вполне нормальный человек. Еще неизвестно, каких покупателей больше.

Наши крупные чиновники, запасаясь справками о нормальности России, шастают по миру, чтобы у тамошних богачей выцыганить деньги. Как это ни странно, те иногда дают. Но некоторые нахалы, несмотря на предъявленную справку, не дают денег. А потом наши чиновники, возвращаясь в Россию и стараясь скрыть раздражение, публично говорят:

— А мы и не хотели их денег! Пусть подавятся! Мы нарочно просили, чтобы показать нашему народу, какие буржуи жадные и даже негостеприимные.

Впрочем, повторяю еще раз: все, что касается нашей поликлиники, — слухи, кроме того, что нас, писателей, туда очень неохотно пропускают, а детей чуть ли не палкой отгоняют. Ну и главврач куда–то провалился.

Да, нас еще пропускают, но у дверей — правда, с внутренней стороны— стоит охранник и проверяет писательские билеты. Тоже странно. Как будто посторонний гражданин под видом писателя зайдет в поликлинику и будет бесплатно лечиться под тем же видом. Прежде чем попасть к врачу, еще повертишься в регистратуре. Там же все данные о писателях. А если ты посторонний гражданин, плати деньги и лечись. Была бы еще какая–то логика, если бы охранник проверял бумажники посторонних граждан, мол, есть деньги на лечение или нет. Но я этого не заметил. Зачем тогда охранник? Исключительно для того, чтобы припугивать нервных писателей.

Одним словом, поехал в поликлинику за реладормом. Очень аккуратно поехал, предварительно справившись по телефону: аптекарша вернулась из отпуска или нет? Да, говорят, вернулась. У нас там своя маленькая аптека.

И вот, значит, еду в поликлинику. Еду в метро. Поликлиника находится недалеко от метро “Аэропорт”. Там рядом писательские дома. Я сам там раньше жил. Родные места.

Вышел из метро, иду по переулку и встречаю знакомого старого поэта. Несмотря на старость, он крепко пожимает мне руку и говорит:

— Как давно я тебя не видел! Я написал гениальную поэму! Не называю редакцию, куда ее отдал, чтобы, тьфу–тьфу, не сглазить!

— Очень хорошо, — говорю, стараясь высвободить руку. Старый, а рукопожатие цепкое. Кого–то мучительно напоминает.

— Да не в этом дело! — говорит. — Ты мне помоги! У меня же нет никакой поддержки!

— А чем я могу помочь! — говорю. — Я с редакциями не связан личными отношениями.

— Да это ерунда, — говорит, — ты только мнение распространяй, что я написал гениальную поэму! Мнение распространяй!

— Обязательно, — отвечаю, обрадованный легкостью задачи.

И вот вхожу в поликлинику, показываю охраннику свой писательский билет, как говорится, в развернутом виде и не раздеваясь прямо в аптеку. Она на втором этаже. Аптекаршу я давно знаю. Это очень добрая женщина.

— Пойдите к врачу и выпишите рецепт. У нас теперь очень строго, — говорит она.

Захожу к знакомому психиатру. Тут же рядом. Cидит грустный, а раньше был такой жизнерадостный. Просто лучился.

— Что такой грустный? — спрашиваю. — Больные довели, что ли?

— Ты что, не слыхал, — отвечает он мне, — у нас тут все изменилось. Скоро нас всех тоже выгонят. Своих врачей подбирают.

— Да, — говорю, — слыхал, писатели тоже волнуются. Некоторые даже ищут правды.

— Пока они ищут правды, никого из нас тут не будет, — говорит.

Ну, я не стал углубляться в эту болезненную тему. Так, мол, и так, говорю, мне снотворное. Только обязательно реладорм, а не радедорм. А то в прошлый раз другой врач то ли по ошибке, то ли я сам по рассеянности не так сказал, выписал мне радедорм вместо реладорма. Но радедорм на меня уже слабо действует. То ли бессонница крепчает, то ли радедорм ослаб.



ДЕНЬ ПИСАТЕЛЯ

ФАЗИЛЬ ИСКАНДЕР

*

ДЕНЬ ПИСАТЕЛЯ

Рассказ

России все что–нибудь просят, а те, что не просят, умоляют ничего не просить. Так что выходит, что и они просят.

Сегодня поехал в нашу бывшую писательскую поликлинику, чтобы снотворное себе раздобыть. Я говорю — бывшую, хотя нас туда еще пускают, но неохотно. Говорят, что скоро, кроме писателей — инвалидов войны, никого туда пускать не будут. А сколько осталось этих несчастных инвалидов войны? Почти никого. Наших детей уже не пускают, но жен еще лечат, видимо боясь разрушения семьи.

Что же случилось? Это хорошая поликлиника, и я совершенно точно знаю, что построена она на писательские деньги. И мы, бывало, раньше не без гордости лечились в ней. С врачами были самые дружеские отношения. Просто братские. Иной врач так интересно начинает говорить о твоей книге, что заслушиваешься его и совсем забываешь о своей болезни.

А теперь ее кто–то приватизировал. И теперь она в основном будет лечить состоятельных людей за наличные деньги. Какой–то туман вокруг этого вопроса. Говорят, главврач нашей поликлиники совершил сделку с какими–то людьми, и потому все так получилось. Сам главврач исчез не только из поликлиники, но даже отчасти из Москвы.

Впрочем, говорят, иногда наезжает в Москву с подозрительным израильским загаром и еще более подозрительной российской справкой, что он сумасшедший. Говорят, его вызывали в правоохранительные органы и хотели допросить. Но ничего не получилось. На все вопросы он давал один и тот же ответ:

— Красное море превратилось в Черное море, а Черное море превратилось в Мертвое море. До встречи в Гефсиманском саду!

Что он этим хочет сказать, никто не понимает. Как бы дает намек на преимущества Израиля. Но в чем? Непонятно.

Говорят, один из работников правоохранительных органов, измученный его однообразными ответами, вдруг спросил у него:

— А как вам нравится Охотское море?

— Не нравится, — ответил тот не моргнув глазом и при этом совершенно нормальным голосом.

С его справкой о сумасшествии возникли еще более головоломные сложности. Органы правопорядка долго и безуспешно пытались установить — справку о сумасшествии он получил до этой сделки с поликлиникой или уже после. Но никак не могли установить. Оказывается, для привлечения его к ответственности это имеет огромное значение. А тут еще, говорят, в это дело вмешался какой–то большой юрист, просто философ, и сказал:

— В обоих случаях его нельзя привлекать.

— Почему?! — взмолились простодушные работники правоохранительных органов.

— А вот почему, — ответил юрист, — если он справку о сумасшествии получил до этой сделки, значит, он совершил эту сделку в невменяемом состоянии, а невменяемого нельзя привлекать к уголовной ответственности. Но, допустим, он, будучи вполне нормальным мошенником, совершил эту невероятно выгодную ему сделку, и его можно было бы привлечь, но он от радости по поводу этой волшебной сделки внезапно сходит с ума, и теперь его опять нельзя привлекать к ответственности как невменяемого. Вопрос упирается в гегелевскую дурную бесконечность, а против дурной бесконечности нет лекарства.

Во всем этом поражает девственная чистота наших правоохранительных органов. Им даже в голову не приходит, что в России справку о сумасшествии может купить вполне нормальный человек. Более того, даже сумасшедший может купить справку о том, что он вполне нормальный человек. Еще неизвестно, каких покупателей больше.

Наши крупные чиновники, запасаясь справками о нормальности России, шастают по миру, чтобы у тамошних богачей выцыганить деньги. Как это ни странно, те иногда дают. Но некоторые нахалы, несмотря на предъявленную справку, не дают денег. А потом наши чиновники, возвращаясь в Россию и стараясь скрыть раздражение, публично говорят:

— А мы и не хотели их денег! Пусть подавятся! Мы нарочно просили, чтобы показать нашему народу, какие буржуи жадные и даже негостеприимные.

Впрочем, повторяю еще раз: все, что касается нашей поликлиники, — слухи, кроме того, что нас, писателей, туда очень неохотно пропускают, а детей чуть ли не палкой отгоняют. Ну и главврач куда–то провалился.

Да, нас еще пропускают, но у дверей — правда, с внутренней стороны— стоит охранник и проверяет писательские билеты. Тоже странно. Как будто посторонний гражданин под видом писателя зайдет в поликлинику и будет бесплатно лечиться под тем же видом. Прежде чем попасть к врачу, еще повертишься в регистратуре. Там же все данные о писателях. А если ты посторонний гражданин, плати деньги и лечись. Была бы еще какая–то логика, если бы охранник проверял бумажники посторонних граждан, мол, есть деньги на лечение или нет. Но я этого не заметил. Зачем тогда охранник? Исключительно для того, чтобы припугивать нервных писателей.

Одним словом, поехал в поликлинику за реладормом. Очень аккуратно поехал, предварительно справившись по телефону: аптекарша вернулась из отпуска или нет? Да, говорят, вернулась. У нас там своя маленькая аптека.

И вот, значит, еду в поликлинику. Еду в метро. Поликлиника находится недалеко от метро “Аэропорт”. Там рядом писательские дома. Я сам там раньше жил. Родные места.

Вышел из метро, иду по переулку и встречаю знакомого старого поэта. Несмотря на старость, он крепко пожимает мне руку и говорит:

— Как давно я тебя не видел! Я написал гениальную поэму! Не называю редакцию, куда ее отдал, чтобы, тьфу–тьфу, не сглазить!

— Очень хорошо, — говорю, стараясь высвободить руку. Старый, а рукопожатие цепкое. Кого–то мучительно напоминает.

— Да не в этом дело! — говорит. — Ты мне помоги! У меня же нет никакой поддержки!

— А чем я могу помочь! — говорю. — Я с редакциями не связан личными отношениями.

— Да это ерунда, — говорит, — ты только мнение распространяй, что я написал гениальную поэму! Мнение распространяй!

— Обязательно, — отвечаю, обрадованный легкостью задачи.

И вот вхожу в поликлинику, показываю охраннику свой писательский билет, как говорится, в развернутом виде и не раздеваясь прямо в аптеку. Она на втором этаже. Аптекаршу я давно знаю. Это очень добрая женщина.

— Пойдите к врачу и выпишите рецепт. У нас теперь очень строго, — говорит она.

Захожу к знакомому психиатру. Тут же рядом. Cидит грустный, а раньше был такой жизнерадостный. Просто лучился.

— Что такой грустный? — спрашиваю. — Больные довели, что ли?

— Ты что, не слыхал, — отвечает он мне, — у нас тут все изменилось. Скоро нас всех тоже выгонят. Своих врачей подбирают.

— Да, — говорю, — слыхал, писатели тоже волнуются. Некоторые даже ищут правды.

— Пока они ищут правды, никого из нас тут не будет, — говорит.

Ну, я не стал углубляться в эту болезненную тему. Так, мол, и так, говорю, мне снотворное. Только обязательно реладорм, а не радедорм. А то в прошлый раз другой врач то ли по ошибке, то ли я сам по рассеянности не так сказал, выписал мне радедорм вместо реладорма. Но радедорм на меня уже слабо действует. То ли бессонница крепчает, то ли радедорм ослаб.



В самом деле так оно и было. В первую ночь, когда я еще не знал о невольной подмене лекарства, я ошибочно быстро заснул. А потом, когда узнал, что это радедорм, а не реладорм, долго мучился от бессонницы. Мало того, что пил две таблетки на ночь. Мало того, что после этого считал до трех тысяч, но и заснув, продолжал считать. Вот в чем подлость!

И вдруг мне пришла в голову мысль о вероятности другой подоплеки этой ошибки. Возможно, мне правильно выписали реладорм, но лекарство я брал в городской аптеке. И там стояла очередь. Только я подошел к окошечку, как ко мне наклонилась милая девушка с очень бледным аристократическим лицом и натуральными слезами на глазах. Она сказала мне:

— У меня любимая собачка умирает. Пропустите без очереди.

— Пожалуйста, — говорю и пропускаю ее вперед, отчасти боясь, что она зарыдает.

— Двадцать шприцов, — просит эта девушка у аптекарши.

Аптекарша с молчаливой ненавистью выдает ей двадцать шприцов. Какая там еще собачка и зачем ей двадцать шприцов?! Конечно, это наркоманка взяла шприцы для своей компании. Вот тебе и аристократическая бледность! И что удивительно — на моих глазах обманув меня, она ушла не испытывая ни малейшего смущения. Но я хорошо почувствовал тайное молчаливое возмущение аптекарши. Может, она боялась за своих детей? И вот она–то, вконец расстроенная покупкой этих шприцов, могла мне сунуть одно снотворное вместо другого. Еще хорошо, что она по ошибке не всучила мне снотворное для вечного сна.

— Я вам точно выпишу реладорм, — говорит врач, — только у нас теперь строгости. Принесите из регистратуры свою карточку.

Спускаюсь в регистратуру и прошу у одной из работниц свою карточку. Это история болезней так у них называется. Замечаю то, чего раньше никогда не было, — за перегородкой компьютер, и женщина сидит перед ним. Вижу — и работниц в регистратуре стало гораздо больше, и все они почему–то крайне взволнованы, бегают или ищут чего–то в стопках бумаг.

Великий закон преобразований в наших учреждениях: как только что–то преобразуется — людей становится больше.

Та работница, у которой я попросил свою карточку, тоже довольно долго ее искала, наконец нашла, но тут выяснилось: на карточке нет отметки, что я прошел перерегистрацию в Литфонде. Но в прошлый раз был именно из–за этого скандалец, и я попросил жену поехать в Литфонд и перерегистрировать меня, что она и сделала, заплатив при этом немалые деньги.

И главное, я предусмотрительно захватил с собой новенький билет Литфонда. Я пытаюсь показать свой билет этой женщине, из чего неминуемо следует, что я прошел перерегистрацию. Но она стыдливо отводит глаза от билета и даже слегка краснеет. Для нее гораздо важнее, что эти сведения не поступали к ним по внутренним каналам.

— Если я вам дам карточку, — слабым голосом говорит она, — с меня вычтут деньги за ваше лечение.

Вот до чего мы дошли! Ну как можно обидеть эту пожилую женщину, которая явно какие–то гроши получает! Да я лучше тысячу и одну ночь не буду спать без этого снотворного, чем обижу ее!

Конечно, этого я не мог допустить, но все–таки настаивал, что мы проходили перерегистрацию. Она еще долго рылась в каких–то списках и даже попросила у женщины, работавшей за компьютером, перепроверить информацию по нему. Дурак компьютер помигал, помигал и показал, что сведения обо мне в него не поступали. Но наконец эта старательная женщина сама нашла мое имя в каком–то завалящем списке.

— Карточку я занесу сама, — сказала она, — у нас теперь строгости. В руки не даем.

Я снова взлетел на второй этаж к психиатру. На этот раз к известным мне уже строгостям он открыл еще одну новую строгость. Оказывается, теперь в одни руки дают только две облатки — двадцать таблеток.

— Мало, — говорю я ему жалобным голосом, — опять придется приезжать.

— А ты принеси карточку жены, я и на нее выпишу, — сказал он с немалой долей героизма.

Я скатился вниз и сказал регистраторше, что врач просит карточку жены.

— Хорошо, — согласилась она, — но у нас теперь строгости: мы карточку жены не даем в руки мужу. Скажите ему, что карточка будет на подъемнике.

Я взлетел на второй этаж, волнуясь, что врача отвлекут, куда–нибудь уведут и мне придется ждать его. При этом я смутно размышлял о неведомом подъемнике, куда, видимо, теперь громоздят карточки богачей.

Врач оказался на месте. Наконец он вручил мне два рецепта. Я снова скатился на первый этаж, отдал рецепты регистраторше, и она старательно вдавила в них по две печати.

Только я ринулся наверх к аптекарше, как вдруг меня истошно окликнула гардеробщица:

— Гражданин, куда вы в пальто? У нас теперь строгости, раздеваться обязательно!

Опомнилась! Приметила! Я разделся и взял номерок. И вдруг я осознал, почему впервые в жизни кружусь по поликлинике одетый. Всегда, бывая здесь, я сам раздевался. Тонкость заключается в том, что раньше, приходя сюда, я считал, что прихожу в родное учреждение. А сейчас подсознательное желание скорее выбраться отсюда заставило меня не раздеваясь бегать по этажам. Кстати, этим же объясняется необыкновенная скорость, которую я развивал: быстрей, быстрей, быстрей!

Я снова взлетел на второй этаж, уже боясь, что аптекарша куда–нибудь выйдет. Но она оказалась на месте. Я вручил ей проштампованные печатями рецепты, и она выдала мне четыре облатки. Я расплатился и осторожно сунул их поглубже во внутренний карман пиджака, уже боясь, что из внешних карманов они могут как–нибудь выпасть.

Мысль о том, что ночью перед тем, как ложиться в постель, я таблеткой реладорма приведу себя в сонливое состояние, прибавляла мне дневной бодрости. Чем бодрее проводишь день, тем больше шансов, что ночью будешь хорошо спать. А не напоминает ли моя радостная бодрость состояние наркомана, раздобывшего порцию наркотиков? Нет, трезво решил я, сейчас, утром, я радуюсь тому, что ночью приму таблетку, а наркоман, вероятно, радуется, что он через несколько минут войдет в кайф. По дороге в метро я увидел нищего, сидевшего возле забора под накрапывающим дождем. Странно, что я его не заметил, когда шел в поликлинику. Рядом с ним стоял маленький мальчик. Я сунул руку в карман пальто, гребанул горсть мелочи, но почему–то высыпал в ладони мальчика, а не мужчины, хотя тот сидел гораздо ближе ко мне. Так мне было приятней, хотя я, конечно, понимал, что ребенок тут же отдаст деньги взрослому. Если этот мужчина не отец ему, то будет по крайней мере больше ценить его.

Отойдя от них, я подумал: не объясняется ли моя маленькая щедрость радостью по поводу раздобытого снотворного? И не так ли игрок после хорошего куша отдает сторублевку швейцару? Бог его знает.



Недавно гулял по нашему писательскому дачному участку. Гулял, поглядывая то на улицу, то на дачу, как бы необременительно постораживая ее. Вдруг незнакомый человек, бедно одетый, открыл нашу ветхую калитку и вошел во двор. Ничего не спрашивая, он пошел, но не по дорожке, а свернул в рослые заросли вдоль забора.

Исчез. Я гадал про себя: кто он такой и почему, не спросив разрешения, вошел на наш участок? В конце концов я решил, что этот человек, срезая путь, через наш участок хочет выйти к какой–то другой даче. Но почему он пошел вдоль забора по густым зарослям?

Продолжаю гулять. Минут через сорок он вышел из зарослей с полиэтиленовым мешочком в руке, наполненным грибами. Пронзила догадка: нищий, голодный!

С выражением жесткой решительности на лице и как бы ожидая осуждающих вопросов, он снова открыл калитку и вышел на улицу. Я молчал. Закрывая калитку, он сурово взглянул на меня и громким голосом возвестил:

— Скоро с... будет нечем!

И удалился. Такого апокалипсиса ни один пророк не предвидел. А вокруг — дачи–дворцы богачей с железными воротами на замках, с мощными каменными оградами, словно в ожидании скорой феодальной войны.

Кстати, для полноты феодальных впечатлений... Я гулял по нашему дачному поселку и увидел, что хозяин одного из новейших замков сидит на корточках с наружной стороны каменной ограды и играет с медвежонком. Маленький медвежонок лежал на спине, а хозяин щекотал ему живот.

— А что вы будете делать с ним через год? — не удержавшись, полюбопытствовал я.

— Он гораздо раньше пойдет на шашлычок, — доброжелательно отвечал хозяин, не подымая головы и продолжая щекотать сладостно урчащего медвежонка.

Так вот, когда грибник исчез, я вдруг подумал: а не вернется ли он когда–нибудь сюда с этим же полиэтиленовым мешочком, уже наполненным взрывчаткой, чтобы взорвать одну из этих оград и теперь набрать грибов богачей все в тот же полиэтиленовый мешочек?

У самого входа в метро я снова столкнулся со старым поэтом. Бедняга был так плохо одет, что, если бы он стоял прислонившись к стене, могла возникнуть мысль о необходимости подаяния. И грустно и смешно, учитывая его боевитость.

Лицо его снова выразило радостное удивление. Хотя я уже лет пять не живу в писательском доме на “Аэропорте”, он, по–видимому, редкость наших уличных встреч объясняет какой–то неприятной случайностью. Он накинулся на меня и еще крепче пожал мне руку.

— Как давно я тебя не видел! — воскликнул он. — Где ты пропадаешь? А я написал гениальную поэму! Я бы тебе ее прочел, но вижу — ты спешишь. Уже сдал в журнал. Не называю журнала, чтобы не сглазить!

— Очень хорошо, — говорю я ему, стараясь освободить руку. Старый, а рукопожатие мощное. При всех наших бедствиях, видимо, он все еще неплохо питается.

— Помоги мне, — говорит, — у меня же нет никакой поддержки!

— А чем я тебе помогу, — вразумляю я его, — у меня с работниками редакции никаких личных отношений.

— Это все ерунда, — говорит он, — ты только распространяй мнение по Москве, что я написал гениальную поэму. Сейчас новые времена. Реклама играет огромную роль.

— Это обязательно! — воскликнул я, обрадованный уже не только легкостью задачи, но и тем, что он сам разжал свою ладонь. Он смотрел поверх моей головы и, по–моему, своим взором орла, хоть и потрепанного, заметил другого писателя. Если это так, предстоящий диалог легко угадать.

Я вошел в метро, чтобы поехать в редакцию. Не показывая пенсионной книжки, я прошел мимо контролера. Но вот что удивительно: чем увереннее контролеры, что я действительно пенсионер, тем меньше мне это нравится.

“Гражданин, а вы куда без билета?” — кажется, я этого никогда не услышу. Но есть и свои достижения. Мне, например, в метро или в троллейбусе никогда не уступают место. По–видимому, здоровая, лишенная инвалидных оттенков пенсионность. Или здоровая, лишенная сентиментальности молодежь.

Через одну или две остановки в вагон вошла нищая женщина, катившая перед собой коляску с больным ребенком. Или якобы больным. Понять было невозможно. Я отдал ей остатки мелочи, уже не испытывая особой жалости. Скорее всего, я отдал деньги, чтобы не испортить свое впечатление от первой жертвы. Так сделанное добро само вынуждает сделать новое добро. Вообще самое надежное добро — это добро, которое люди делают по привычке.

В редакции я часа два работал со своим редактором. Когда мы кончили, мне предложили кофе.

— Нет, — поблагодарил я, — слишком перевозбужден.

Так оно и было, но признаваться в этом было глупейшей ошибкой. Обычно после предложения кофе следовало угощение рюмкой–другой коньяка. Но на этот раз коньяк мне не предложили, по–видимому решив, что я и без него слишком перевозбужден. А рюмка коньяка сейчас очень не помешала бы. И что за глупое признание: перевозбужден. А может, это наша российская болезнь — такая депрессивная перевозбужденность? Коньяк ее хорошо снимает.

Он, видите ли, перевозбужден! Что за дамский язык! Что за дикая откровенность? Это даже некультурно. Что же людям остается делать, слушая такое признание? Шарахаться?!

Другой человек с литературным комплексом подумал бы: вот, коньяка не предложили! Видимо, по их мнению, моя рукопись не тянет на прибавочную стоимость коньяка. Но я сам же, дурак, сказал: перевозбужден.

Только я вышел из редакции, клянусь, это не фантазия, мне вдруг опять встретился тот самый престарелый поэт. Он спешил в ту же редакцию. Он опять забыл, что мы уже встречались. Удивительно, что он меня самого не забывает. Впрочем, двадцать лет прожили в одном доме. Все повторилось — и то, что давно не встречались, и слова о гениальности поэмы и необходимости распространять мнение о ней.

— Ну, редакцию, куда я ее дал, — сказал он, кивнув на здание редакции, — не буду от тебя скрывать. Ты же не такой дурак, чтобы не догадаться. Но мы, поэты, суеверны.

Я еще доклокатывал, досадуя на себя за допущенный промах.

— Перевозбужден, — язвительно сказал я вслух, но, сказав, опомнился.

— Кто, редактор? — насторожился престарелый поэт.

— Нет, — уточнил я, — конец века.

— Не морочь мне знаешь что?.. — сказал престарелый поэт. — Мне предстоит серьезный разговор. Но мнение распространяй.

На этом мы расстались, и в этот день я его больше не встречал.

После редакции я снова двинулся в метро. Я был на одной из центральных улиц, когда ко мне подошла, как раньше говорили, прилично одетая девушка и сказала:

— Мы собираем пожертвования на церковь. Дайте что–нибудь. Взамен получите наклейку.

В руке она держала какой–то картон, на который были наклеены бумажки величиной с фантик с какими–то цветными рисунками. Я даже не присмотрелся к этим рисункам, тем более что без очков плохо вижу, а очки доставать было лень и неинтересно.



Почему–то только тут я почувствовал, что маразм крепчает. Но она так застенчиво сказала: на церковь! — что мне стало стыдно, и я, достав бумажник, дал ей десять рублей.

— А наклейку? — напомнила она.

— Не надо, — ответил я и ринулся в метро, с тревогой понимая, что и правда маразм крепчает... Церковь — банк для бедняков с процентами на том свете. Банк — церковь богачей с Богом, запертым в сейфе.

Ехать было довольно долго. И в метро, слава богу, никто ко мне не приставал. Только какой–то полупьяный работяга время от времени, поймав мой взгляд — он сидел напротив меня, весело подмигивал, явно намекая, что не прочь выйти со мной из метро и выпить.

...Я давно заметил, что иногда рабочий класс тянется к интеллигенции. Когда не с кем выпить.

Кстати, еще в юности меня удивляли идиллические рассказы о дореволюционных встречах марксистов с рабочими в подпольных квартирах. Там всегда подчеркивалась исключительно остроумная маскировка на случай, если внезапно нагрянут жандармы. Подпольщики держали наготове выпивку и закуску, мол, сидим, мирно пьем и закусываем, в чем дело? А сами читали газету “Правда”. Но вот что интересно: во всех этих описаниях с нагрянувшими или не нагрянувшими жандармами никогда не говорилось, а куда, собственно, потом девалась выпивка и закуска.

Конечно, они явно выпивали и закусывали. Причем хитрость марксистов состояла в том, что они при помощи выпивки и закуски приманивали рабочих, чтобы ознакомить их с революционной литературой. А хитрость рабочих заключалась в том, что они, делая вид, что интересуются революционной литературой, были не прочь выпить и закусить задарма. А позже даже за счет Вильгельма.

В результате всего этого революционеры и рабочие взаимопрониклись. Рабочие научили марксистов пить, а марксисты в благодарность убедили рабочих, что они главные люди на земле.

Самый первый марксист, развернув газету “Правда” и увидев, что рабочий разливает водку, мог сказать:

— Мы сначала прочтем газету, а потом можете выпить.

— Нет, — отвечал смекалистый рабочий, — мы будем одновременно пить и слушать газету.

— Почему? — мог удивиться тот первый марксист.

— А если ворвутся жандармы и скажут: └Дыхни!” — тогда что, в Сибирь шагать?

Какой умный, мог подивиться первый марксист, подставляя свою рюмку. Будущее, конечно, за рабочим классом.

Вот так по пьянке сварганили и революцию. Погромы винных подвалов — самая характерная черта революции. Это отмечается во всех воспоминаниях. Даже заняв Зимний дворец, революционная солдатня в первую очередь искала винные подвалы, чем воспользовался бедняга Керенский и ускользнул.

Одним словом, рабочие научили марксистов пить, а марксисты убедили рабочих, что они главные люди на земле. Но в конечном итоге всех победила водка, и Советский Союз рухнул, а население, оставшееся в живых, героически продолжает пить.

Кстати, один умный человек замечательно сказал, что нет никаких революций, а есть контрреволюции. Как это точно ложится на историю нашей страны! Даже если не считать миллионные жертвы ни в чем не повинных людей, чтбо объективно революция дала России? Она вернула крепостное право в виде колхозов. Абсолютно точно.

...Одним словом, еду в вагоне, а этот полупьяный работяга, сидящий напротив, продолжает весело подмигивать мне, призывая подняться на поверхность земли и выпить. Я выражаю своим взглядом полное непонимание его намеков и даже делаю вид, что я иностранец.

Этот подмигивающий работяга чем–то напомнил мне одного из героев Михаила Булгакова. На днях как раз перечитал его знаменитый роман “Мастер и Маргарита”. Сейчас он представляется мне ясным как божий день.

Это великая и грешная книга. Грех ее заключается в том, что автор пытается показать, и при этом довольно подобострастно, величие сатаны. Сатана действует в нем как некий заместитель Бога, тогда как он его главный враг.

Юмористический и сатирический эффект его переигрывания советских бюрократов мог быть достигнут без ущерба художественности, если бы автор с тонкой, присущей ему иронией намекнул читателю, что сатана условный. Никакой он не сатана, а просто здравый ум в безумном мире.

Серьезность отношения к сатане в высшем, философском, смысле здесь просто глупа. И везде, где автор явно всерьез относится к сатане, скучно и нехудожественно.

Но роман и велик, потому что в самом замысле — попытка объять жизнь как таковую, как бы взгляд с высоты на весь земной шар. Изумительные лирические строки, порожденные отчаяньем художника, и прекрасный юмор — плод превосходства ума художника над окружающей жизнью. Первые две главы написаны гениально. Много прекрасных страниц и в следующих главах, но грех остается в силе. Ведьмячество Маргариты просто противно, бешенство феминизма в потустороннем исполнении.

Ясно, что болезненное любопытство к чертовщине у Булгакова, как и у его кумира Гоголя, не было случайным.

Сходство и в страшной, тоскливой смерти обоих. Случайно ли? Не знаю, хотя смерть Булгакова была смягчена нежной заботой любимой женщины. Бедный Гоголь!

Хорошая книга пьянит сама. После прочтения плохой книги хочется сейчас же из санитарных соображений прополоснуть мозги спиртом. Что я и делаю...

Настоящие стихи, еще не вдумываясь в смысл, узнаешь по гулу правды, заключенной в них. И если есть этот гул правды, то сам понимаешь, что технические недостатки этого стихотворения, если они есть, второстепенны.

Стихи Цветаевой и Маяковского, при всем огромном таланте их, как бы заранее рассчитаны на молодого читателя. Они как бы говорят: не можешь пробежать стометровку — не читай моих стихов!

Пушкин умудряет молодость и молодит старость.

Вживлять юмор в личинку смерти. Ювелирная работа.

Удобства двуглавого орла: каждая голова думает, что за нее думает другая голова.

Мы живем под лозунгом: превратим развалины социализма в руины капитализма.

Выше планку позора!

Прежде чем вопиять в пустыне, создай в ней хотя бы один оазис!

— Если Бога нет, надо ужраться на этом свете.

— Но это непорядочно!

— Значит, надо ужраться порядочностью!

Он считал себя христианином, но был женат шесть раз.

— Как бы на это посмотрел Христос? — спросил я у него.

— Как Магомед! — мгновенно ответил он.

Крик души и крик: “Души!” — язык нас выдает.

Спал на лаврах, но со снотворным.

Один человек остроумно сказал: “Хорошая мысль пришла в голову, но, увидев, что там никого нет, ушла”.

Говорят: стрелять из пушек по воробьям. И никому не приходит в голову, что воробьев жалко.

Нищета довела его до гордости.

Если всякая власть от Бога, то и всякий Бог от власти.

Склонный делать добро не считается с принципами и любому павшему подает руку, чтобы поднять его. У него не возникает мысли: достоин ли павший? Достоин уже потому, что пал.

Наслаждение телевизором: своею собственной рукой выключить его.

Блевота вулкана, его грязь через тысячелетия превращается в пемзу, в средство отмывания грязи. Геологический оптимизм.

Старею. И уже об этом мире думаю с нежностью и печалью, как о сыне–подростке: что с ним будет?



Верующий менее жаден к этой жизни, потому что рассчитывает на дополнительные радости в раю. Следовательно, верующим договориться в этой жизни легче и легче эту жизнь сделать более сносной.

Набоков — писатель без корней, уходящих в землю. Лучшие его вещи— гениальная гидропоника. Грустно думать: кажется, это искусство будущего.

Иуда — кадровая ошибка Христа.

Когда мошенничество стало его второй натурой, куда смотрела его первая натура?

Гений: и звезда с звездою говорит. Графоман: и звезда с луною говорит.

Прочные перила разума над бездной — вот что такое форма художественного произведения, и ничего другого.

Самое большое удовольствие от писательской работы я лично испытываю не в процессе творчества. Вдохновение сладостно, но и мучительно. Но вот, скажем, я написал черновик вещи и считаю, что удачно написал. И ложусь спать. На следующее утро самая приятная часть работы — чистить черновик. Это как в жаркий летний день сдирать с охлажденного апельсина кожуру.

На одной остановке вместе с другими людьми вошла довольно пожилая женщина с увесистой сумкой в руке. Свободных мест не было, и я, встав, предложил ей свое место. Естественно, по–русски, забыв молчаливые намеки на то, что я иностранец.

— Обойдусь! — вдруг сказала эта женщина и так оскорбленно посмотрела на меня, как будто я своими словами скинул с себя лет десять и нагло нахлобучил ей на шею лет пятнадцать. Я еще раз предложил ей сесть, но она на этот раз ничего не ответила и только поставила свою сумку у ног. Я продолжал стоять как дурак.

— Да садись, парень! — крикнул этот работяга. — Она еще баба как звон! Постоит!

Женщина, как это ни странно, благодарно улыбнулась его якобы простонародной точности.

Я сел, несколько оглушенный случившимся. Давненько меня не называли парнем, но, с другой стороны, женщина посчитала меня слишком старым, чтобы уступать ей место. После этого подмигивания и кивки этого полупьяного работяги приняли слишком неприличный характер. Он не только призывал меня выйти наконец на поверхность земли и выпить, но как бы обещал своими кивками прихватить и эту женщину, улыбнувшуюся ему.

Я вышел на ближайшей станции, подождал следующего поезда и сел в него. Рядом со мной устроились две молоденькие женщины, так и полыхавшие своими новостями, как бывает с женщинами, когда они давно не виделись. Они оживленно переговаривались, слишком надеясь, что грохот состава заглушает их голоса.

— Ой, что со мной было этим летом, я чуть не умерла от ужаса! — полыхнула одна.

— А что случилось? — полыхнула другая.

— Я была вечером в парке, и меня там изнасиловали хулиганы! Я от ужаса чуть не умерла! Столько раз ходила в парк, и ничего. А тут — на тебе!

Вот дура, подумал я, какой черт в наше время понес тебя одну вечером в парк! Да она хотела, чтобы ее изнасиловали, но деликатно. Больше я к ним не прислушивался.

Я доехал до своей станции, вышел из метро и направился домой. Шагая по тротуару уже по своей улице, я вдруг увидел, что навстречу идут два молодых человека и, не сводя с меня глаз, улыбаются.

Конец маразму, подумал я. Конечно, это мои читатели узнали меня и улыбаются, вспоминая мой юмор. А еще многие писатели жалуются, что молодежь перестала читать! Я дружески, но ненавязчиво кивнул им. Кажется, не успел я докивнуть, как они оказались передо мной. Сейчас попросят автограф, но взял ли я ручку с собой — последнее, что я успел подумать.

— Вам повезло! — крикнул один из них. — Рекламная распродажа! В пять раз дешевле, чем в магазине! Вам повезло!

Чувствуя, что происходит нечто непристойное, тем более — стояли они передо мной в какой–то похабной близости, я все еще думал — это мои читатели, и то, что кажется мне непристойностью, — недоразумение, вызванное тем, что они не понимают: я абсолютно равнодушен к вещам.

Дальнейшее не поддается разумному анализу. Они суют мне какие–то паршивые перчатки, какое–то гнусное кашне, и все это я почему–то беру, вынимаю бумажник и спрашиваю: сколько?

А так как я без очков, а надевать очки и тщательно пересчитывать деньги на глазах у своих поклонников кажется мне неблагородным, сам протягиваю бумажник, правда, твердо помня, что там не больше ста рублей.

Тот, что кричал, мгновенно опорожнил бумажник и, вынимая деньги, чему я успел поразиться, пальцами, на ощупь их посчитал и вернул мне бумажник.

— Вам повезло! — крикнул он в последний раз, и в тот же миг оба сгинули в толпе.

Чувствуя себя вдвойне изнасилованным, именно вдвойне, не потому, что их было двое, а потому, что сам факт изнасилования во время изнасилования я не осознал, стою на тротуаре. Продолжая придерживать кашне и негнущиеся перчатки, я заглянул в свой бумажник. Я увидел, что в нем осталась какая–то смятая купюра. Тут я почему–то не поленился достать очки, при этом стараясь не уронить ненавистные перчатки и кашне, надел очки и разглядел купюру. Это была пятирублевка. Почему он ее не взял — для меня до сих пор великая загадка. Может быть, это его выражение благодарности мне. Он дал мне “на чай” мои же пять рублей — за удобство идиотизма.

Я вдруг вспомнил о своих снотворных. Страшное подозрение пронзило меня! И почему они стояли передо мной в такой похабной близости?! Мистика зла! Сперли! Я мгновенно погрузил руку во внутренний карман пиджака и — о счастье! — нащупал там свои облатки, как в детстве случайно забытые конфеты.

А ведь могли спереть. В этом молниеносном мошенничестве все–таки был оттенок благородства. Могли спереть, но не сперли. Да и стояли они передо мной в похабной близости, чтобы прикрыть эту сцену от остальных прохожих. А ведь именно сегодня ночью, судя по всему, мне особенно понадобится снотворное. Прекрасное снотворное — реладорм! Пусть то, что я говорю, похоже на рекламу, но оно достойно любой рекламы.

Однако, поуспокоившись, я подумал: а что делать с этими трофеями? Являться домой и объяснять жене, как это все получилось, было свыше моих сил. И почему я так пристально заинтересовался оставшейся купюрой? Теперь я понял. Если бы купюра была достаточно крупная, видимо, на это я подсознательно надеялся, то случившееся можно было бы считать грубоватым трудом, а не насилием. Но пять рублей! Мысль о каком–то там гипнозе я отметаю. Просто мой дружеский, но ненавязчивый кивок они приняли за добродушие лоха. Впрочем, еще до кивка они смотрели на меня, доброжелательно улыбаясь: это как раз тот, кто нам нужен.

Мошенники иногда проявляют незаурядную психологическую тонкость. Только вчера был у меня мой племянник и рассказал забавный случай. Сам он служит в фирме. Такой могучий, красивый парень.



Он приехал на какой–то рынок, чтобы заглянуть в магазин запчастей. Что–то ему надо было купить. И вот он купил то, что ему было надо, и возвращается к своей машине. Садится в нее и вдруг понимает, что заднее колесо спущено. Он выходит из машины, заменяет заднее колесо и снова садится в машину. Едет. Минут через двадцать замечает, что его дипломат, лежавший рядом на переднем сиденье, исчез. Мог бы заметить и пораньше. Тогда он начинает понимать, что вор нарочно проколол его заднее колесо, чтобы, пока хозяин будет с ним возиться, сунуться в машину и забрать то, что там плохо лежит. В таких случаях ее не запирают.

Так и получилось. В его дипломате лежал паспорт и документы о прописке в новую квартиру. Конечно, если бы вор знал, что там никаких других ценностей нет, он, может, даже воздержался бы от этой кражи. Но и его можно понять. Не будет же он проверять содержание дипломата, когда в двух шагах от него хозяин машины возится с задним колесом.

И вот мой племянник поворачивает назад и снова подъезжает к этому рынку и спрашивает у разных торговцев, возле которых он оставлял машину, мол, не замечали ли они здесь какого–нибудь подозрительного человека, подходившего к его машине, с некоторой надеждой, что этот подозрительный человек все еще в доступной близости. Видимо, он надеялся при помощи своей могучести на месте решить вопрос. Простодушный. Продавцы так и скажут, даже если видели этого подозрительного человека. Нет, говорят, не видели.

Мой племянник сильно приуныл. Новый паспорт получать, новые справки выбивать. И вот он вечером сидит грустный у телевизора, и вдруг раздается звонок. Он подымает трубку. Какой–то человек ему сообщает, что нашел возле мусорного бака паспорт и справки, где был этот телефон. Не его ли это все?

— Мое, мое! — радостно отвечает мой племянник, стараясь заразить своей радостью позвонившего. Но радостью заразить не удается.

— Две тысячи долларов — и я вам возвращаю паспорт и справки!

Мой племянник, как и многие могучие люди, был человеком вспыльчивым, ибо могучесть позволяет человеку быть вспыльчивым. Нет, конечно, и хилые люди бывают вспыльчивыми, но они чаще всего скрывают свою вспыльчивость. И оттого, что они скрывают свою вспыльчивость, они становятся еще более хилыми и даже еще более вспыльчивыми и уже из последних сил стараются скрыть свою вспыльчивость. Но моему племяннику скрывать было нечего.

— Я за триста долларов съезжу в Абхазию, получу новый паспорт и вернусь! — крикнул он и швырнул трубку.

Через несколько минут снова раздается звонок.

— Что вы такой горячий, — удивляется тот же голос, — хорошо, приносите триста долларов — и получите свои документы. Мне тоже это стоило нервов!

И он назначает ему свидание на окраине Москвы, в магазинчике, который слева от входа в рынок, где торгует очень симпатичная девушка. Указывает время.

— Хорошо, — говорит мой племянник, соображая, куда ехать и где расположен этот магазинчик.

Жена рыдает, умоляет его не ехать, мол, убьют, но он, отчасти благодаря своей могучести, не соглашается с женой и на следующий день едет туда. Конечно, он прекрасно понимает, что все это действие одного человека или одной шайки.

Он входит в магазинчик и в самом деле видит, что там торгует симпатичная девушка. И она ему улыбается очень благожелательно и даже каким–то образом его узнает.

— Сейчас он подъедет, — говорит.

И в самом деле, через некоторое время в магазинчик входит какой–то парень и смотрит на племянника, неприятно задетый его могучестью. Видно, это сообщник. Тот, который прокалывал колесо, мог сам убедиться в его могучести. Но тот не пришел, может быть, даже в глубине души стесняясь содеянного.

— Это вы потеряли паспорт и документы? — спрашивает парень.

— Да, я.

— Сходи к моей машине и принеси оттуда пакет, — обращается парень к этой хорошенькой девушке, и она, нырнув под перегородку, быстро выходит из магазина и через пять минут приносит какой–то пакет и вручает моему племяннику. Тот, несколько удивляясь форме пакета, разворачивает его. А там пистолет.

— Это не мое, — немного растерявшись, но при этом не теряя своей могучести, говорит мой племянник этому парню.

— Дура, не этот пакет, а другой! — кричит парень продавщице и, взяв пакет с пистолетом у моего племянника, небрежно сует его в свой карман. Продавщица опять бежит и приносит другой пакет.

Племянник разворачивает его и убеждается, что там не пластиковая бомба, а в самом деле его паспорт и документы. После чего он отдает этому парню триста долларов, и они мирно расстаются.

Здесь психологическая тонкость, я думаю, заключается в этой путанице с пакетами. Конечно, все это было заранее оговорено с девушкой. Игра с пистолетом нужна была на случай, если вдруг хозяин паспорта заартачится и не захочет давать денег.

...Однако я стою на улице и не знаю, что делать с этими вещами. Сунуть их в урну? Но возле ближайшей урны стоят какие–то люди и распивают водку. Могут счесть за оскорбление. В наше время это опасно.

— Вот подлец, — скажут, — мы тут, горюя о судьбе родины, пропиваем последние деньги. Народ холодает и голодает, а этот негодяй шмотками разбрасывается!

Один писатель остроумно сказал: в России богатая культура нищеты. Могу к этому добавить, что нищета чаще стремится дать по морде, видимо защищая культуру своей нищеты. В таком духе сравнения можно продолжить. Например, глупость — культура многообразия ума. Или у самураев развита культура харакири. Сомнительный повод для гордости.

Но что же делать с этими шмотками? И вдруг мне наконец повезло. Оказывается, совсем рядом со мной сидела нищенка.

— Подайте что–нибудь, — обратилась она ко мне.

Гениальная хитрость мелькнула у меня в голове! Я подал ей эти хамские перчатки и не менее хамское кашне. Она рассмотрела их и почему–то, взяв в обе руки кашне, расправила его, то ли пытаясь установить размер кашне, то ли любуясь его расцветкой. Так как у этой нищенки лицо было восточного типа, вся эта сценка почему–то напомнила давний фильм, экранизированную оперетку, что ли, “Аршин мал алан”. Там еще пел знаменитый когда–то Бейбутов. Я вдруг почему–то с некоторым стыдом подумал, что довольно долго живу на этом свете. При этом, несколько стыдясь своего бесстыдства, признался себе, что жить все еще хочется. Даже сильнее, чем раньше. Жизнь — как проигрывающий игрок: чем больше живешь, тем больше жить хочется.

Потом нищенка, оставив кашне, стала натягивать на руки перчатки. Не без труда натянула, после чего спросила:

— А деньги есть?

Возможно, как восточная женщина, она решила приостановить мой стриптиз, а разницу получить деньгами.

— Нет! — огрызнулся я и весьма целенаправленно двинулся к дому, чтобы в полной сохранности донести до него свои пять рублей. Как это ни удивительно — удалось.



Придя домой, я разделся и хищно налетел на свою машинку, решив весь этот день записать, а то потом забудется. Я так увлекся, отщелкивая все, что со мной случилось, что, когда позвонил телефон, автоматически поднял трубку, забыв о своем правиле никогда не подымать трубки.

— Вы такой–то? — спросил бойкий женский голос.

— Да, я такой–то.

— Мы знаем, — с необычайным вдохновением затараторила она, — что вы известный писатель, и поэтому к вам обращаемся. Вступайте в наш знаменитый клуб...

Она назвала этот клуб, но я тут же забыл его название.

— Толпы людей, — продолжала она, — осаждают нас с надеждой вступить в наш клуб, но мы их с негодованием отвергаем! У нас только избранная публика. Членские взносы символические — всего сорок долларов в месяц!

Тут она не выдержала и расхохоталась в трубку и долго не могла перестать смеяться, видимо не в силах совладать с комичностью мизерной суммы.

— Вы платите сразу за год и получаете карточку нашего клуба. По карточке нашего клуба вы можете в любой день зайти в ресторан нашего клуба и поужинать за полцены.

Но я уже был закален этим днем и хорошо владел собой, о чем она, конечно, не подозревала. Тем более я время от времени бросал взгляд на угол стола, где лежали облатки со снотворным. Это меня взбадривало.

— Простите, — сказал я, — а как быть, если я в ваш ресторан привожу своих гостей?

— До четырех человек за полцены! — радостно сообщила она мне. — Но, чтобы получить клубную карточку, надо заплатить за год вперед! Сумма символическая — всего сорок долларов в месяц!

Тут она снова расхохоталась, возможно ожидая, что и до меня наконец дойдет юмор. Но юмор не доходил.

Дав ей отхохотаться, я спросил:

— До четырех человек включительно?

— Что значит включительно? — строго спросила она.

— Я могу привести четырех гостей или только трех, а я четвертый? — спросил я.

— Вы четвертый, — затараторила она опять, — но вы даете ручательство за своих гостей! У нас очень культурная публика. Вплоть до миллионеров! Никаких застольных песен и никаких посыланий бутылок от одного стола к другому! Вы должны у нас забыть эти кавказские привычки. Но самое главное даже не это! Вы можете заказать номер в нашей гостинице и жить в нем сколько угодно за полцены.

— Зачем мне гостиница, — вставил я не без раздражения, — когда я москвич!

— Мало ли что, — пояснила она, — вы же творческий человек. Вам же иногда необходимы конфиденциальные встречи!

Тут она засмеялась таким воркующим смехом, что можно было подумать — она сама готова в первый раз стать участницей конфиденциальной встречи, с тем, чтобы я, поучившись у нее, уже самостоятельно их устраивал. Воркующий смех долго угасал. Угас. Молчание. Было похоже, что она мирно уснула после такой встречи или показывает, как засыпают женщины в таких случаях. Но через несколько секунд ее явно посвежевший голос грянул снова:

— Но даже не это самое главное! Гостиницы нашего клуба раскинуты во всех культурных центрах Европы! Там бильярдные, игорные заведения, бассейны, теннисные корты! Показав карточку нашего клуба, вы сколько угодно можете жить в них. Номер вполцены, ужин вполцены! При этом, не падайте от удивления, завтрак бесплатный! Шведский стол. Берите что хотите и сколько хотите — до ужина даже не вспомните о еде!

Не дожидаясь, когда она мне предложит Эйфелеву башню вполцены, я ее вежливо перебил.

— Спасибо большое, — сказал я, — за то, что ваш выбор остановился на мне. Но дело в том, что я не могу воспользоваться вашим шикарным предложением. Я вообще не выхожу из дому!

— Как не выходите! — вдруг вспылила она. — Я сама видела! Вас недавно показывали по телевидению. Вы что, туда перелетели?!

— Дело в том, — сказал я, — что люди с телевидения снимали меня в моем кабинете.

В этот раз так оно и было. Последовало сокрушительное молчание в три–четыре секунды. И она вновь зазвенела:

— Я нашла выход! Будете благодарить меня всю жизнь! Мы пришлем к вам нашего агента. Вы заплатите ему за год членские взносы, и он вам торжественно вручит карточку нашего клуба. Я опять вспомнила о символической цене и умираю теперь от внутреннего смеха.

Теперь. А кто ей раньше мешал умирать от внутреннего смеха?

Но, судя по всему, она не умерла.

— Зачем мне ваша клубная карточка, — повторил я исключительно четко, — когда я вообще не выхожу из дому. Спасибо! До свиданья!

— Подождите! — взвизгнула она. — Я тут посоветуюсь! Мы для вас можем сделать исключение: посылать ужин на дом.

— И гостиничный номер на дом? — спросил я не без ехидства.

— Не поняла, — сказала она, — повторите!

Тут она вывела меня из себя.

— Богатство, — разъяснил я назидательным голосом, — бог адства.

— Опять не поняла, — деловито сказала она, — повторите!

— Богатство, — четко повторил я, — бог адства.

— Снова не поняла, — сказала она, — повторите по буквам! Записываю!

Тогда я пошел на компромисс и сказал:

— Хлеба каравай — нищему рай.

И тут она сразу все поняла и бросила трубку. Конечно, все это какая–то афера. Очередная пирамида...

Загадка. Оскорбление мопса — пирамиды Хеопса — в чем? Только быстро отвечайте!

Если бы не сегодняшний день, закаливший меня примерами из жизни, я бы, наверное, долго что–нибудь мямлил, и неизвестно, чем бы это все кончилось.

...Вера в человека! Какое благородное пренебрежение мудростью!

Я снова сел за машинку, чтобы вписать в рассказ и этот разговор, а то потом забуду. В большом хозяйстве любая тряпка пригодится, как говаривал Ленин еще до революции, когда ему жаловались, что в партию принят отъявленный негодяй.

Только я этот разговор нашлепал на машинке, как ко мне в кабинет вошла жена.

— Как хорошо ты сегодня погулял по Москве, — сказала она, — у тебя даже цвет лица улучшился. Давно у тебя не было такого цвета лица! Я же тебе каждый день говорю: почаще бывай на воздухе! Почаще бывай на воздухе! Сходи завтра на рынок за картошкой. Тебе же полезно. Кстати, развлеку тебя. Какой забавный сон я видела! Как будто кто–то невидимый подносит мне карту Италии в виде сапожка. “Теперь вы понимаете, почему итальянская обувь лучшая в мире?” — таинственно спрашивает у меня этот невидимый. “Да! Да!” — радостно отвечаю я во сне. Смешно?

В самом деле смешно. С такими снами человек живет до ста лет. Мы посмеялись, и жена вышла из кабинета. А я подумал: как раз концовку дала! И тут же напечатал то, что она сказала, чтобы потом не забыть.



...Последняя загадка, читатель! Один человек утром вошел в свою ванную и вдруг увидел, что скелет преспокойно чистит зубы над умывальником.

— Ты чью щетку взял, сука! — раздраженно обратился он к скелету. — Кстати, и халат мог бы накинуть. Все–таки женщины в доме!

Спрашивается: сколько этот человек выпил накануне (желательно в граммах) и кто он?

Я бросил взгляд на угол стола, где лежали облатки с реладормом. Целый месяц можно высыпаться: благодать! Спокойной ночи, господа! До встречи в Гефсиманском саду!

Искандер Фазиль Абдулович родился в 1929 году. Поэт, прозаик. Постоянный автор “Нового мира”. Живет в Москве.



Версия для печати